Текст книги "Пасхальные рассказы"
Автор книги: П. Кутепов
Жанр: Словари, Справочники
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Алексей Ремизов
(1877–1957)
Пасха
Оля гимназистка, третьеклассница, одиннадцать лет ей.
Коса у нее уже довольно большая и с голубою ленточкою. Если спросить Олю, что она больше всего любит, она без заминки ответит:
– Пасху.
– Так и считает свои дни от Пасхи до Пасхи.
Оля знает много, что нужно на Пасху. Когда посадят торт в печку, она ложится и плачет в подушку – так надо немного поплакать, и торт выйдет хороший. Когда всходят куличи, она по комнатам не ходит, потому что не хорошо куличу, если ходят, – можно босиком, и то разве при надобности. С куличами большая забота: не удадутся – выйдет внутри пустышка, и уж в этом году, так и знай, в доме непременно умрет кто-нибудь. С куличом держи ухо востро!
Во всем, что бы ни делалось – во всех пасхальных приготовлениях Оля принимает самое большое участие. Она смотрит, как старая нянька Фатевна бьет тесто перед тем, как сажать его в печку, как захватит его из квашни да бросит на доску, да раз бросит, да в другой бросит, да в третий – Фатевну и тесто слушает! Помогает Оля раскладывать свежие куличи на подушки – свежие куличи непременно надо класть на подушки, – делает красивые бумажки под торты и еще многое множество всяких дел переделает, нужных для такого красного дня, от которого Оля все свои дни считает. Одно не дается – никак не может Оля отделять желтки от белков да еще не дают ей растирать лопаточкой творог в макотре: прошлой Пасхой растирала, растирала, дно у макотры и отскочило.
– Я говорила, что из нашего полку не будет толку, – сказала тогда нянька Фатевна.
– Ну, да что, со временем и эти мудрости Оля постигнет – девочка она смышленая.
II
Вербная в исход, пройдет день, два, и распустят на Пасху.
Оля заволновалась: из дома она получила письмо от отца и матери – и Александр Павлович, и Наталья Ивановна одно пишут, что не придется Оле приехать домой в Ватагино, дорога испортилась, сильный разлив, приехать нельзя.
Никогда еще Оля не проводила Пасху в городе и не может представить себе, какая тут Пасха в этом городе.
Она знает и любит свою ватагинскую – деревенскую, ее дожидается и о ней думает. Как же ей не волноваться!
Вот наступит Страстная неделя – день за днем вся неделя в какой-то горячке, а в Великую субботу уж такое подымется, такая суматоха, нет никакого порядка: успел перекусить – хорошо, не успел – пеняй на себя: уж очень всем дела по горло.
И придет, наконец, вечер субботы. Все дети ложатся спать и спят до одиннадцати, а ровно в одиннадцать нянька Фатевна всех разбудит – пора собираться к заутрени.
Когда Оля, нарядная, в белом платьице с голубою ленточкою, проходит по залу, ей страшно. В углу перед чудотворной Ильменевской Божьей Матерью лампадка горит – одна лампадка освещает огромный зал. Посреди зала, от фортепиано до камина с часами, белый стол, убранный цветами. Много на столе куличей и пасох – белая пасха, коричневая, большая, маленькая, еще поменьше, и тортов – песочный торт, масленый, бакалейный, шоколадный, хлебный, миндальный, щетинистый окорок, и индюк, начиненный белой кашей с миндалем, и телячья нога, вина, наливки – розовая, крыжовенная, барбарисная, сливянка желтая, сливянка красная и, наконец, поросенок.
Оле страшно поросенка. Как войдет она в залу, он ей так прежде всего в глаза и бросается: он лежит важно на блюде прямо под люстрой, а во рту у него хрен. Почему Оля поросенка боится, она и сама сказать не может, но всякую Пасху, как проходит по залу, его-то именно и страшно: лежит он на блюде, а во рту хрен.
Всем домом пешком отправляются в церковь – в эту ночь ездить нельзя – впереди с фонарем кучер Григорий, за ним Миша и Лена, потом Наталья Ивановна с Ириной, ключник Федор Кривой и камердинер Федор Прямой, сзади с узелком нянька Фатевна, а далеко впереди всех Оля с отцом.
И во весь путь замирает сердце:
– А что если в этом году, – думает Оля, – не так будет, вдруг да не будут петь «Христос воскресе?»
Возле церкви бабы сидят – на головах белые намитки, длинные, как саван; и куличи, и поросенки, и пасхи, принесенные в церковь святить, белым холстом покрыты, возле баб лежат.
Оле вспоминается, что сказал ей однажды отец и не раз говорила нянька, будто в пасхальную ночь мертвые встают из гробов, она всматривается в баб – и вдруг отступает: да это вовсе не бабы, а мертвые – покойники с кладбища сидят у церкви. И хочется ей поближе взглянуть, и жмурится от страха.
В крестном ходу Оля идет рядом с батюшкой отцом Евдокимом, а за ними с народом – с мужиками и бабами – идут и мертвые, и покойница бабушка Анна Михайловна, и сестра Таня. Оля знает, слышит, шаги их чувствует сзади себя – их много в белых саванах, и старых, как бабушка, и маленьких, как Таня, в голубых платьицах, но ей уж не страшно – сердце стучит, дух захватывает.
Такой был обычай в Ватагине: Ильменевский кучер Григорий в пасхальную ночь представлял дьявола. Он один оставался в церкви во время крестного хода и, став у дверей, изо всей силы припирая плечом, держал их, чтобы не пустить обратно крестный ход в церковь. Но лишь только на паперти скажет батюшка: «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его», а за ним в первый раз запоют «Христос воскресе», тут не выдержит дьявол, обессилит, скорчится весь и, отпустив двери, опрометью бросится через всю церковь, да куда-нибудь и проскочит.
Распахнутся двери, и со светом свечей хлынет:
– Христос воскресе!
Оля плачет, не замечает слез, видит такой светлый радостный свет, чувствует, как охватил этот свет ее сердце, всю душу, всю ее, и не может не плакать от радости:
– Христос воскрес!
– Олюшка, – шепчет ей на ухо нянька, – какое у тебя лицо светлое, Олюшка, Христос воскрес!
Кончится заутреня, отстоят обедню, и домой.
Впереди с фонарем идет кучер Григорий, за ним Миша и Лена, потом Наталья Ивановна с Ириной, ключник Федор Кривой и камердинер Федор Прямой, сзади с узелком нянька Фатевна. Оля опять с отцом далеко впереди, и много обгонят они мужиков и баб с куличами, поросенками и пасхами. Чуть только брезжит. В хатах огоньки горят.
Дома ждут батюшку, весь дом освещен, ждут не дождутся. Наконец, приезжает о. Евдоким святить пасхи, христосуется. А Оля уж давно успела перехристосоваться, и не только с домашними и со всею прислугою, но и с цветами и с любимыми коробочками, со всеми книгами, кроме географии, – она нелюбимая.
Батюшка отрежет себе кулича и пасхи, первый попробует, и тогда всем можно – тогда все начнут разговляться.
«И как это батюшка не лопнет?» – думает Оля, глядя на отца Евдокима, который всего должен первый попробовать, и не только у Ильменевых, но и у всех соседей: и у Боровых, и у Лупичевых, и у Сахновских, и даже в Лубенцах у чудного старика Ксаверия Матвеевича.
А как весело проходит первый день! Хорошо на первый день качаться на качелях, прыгать на досках, катать яйца, целый день звонят в колокола.
Оля знает, что только для пасхальной ночи – для первого дня она и на свете живет. И разве может она в эту ночь не быть дома – в Ватагине, разве может она остаться здесь в городе, в пансионе, где за зиму все надоело и прискучило? Нет, Оля знает и твердит себе, что непременно поедет домой и уж так будет рада, так рада, что и с географией похристосуется, – чувствует Оля свою вину перед географией.
Прошло, между тем, Вербное, прошли три первые дня Страстной недели – говела Оля и причащалась – прошли и Страсти, никто за Олей не едет. И вот, когда, кажется, не оставалось уж никакой надежды, утром в Великую субботу приезжает в город сосед Ильменевых Сахновский, заходит в пансион Линде, и Олю отпускают с ним домой.
III
Все было готово и стол убран, когда приехала Оля в Ватагино. Ей оставалось только проверить, так ли все сделано: так ли яйца покрашены, и какие куличи, и пасхи, и какой поросенок.
Все рады Оле, и Оля всем рада.
– Не ожидала ты, что приедешь на Пасху?
– Нет, мама, я наверное знала, что приеду.
– Сердце лучше знает, и ни словами, ни письмами его не обманешь, – сказал Александр Павлович, любуясь на свою сероглазую любимицу.
И когда пришла ночь, все случилось так, как и прежде. Как и в прошлые годы, проходя по залу, Оля забоялась поросенка, а по дороге в церковь волновалась, что вдруг да не будут петь «Христос воскресе», опять виделись ей мертвые у церкви, и опять, как запели в первый раз «Христос воскресе», от радости плакала, а нянька Фатевна говорила, что лицо у Оли светлое.
В этот раз Оля решила во что бы то ни стало не пропустить восхода солнца. Нянька Фатевна ей рассказала, что на первый день Пасхи солнце особенно восходит: ясно видно на солнце, как Христос из гроба встает, а то, как Христос возносится, а то просто крест из солнца выходит.
И вот, когда разговелись, и уехал батюшка, и весь дом спать улегся, Оля поднялась в правую башню, где библиотека, и села у окна ждать восхода солнца.
И показалось солнце, сначала красное, потом золотое – весь сад загорелся, все птицы зачирикали – поднялось над садом, встало солнце прямо против Оли – зарябило в глазах, и Оля ничего не увидала.
Пошла Оля к няньке, разбудила Фатевну.
– Что это значит, ничего я на солнце не увидала?
– А ты, верно, в ту самую минуту глаза зажмурила, – сказала старая нянька, – а я так вот видела: Христос из гроба вставал, Олюшка.
Поверила Оля Фатевне и не долго печалилась: уж на будущую Пасху все глаза проглядит – она увидит, и пускай слезы градом текут, не сморгнет, не зажмурит своих серых глаз – она все увидит.
Аркадий Аверченко
(1880–1925)
Кулич
А что, сынок, – спросил меня отец, заложив руки в карманы и покачиваясь на своих длинных ногах. – Не хотел бы ты рубль заработать?
Это было такое замечательное предложение, что у меня дух захватило.
– Рубль? Верно? А за что?
– Пойди сегодня ночью в церковь, посвяти кулич.
– Я сразу осел, обмяк и нахмурился.
– Тоже вы скажете: святи кулич! Разве я могу? Я маленький.
– Да ведь не сам же ты, дурной, будешь святить его! Священник освятит. А ты только снеси и постой около него!
– Не могу, – подумав, сказал я.
– Новость! Почему не можешь?
– Мальчики будут меня бить.
– Подумаешь, какая казанская сирота выискалась, – презрительно скривился отец. – «Мальчики будут его бить». Небось, сам их лупцуешь, где только ни попадутся.
Хотя отец был большой умный человек, но в этом деле он ничего не понимал…
Вся суть в том, что существовали два разряда мальчиков: одни меньше и слабосильнее меня, и этих бил я. Другие больше и здоровее меня – эти отделывали мою физиономию на обе корки при каждой встрече.
Как во всякой борьбе за существование – сильные пожирали слабых. Иногда я мирился с некоторыми сильными мальчиками, но другие сильные мальчики вымещали на мне эту дружбу, потому что враждовали между собой.
Часто приятели передавали мне грозное предупреждение:
– Вчера я встретил Степку Пангалова, он просил передать, что даст тебе по морде.
– За что? – ужасался я. – Ведь я его не трогал?
– Ты вчера гулял на Приморском бульваре с Косым Захаркой?
– Ну, гулял! Так что ж?
– А Косой Захарка на той неделе два раза бил Пангалова.
– За что?
– За то, что Пангалов сказал, что он берет его на одну руку.
В конце концов, от всей этой вереницы хитросплетений и борьбы самолюбий страдал я один.
Гулял я с Косым Захаркой – меня бил Пангалов, заключал перемирие с Пангаловым и отправлялся с ним гулять – меня бил Косой Захарка.
Из этого можно вывести заключение, что дружба моя котировалась на мальчишеском рынке очень высоко, – если из-за меня происходили драки. Только странно было то, что били, главным образом, меня.
Однако если я не мог справиться с Пангаловым и Захаркой, то мальчишки помельче их должны были испытывать всю тяжесть моего дурного настроения.
И когда по нашей улице пробирался какой-нибудь Сема Фишман, беззаботно насвистывая популярную в нашем городе песенку «На слободке есть ворожка, Барабанщика жена…», я, как из земли, вырастал и, став к Семе вполоборота, задиристо предлагал:
– Хочешь по морде?
Отрицательный ответ никогда не смущал меня. Сема получал свою порцию и в слезах убегал, а я бодро шагал по своей Ремесленной улице, выискивая новую жертву, пока какой-нибудь Аптекаренок с Цыганской слободки не ловил меня и не бил – по всякой причине: или за то, что я гулял с Косым Захаркой, или за то, что я с ним не гулял (в зависимости от личных отношений между Аптекаренком и Косым Захаркой…).
К отцовскому предложению я отнесся так кисло именно потому, что вечер Страстной субботы стягивает со всех улиц и переулков уйму мальчиков к оградам церквей нашего города. И хотя я найду там многих мальчиков, которые хватят от меня по морде, но зато во тьме ночной бродят и другие мальчики, которые, в свою очередь, не прочь припаять блямбу (местное арго!) мне.
А к этому времени как раз у меня испортились отношения почти со всеми: с Кирей Алексомати, с Григулевичем, с Павкой Макопуло и с Рафкой Кефели.
– Так идешь или нет? – переспросил отец. – Я знаю, конечно, что тебе хотелось бы шататься по всему городу вместо стояния около кулича, но ведь за то – рубль! Поразмысли.
Я это как раз и делал: размышлял.
Куда мне пойти? К Владимирскому собору? Там будет Павка со своей компанией… Ради праздничка изобьют, как еще никогда не били… В Петропавловскую? Там будет Ваня Сазончик, которому я только третьего дня дал по морде на Ремесленной канаве. В Морскую церковь – там слишком фешенебельно. Остается греческая церковь… Туда я и думал пойти, но без всякого кулича и яиц. Во-первых, там свои – Степка Пангалов с компанией: можно носиться по всей ограде, отправляться на базар в экспедицию за бочками, ящиками и лестницами, которые тут же в ограде торжественно сжигались греческими патриотами… Во-вторых, в греческой церкви будет Андриенко, которому надлежит получить свою порцию за то, что наговорил матери, будто я воровал помидоры с воза… Перспективы в греческой церкви чудесные, а узел из кулича, полудесятка яиц и кольца малороссийской колбасы должен был связать меня по рукам и ногам…
– Можно было бы поручить кому-нибудь из знакомых постоять около кулича – да какой же дурак согласится в такую чудесную ночь?
– Ну что, решил? – переспросил отец.
– «А надую-ка я старика», – подумал я. – Давайте рубль и пасху вашу несчастную.
За последний эпитет я получал по губам, но в веселой суматохе укладывания в салфетку кулича и яиц – это прошло совершенно незамеченным.
Да и не больно было.
Так, немного обидно.
* * *
По скрипучему деревянному крыльцу я спустился с узлом в руке во двор, на секунду нырнул под это крыльцо в отверстие, образовавшееся из двух утащенных кем-то досок. Вылез обратно с пустыми руками и, как стрела, помчался по темным теплым улицам, сплошь затопленным радостным звоном.
В ограде греческой церкви меня встретили ревом восторга. Я поздоровался со всей компанией и тут же узнал, что мой враг Андриенко уже прибыл.
Немного поспорили о том, что раньше сделать: сначала «насыпать» Андриенке, а потом идти воровать ящики – или наоборот?
Решили: наворовать ящиков, потом поколотить Андриенку, а потом отправиться опять воровать ящики.
Так и сделали.
Поколоченный мною Андриенко давал клятву в вечной ко мне ненависти, а костер, пожирая нашу добычу, поднимал красные дымные языки почти до самого неба… Веселье разгоралось, и дикий рев одобрения встретил Христу Попандопуло, который явился откуда-то с целой деревянной лестницей на голове:
– Я себе така думаю, – весело кричал он, – сто стоит теперя одна дома, а у нему нету лестницы, чтоба попадити на верхняя этаза.
– Да неужели ты домовую лестницу унес?
– Ма, сто такая: домовая не домовая – лис бы горела!
Все весело смеялись, и веселее всех смеялся тот взрослый простак, который, как оказалось потом, вернувшись к себе домой на Четвертую Продольную, не мог попасть во второй этаж, где его с нетерпением ждали жена и дети.
Все это было очень весело, но когда я, после окончания церемонии, возвращался домой с пустыми руками, – сердце мое защемило: весь город будет разговляться свячеными куличами и яйцами, и только наша семья, как басурмане, будет есть простой, не святой хлеб.
– Правда, – рассуждал я, – я, может быть, в Бога не верую, но вдруг все-таки Бог есть и Он припомнит мне все мои гнусности: Андриенку бил в такую святую ночь, кулича не освятил да еще орал на базаре во все горло не совсем приличные татарские песни, чему уж не было буквально никакого прощения.
Сердце щемило, душа болела, и с каждым шагом к дому эта боль все увеличивалась.
А когда я подошел к отверстию под крыльцом и из этого отверстия выскочила серая собака, что-то на ходу дожевывая, – я совсем пал духом и чуть не заплакал.
Вынул свой раздерганный собакой узел, осмотрел: яйца были целы, но зато кусок колбасы был съеден и кулич с одного бока изглодан почти до самой середины.
– Христос воскресе, – сказал я, заискивающе подлезая с поцелуем к щетинистым усам отца.
– Воистину!.. Что это у тебя с куличом?
– Да я по дороге… Есть захотелось – отщипнул. И колбасы… тоже.
– Это уже после свячения, надеюсь? – строго спросил отец.
– Д-да… гораздо… после.
Вся семья уселась вокруг стола и принялась за кулич, а я сидел в стороне и с ужасом думал:
– Едят! Не свяченый! Пропала вся семья.
И тут же вознес к небу наскоро сочиненную молитву:
«Отче наш! Прости их всех, не ведают бо что творят, а накажи лучше меня. Только не особенно чтобы крепко… Аминь!»
Спал я плохо – душили кошмары, – а утром, придя в себя, умылся, взял преступно заработанный рубль и отправился под качели.
Мысль о качелях немного ободрила меня – увижу там праздничного Пангалова, Мотьку Колесникова… Будем кататься на перекидных, пить бузу и есть татарские чебуреки по две копейки штука.
Рубль казался богатством, и я, переходя Большую Морскую, с некоторым даже презрением оглядел двух матросов: шли они, пошатываясь, и во все горло распевали популярный в севастопольских морских сферах романс:
Ой, не плачь, Маруся,
Ты будешь моя,
Кончу мореходку —
Женюсь на тебе.
И кончали меланхолически:
Как тебе не стыдно,
как тебе не жаль,
Что мине сменила
на такую дрянь!
Завывание шарманок, пронзительный писк кларнета, сотрясающие все внутренности удары огромного барабана – все это сразу приятно оглушило меня. На одной стороне кто-то плясал, на другой – грязный клоун в рыжем парике кричал: «Месье, мадам – идите, я вам дам по мордам!» А посредине старый татарин устроил из покатой доски игру, вроде китайского биллиарда, и его густой голос изредка прорезывал всю какафонию звуков:
– А второй да бирот, – чем заставлял сильнее зажигаться все спортсменские сердца.
Цыган с большим кувшином красного лимонада, в котором аппетитно плескались тонко нарезанные лимоны, подошел ко мне:
– Панич, лимонада холодная! Две копейки одна стакана…
Было уже жарко.
– А ну, дай, – сказал я, облизав пересохшие губы. – Бери рубль, дай сдачи.
Он взял рубль, приветливо поглядел на меня и вдруг, оглянувшись и заорав на всю площадь: «Абдраман! Наконец, я тебя, подлеца, нашел! – ринулся куда-то в сторону и замешался в толпу.
Я подождал пять минут, десять. Цыгана с моим рублем не было… Очевидно, радость встречи с загадочным Абдраманом совершенно изгнала в его цыганском сердце материальные обязательства перед покупателем.
Я вздохнул и, опустив голову, побрел домой.
А в сердце проснулся кто-то и громко сказал:
– Это за то, что ты Бога думал надуть, несвяченым куличом семью накормил!
И в голове проснулся кто-то другой и утешил:
– Если Бог наказал тебя, значит, пощадил семью. За одну вину двух наказаний не бывает.
– Ну, и кончено! – облегченно вздохнул я, ухмыляясь. – Расквитался своими боками.
Был я мал и глуп.
Саша Чёрный
1880–1932)
Пасхальный визит
Квартира возле Porta nomentana, выше учительницы, выше штопальщика-портного, даже выше двух синьор, работниц с кустарной фабрики плетеной мебели. На что уж бедные синьоры, но Варвара Петровна умудрилась еще выше поселиться, рядом с голубями.
Из кухни окно в бездонную коробку двора – смотреть жутко: будто и не Рим, а какое-нибудь нью-йоркское захолустье. Изо всех щелей точно в трубу тянется кверху чад жареного луку, томатные ароматы, переливающийся из окна в окно гул перебранки и приветствий. Веревки – вдоль стен вниз и поперек из ниши в нишу. Одни для корзин, куда голосистый поставщик молока и овощей положит, что нужно, – не подыматься же ему под небеса; на других, слабо надуваясь, сохнет разноцветное тряпье – словно вымпелы на адмиральском судне в праздничный день. Зато окно из спаленки на вольный простор. Глубоко внизу, под узеньким балконом, кудрявые купы каменных дубов, эвкалипты и с ранней весны неустанно цветущие мимозы – канареечный, нежный дымок. Темный, вечно закрытый сад туго разросся между каменными стенами – ноге никогда его не коснуться, но глазам отрада… Варвара Петровна не первый год в Риме. Еще до войны попала с мужем-художником на Капри. С золотой медалью укатил он стипендиатом Петербургской академии художеств в Италию, в апельсиновое царство, два года протосковал, щи варил и программное полотно с лодочниками в красных беретах писал… Простудился, слег, да там, на Капри, и глаза закрыл. А Варвара Петровна переехала в Рим с мальчиком, с крошечной дочкой, с грудой запыленных этюдов и горой неизбывных забот.
Потом началась война. Куда уедешь? Так и застряла Варвара Петровна с детьми в Италии и стала кое-как налаживать жизнь.
Этюды по багетным лавкам рассовала и принялась вплотную за работу – надо же детей подымать. Уж так повелось: куда судьба русскую женщину ни забросит, всюду она извернется, силу в себе такую найдет, о которой она дома, пока скатерть-самобранка под рукой была, и не знала. Трудно было вначале. Так трудно, что лучше и не вспоминать… Работала она сестрой в местном госпитале, к детям только в свободные часы прибегала. Но спасибо добрым соседям – заботились они о ее детях, как о своих. А потом, после войны, страна ожила, жить стало всем легче.
Вспомнила Варвара Петровна свое старое рукоделье, завела через отельных портье знакомства и стала на продажу расшивать платки, платья и шарфы павлиньими русскими узорами…
Мальчик как-то незаметно от рук отбился. По-русски говорить не любил. Какой разговор и с кем? В школе, на базаре и в лавках только итальянские звонкие слова в ушах и звучат. Вечно в своей суете толокся: то старые марки перепродавал и обменивал, сбывал букинистам оставшиеся после отца книги, покупал в уличных ларях лотерейные билеты со счастливыми номерами… Домой прибегал на минутку, глотал макароны, уроки учил как-то по-птичьи, на ходу, и опять на улицу. Впрочем, учился неплохо и матери не был в тягость.
Только младшая дочка, шестилетний тихий гномик Нина, и была утехой. Мать вышивает, а девочка пестрые лоскутки перебирает и поет на итальянский мотив русскую песенку – слова от матери слышала:
Таня пшенушку полола, Черный куколь выбирала…
– Мама, что такое куколь?
– Не знаю, котик.
– Ну, какая ты. Русская же песня, а ты не знаешь.
Потом раскроет свою старенькую русскую хрестоматию и начнет – в который уже раз! – перелистывать. Читать Нина еще не умеет. Буквы чужие, в итальянских газетах совсем другие, но картинки и без букв понятны. Вот зима, на еловых лапах густая вата: это снег. Никогда не видела, но, должно быть, очень интересно. А это березка. На Палатинском холме тоже есть березка, Нина видала. Белый-белый ствол, и весной желтые червячки-сережки дождем висят… А вот и любимая картинка: «Генерал Топтыгин». Это так медведя в России называют. Сидит в санях – это такая «кароцца»[4]4
Повозка.
[Закрыть] без колес – развалился… Лошади испугались (еще бы!!) и мчатся, как сумасшедшие. Нина вздыхает. Светлые волосы, такого же цвета, как ее бледные восковые щечки, спустились на глаза…
– Мама, смотритель очень испугался? Что прикажете, генерал, ризотто с пармезаном или омаров? Или, может быть, самовар поставить? А медведь на него – р-р-р! Правда, мама?
– Мать все вышивает, отвечает невпопад, а то нитку перекусит и в окно устало смотрит. С утра до вечера такие красивые штучки она вышивает, думает Нина, почему не для себя, почему не для Нины? Ни одного такого чудесного платья у них нет…
Девочка закрывает книжку, берет маленькую игрушечную метлу и старательно подметает пол: ишь сколько ниточек! Двадцать раз в день метешь – не помогает.
Однажды утром Нина проснулась, взглянула на стул перед диваном: сюрприз… белое шелковое платьице, канареечная лента. О! Сегодня ведь праздник, русская Пасха, как же она забыла… Ведь вчера она сама яйца заворачивала в пестрые шелковые тряпочки, помогала красить. А мать сладкое тесто месила и снесла вниз булочнику, синьору Леонарди, чтобы запек.
Она быстро оделась и с лентой в руках побежала в столовую. Та-та-та! Как чисто!
На столе мимоза и два розовых тюльпана. Кулич! Какое смешное и милое слово…
И яйца, веселые и пестренькие, ну разве можно их есть? Жалко ведь…
Варвара Петровна поставила дочку на табуретку:
– Сама оделась? Вот умница… Христос воскресе, Ниночка!
– А как надо отвечать? Я уже забыла…
– Воистину воскресе…
– Во-ис-ти-ну!
И поцеловались они не три, а пять. Так уж случилось.
Нина повертелась по комнате. Пол чистый, подметать не надо. И вспомнила:
– Ты ведь сегодня не вышиваешь?
– Кто же сегодня вышивает?..
– Вот и отлично. Значит, мы пойдем в Зоологический сад. Ты ведь обещала. Да?
– Пойдем, Ниночка. Давай только я ленту завяжу, а то ты так в руке ее и понесешь.
Пили кофе с куличом. Нина молчала и о чем-то своем думала. Когда уж совсем собрались уходить, она подошла к матери и попросила:
– Мама, можно мне четыре яйца в сумочку? Я выберу с трещиной. И кулича кусочек. Только потолще, хорошо?
– Возьми, конечно.
Варвара Петровна удивилась: никогда девочка не просит… ест, как цыпленок, всегда упрашивать надо. И вдруг – четыре яйца и кулич… Фантазия!
Варвара Петровна быстро шла за дочкой по горбатой, золотистой от песка дорожке. Ишь как бежит! Куда это она?
Девочка, не останавливаясь, наскоро поздоровалась по-итальянски с верблюдом:
– Добрый день, синьор, как поживаете?
Со всеми зверями она разговаривала только по-итальянски – по-русски ведь они не понимают.
За поворотом, на высокой желтой скале, окаймленной густой синькой римского неба, стоял тигр. Полосатый злодей, как и львы, жил не в клетке, а на свободном клочке земли. С дорожки рва не было видно, и люди, впервые попадавшие в сад, невольно вздрагивали и останавливались – тигр на свободе! Нина и с тигром поздоровалась. Но наглый зверь даже и головы не повернул. Через ров не перелетишь, а то бы он… поздоровался!
И вот внизу, под пальмовым наметом, Нина остановилась у клетки, в которой томился бурый медведь. Остановилась и сказала по-русски – медведь ведь русский был:
– Здравствуй, здравствуй… Скучаешь? А я тебе поесть принесла. Потерпи, потерпи… Вкусно! Вот увидишь, как вкусно…
Она аккуратно облупила одно за другим крашеные яйца. Зверь встал на задние лапы и приник носом к железным прутьям. Нина положила на деревянную лопатку яйцо. Медведь смахнул его лапой в пасть, съел и радостно заурчал.
– Еще? – Съел и второе, и третье, и четвертое. Куличом закусил и приложил лапу ко лбу, точно под козырек взял. Это он всегда делал, когда был чем-нибудь очень доволен.
Нина в ответ на доброе приветствие зверя показала ему пустую сумочку и ответила странным русским словом, которое ей мать сегодня утром подсказала:
«Воистину, воистину!..»
Должно быть, это то же самое, что «на здоровье!»…
Варвара Петровна опустилась на скамью и закрыла глаза. Ну, вот, только этого недоставало… Слезы… «Все съел, Ниночка? Вот и отлично!»
Девочка теребила ее за рукав и весело тараторила:
– Конечно, отлично. Я так и думала, что ты не будешь сердиться. Он же русский, понимаешь… Мне сторож давно уже рассказал, что его прислали с Урала еще до войны. Ему очень скучно, никто его не понимает. Тигра вон как хорошо устроили, а медведя в клетку. За что? И он чистый, правда, мама? Видишь, он аккуратно съел, ни одной крошки не рассорил. Не то что мартышка какая-нибудь… До свиданья, синьор Топтыгин. До свиданья!
Она взяла мать за руку и поскакала по дорожке мимо жирных, матово-сизых агав к пантерам; там маленькие детеныши так смешно в прятки играют, надо насмотреться, а то вырастут и будут, как маятники, из угла в угол шагать и через голый ствол прыгать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.