Текст книги "Хамелеон. Похождения литературных негодяев"
Автор книги: Павел Стеллиферовский
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Подлость от ума
…Мы кое-то оттуда унаследовали, хотя Фамусовы, Молчалины, Загорецкие и прочие изменились так, что не влезут уже в кожу грибоедовских типов… Но пока будет существовать стремление к почестям помимо заслуги, пока будут водиться мастера и охотники угодничать и «награжденья брать, и весело пожить», пока сплетни, безделье, пустота будут господствовать не как пороки, а как стихии общественной жизни, – до тех пор, конечно, будут мелькать и в современном обществе черты Фамусовых, Молчалиных и других…
И. Гончаров
Статья Гончарова «Мильон терзаний», строки которой вынесены в эпиграф этой главы, стала для многих поколений школьников непременным дополнением к разговору о «Горе от ума». Что-то вроде авторитетного комментария. Поводом для ее написания послужили театральные постановки пьесы, но размышляет Гончаров о бессмертных грибоедовских образах как о значимых для своего времени. Почти пятьдесят лет разделяют пьесу и статью, а наблюдения автора первой русской «социально-политической» комедии, как подтверждает ее пристрастный читатель, смысла не потеряли.
В этом мы без труда убедимся, вместе перечитав знаменитую пьесу А. Островского «На всякого мудреца довольно простоты» (1868). Ее главный персонаж – молодой человек Егор Дмитриевич Глумов – мог бы, наверное, стать духовным преемником Чацкого. Он умен, образован, хорошо видит ничтожность окружающих, остер на слово, жаждет деятельности, но не знает возможности – честной возможности! – применить свои способности.
И что же? В отличие от Чацкого персонаж Островского все таланты употребляет не на борьбу с презираемым им обществом и «людской пошлостью», летопись которой он ведет в дневнике, а на то, чтобы приобрести расположение столпов этого общества, ибо от них зависит его будущность.
Глумов добровольно предает идеалы, которые отстаивал Чацкий, и переходит в стан его противников, совершая во имя своих корыстных целей двойное предательство: «Эпиграммы в сторону! Этот род поэзии, кроме вреда, ничего не приносит автору. Примемся за панегирики… Всю желчь, которая будет накипать в душе, я буду сбывать в этот дневник, а на устах останется только мед».
Свой нравственный – вернее, безнравственный – выбор Егор Дмитриевич делает совершенно сознательно, трезво оценив жизненную ситуацию и решив, что благополучие важнее принципов.
Если Чацкий, увидев всю глубину пошлости и лицемерия тех, с кем встретился в доме Фамусова, и честно, хоть и непрактично, высказав свое мнение, уже не смог остаться и как-то ужиться («Вон из Москвы! сюда я больше не ездок. / Бегу, не оглянусь…»), то Глумов рассудил иначе. Он, подобно Загорецким, Молчалиным, Шприхам и Чичиковым, решил служить лицам. Вся разница в том, что для тех это было естественным состоянием, не отягощавшим ум и сердце, а ему пришлось переступить через себя. Но результат один, хотя хамелеонство Глумова и по природе, и по социальным последствиям будет пострашнее невинного желания «и награжденья брать, и весело пожить».
Каков же исходный пункт этой подлости от ума и каковы цели циничного расчета? Глумов сам точно ответил на эти вопросы в разговоре с матерью, которая, как и родители Алеши Молчалина и Павлуши Чичикова (а позже и Павлуши Гулячкина!), оказалась достойной такого дитяти.
«Маменька, – прямо заявил ей Егор Дмитриевич, – вы знаете меня: я умен, зол и завистлив: весь в вас. Что я делал до сих пор? Я только злился и писал эпиграммы на всю Москву, а сам баклуши бил. Нет, довольно. Над глупыми людьми не смеяться надо, надо уметь пользоваться их слабостями. Конечно, здесь карьеры не составишь – карьеру составляют и дело делают в Петербурге, а здесь только говорят. Но и здесь можно добиться теплого места и богатой невесты – с меня и довольно. Чем в люди выходят? Не все делами, чаще разговором. Мы в Москве любим поговорить. И чтоб в этой обширной говорильне я не имел успеха! Не может быть! Я сумею подделаться к тузам и найду себе покровительство, вот вы увидите. Глупо их раздражать – им надо льстить грубо, беспардонно. Вот и весь секрет успеха. Я начну с неважных лиц, с кружка Турусиной, выжму из него все, что нужно, а потом заберусь и повыше».
«Помоги тебе Бог!» – отвечала сыну маменька, во всем способствовавшая общественному восхождению и нравственному падению сына.
И он начал действовать. Первая жертва – Мамаев, богатый и самолюбивый барин, поучающий всех и вся (как Фамусов?!). С ним Глумов – неопытный юноша, жаждущий мудрого совета и наставления. Хитростью заманив Мамаева в свою квартиру, Глумов на наших глазах расчетливо разыграл сцену, ставшею началом его восхождения. «Я глуп», – предварил он признанием свои жалобы на жизнь и попал в точку. Собеседник тут же оседлал любимого конька: «А ведь есть учителя, умные учителя, да плохо их слушают – нынче время такое». Дальше – больше. За любопытством последовало сочувствие, а главное – внутренняя радость. Вот он, наконец-то, вот он благодарный слушатель и ученик!
Мамаев. Ваше положение действительно дурно. Мне Вас жаль, молодой человек.
Глумов. Есть, говорят, еще дядя, да все равно, что его нет.
Мамаев. Отчего же?
Глумов. Он меня не знает, а я с ним видеться не желаю.
Мамаев. Вот уж я за это и не похвалю, молодой человек, и не похвалю.
Глумов. Да помилуйте! Будь он бедный человек, я бы ему, кажется, руки целовал, а он – человек богатый; придешь к нему за советом, а он подумает, что за деньгами. Ведь как ему растолкуешь, что мне от него гроша не надобно, что я только совета жажду, жажду – алчу наставления, как манны небесной. Он, говорят, человек замечательного ума, я готов бы целые дни и ночи его слушать.
Какая сладость для старого и глупого сердца! Тут уж Мамаев, конечно, не выдерживает и говорит Глумову, что тот не так уж и плох, коли понимает подобные вещи. А узнав, что Глумов и есть его бедный родственник и что «человек замечательного ума» – это он сам, с нескрываемым удовольствием признается: «Ну, так этот Мамаев – это я». Вот и развязка. Первая виктория практически одержана, дело быстро доводится до нужного финала.
Глумов. Ах, Боже мой! Как же это! Нет, да как же! Позвольте Вашу руку! (Почти со слезами.) Впрочем, дядюшка, я слышал, Вы не любите родственников; Вы не беспокойтесь, мы можем быть так же далеки, как и прежде. Я не посмею явиться к Вам без Вашего приказания; с меня довольно и того, что я Вас видел и насладился беседой умного человека.
Мамаев. Нет, ты заходи, когда тебе нужно о чем-нибудь посоветоваться.
Глумов. Когда нужно! Мне постоянно нужно, каждую минуту. Я чувствую, что погибну без руководителя.
Мамаев. Вот заходи сегодня вечером…
Кончено. Победа за Глумовым, который успел заодно и полить грязью своего соперника, племянника Мамаева. Маменька согласна: «Кажется, дело-то улаживается. А много еще труда Жоржу будет. Ах, как это трудно и хлопотно – в люди выходить!»
Следующая жертва – Клеопатра Львовна, жена Мамаева. С ней Глумов разыгрывает другие сцены: влюбленности и страсти. И, конечно, преуспевает. Его объяснения с Мамаевой циничны и пошлы, но ведь для достижения цели все средства хороши. Тем более, что это беспроигрышный и опробованный сюжет: Молчалин ухаживал за Софьей, а Чичиков – за дочерью сурового повытчика. Обоим предмет ухаживаний был глубоко безразличен, но отказываться от такого верного подхода к сердцу влиятельного отца они не могли. Глумов пошел по проторенной дорожке и не ошибся. Даже в словах.
Чем он может отплатить своей благодетельнице за расположение и ласку? Ничем, и это удручает преданное сердце. Вот если бы она была старухой… Тогда – постоянное угождение по-молчалински: «…я бы ей носил собачку, подвигал под ноги скамейку, целовал постоянно руки, поздравлял со всеми праздниками и со всем, с чем только можно поздравить… Я мог бы привязаться к ней, полюбить ее». На вопрос же стареющей Клеопатры Львовны «А молодую разве нельзя полюбить?» скромный и робкий вздыхатель отвечает опять-таки совсем по-молчалински: «Можно, но не должно сметь». Конечно, и этот раунд выигран.
Гораздо труднее вышло с Крутицким. Этот важный старик, ретроград до мозга костей, автор безумного «Трактата о вреде реформ вообще» (как тут не вспомнить докладную записку Булгарина «О цензуре в России и книгопечатании вообще»), оказался проницательнее других. Посчитав, как и они, что Глумов «и с умом, и с сердцем малый», он все же про себя заметил, что тот «льстив и как будто немного подленок». Но расценил это по-своему: «Если эта подлость в душе, так нехорошо, а если только в манерах, так большой беды нет; с деньгами и с чинами это постепенно исчезает. Родители, должно быть, были бедные, а мать попрошайка: „У того ручку поцелуй, у другого поцелуй“; ну, вот оно и въелось. Впрочем, это все-таки лучше, чем грубость». Дальше такого умозаключения он не пошел, а Глумов уж постарался.
С Крутицким он – заядлый консерватор из юных, превыше всего ставящий благонамеренность. Вместе они дружно бранят все новое и курят фимиам старому. Глумов открыто подобострастничает перед «его превосходительством», а оно благосклонно принимает похвалы и панегирики, хваля такой образ мыслей и чувств в молодом человеке.
Наивысшей точки это слияние душ достигает при обсуждении трактата Крутицкого, которому Глумов, по просьбе автора, придал некоторую отделку и литературный вид.
Крутицкий. Четко, красиво, отлично. Браво, браво! Трактат, отчего же не прожект?
Глумов. Прожект, Ваше Превосходительство, когда что-нибудь предлагается новое; у Вашего Превосходительства, напротив, все новое отвергается… (с заискивающей улыбкой) и совершенно справедливо, Ваше Превосходительство.
Крутицкий. Так Вы думаете, трактат?
Глумов. Трактат лучше-с.
Крутицкий. Трактат? Да, ну пожалуй. «Трактат о вреде реформ вообще». «Вообще»-то не лишнее ли?
Глумов. Это главная мысль Вашего Превосходительства, что все реформы вообще вредны.
Крутицкий. Да, коренные, решительные; но если неважное что-нибудь изменить, улучшить, я против этого ничего не говорю.
Глумов. В таком случае это будут не реформы, а поправки, починки.
Крутицкий (ударяя себя карандашом по лбу). Да, так, правда! Умно, умно! У Вас есть тут, молодой человек, есть. Очень рад; старайтесь!
Глумов. Покорнейше благодарю, Ваше Превосходительство.
Крутицкий (надевая очки). Пойдем далее! Любопытствую знать, как Вы начинаете экспликацию моей главной цели. «Артикул 1-й. Всякая реформа вредна уже по своей сущности. Что заключает в себе реформа? Реформа заключает в себе два действия: 1) отмену старого и 2) поставление на место оного чего-либо нового. Какое из сих действий вредно? И то и другое одинаково: 1-е) отметая старое, мы даем простор опасной пытливости ума проникать причины, почему то или другое отметается, и составлять таковые умозаключения: отметается нечто непригодное; такое-то учреждение отметается, значит, оно непригодно. А сего быть не должно, ибо сим возбуждается свободомыслие и делается как бы вызов обсуждать то, что обсуждению не подлежит». Складно, толково.
Глумов. И совершенно справедливо.
Крутицкий (читает). «2-е) поставляя новое, мы делаем как бы уступку так называемому духу времени, который есть не что иное, как измышление праздных умов». Ясно изложено. Надеюсь, будет понятно для всякого; так сказать, популярно.
Глумов. Мудрено излагать софизмы, а неопровержимые истины…
Крутицкий. Вы думаете, что это неопровержимые истины?
Глумов. Совершенно убежден, Ваше Превосходительство.
Крутицкий (оглядывается). Что это они другого стула не ставят?
Глумов. Ничего-с, я и постою, Ваше Превосходительство.
Совершенно очевидно, что и на сей раз Глумов выбрал верную тактику, – этот бастион тоже взят.
Довольный своим молодым единомышленником и помощником, Крутицкий готов ему и письма рекомендательные в Петербург дать, и посаженным отцом на свадьбе быть. Это «высокодобродетельное», по выражению Глумова, лицо не прочь приблизить угодливого юношу к своему кругу, ибо видит в нем принципиального союзника: «Будешь капиталистом, найдем тебе место видное, покойное. Нам такие люди нужны, а то молокососы одолевать начали».
Как это ни странно, но и с антиподом Крутицкого либералом Городулиным наш герой сходится чрезвычайно быстро. Но здесь, сообразно обстоятельствам, перед публикой совсем другой человек: мысли передовые, чувства благородные, намерения искренние. Даже сам тон разговора разительно переменился.
Городулин (подавая Глумову руку). Вы служите?
Глумов (развязно). Служил, теперь не служу, да и не имею никакой охоты.
Городулин. Отчего?
Глумов. Уменья не дал Бог. Надо иметь очень много различных качеств, а у меня их нет.
Городулин. Мне кажется, нужно только ум и охоту работать.
Глумов. Положим, что у меня за этим дело не станет; но что толку с этими качествами?… Чтобы выслужиться человеку без протекции, нужно иметь совсем другое.
Городулин. А что же именно?
Глумов. Не рассуждать, когда не приказывают, смеяться, когда начальство вздумает сострить, думать и работать за начальников и в то же время уверять их со всевозможным смирением, что я, мол, глуп, что все это вам самим угодно было приказать. Кроме того, нужно иметь некоторые лакейские качества, конечно, в соединении с известной долей грациозности: например, вскочить и вытянуться, чтобы это и подобострастно и неподобострастно, и холопски и вместе с тем благородно, и прямолинейно и грациозно. Когда начальник пошлет за чем-нибудь, надо уметь производить легкое порханье, среднее между галопом, марш-маршем и обыкновенным шагом. Я еще и половины того не сказал, что надо знать, чтобы дослужиться до чего-нибудь.
Городулин. Прекрасно. То есть все это очень скверно, но говорите Вы прекрасно; вот важная вещь. Впрочем, все это было прежде, теперь совсем другое.
Глумов. Что-то не видать этого другого-то. И при том, все бумага и форма. Целые стены, целые крепости из бумаг и форм. И из этих крепостей только вылетают, в виде бомб, сухие циркуляры и предписания.
Городулин. Как это хорошо! Превосходно, превосходно! Вот талант!
Глумов. Я очень рад, что Вы сочувствуете моим идеям. Но так мало у нас таких людей!
Вот тут-то Глумов и сажает Городулина на крючок. Весь либерализм этого «Репетилова 1870-х» ограничен звонкой фразой. Вслед за своим предшественником он с полным основанием мог бы заявить: «Шумим, братец, шумим». Потому-то понятны и нравятся ему лишь обороты глумовской речи, а не ее суть: «Нам идеи что! Кто же их не имеет, таких идей? Слова, фразы очень хороши». Потому-то, откровенно говоря Глумову, что думать ему «решительно некогда», Городулин просит записать все сказанное на бумажку, чтобы назавтра пересказать за обедом.
А результат? Тот же, что и с Крутицким: «А как Вы говорите! Да, нам такие люди нужны, нужны, батюшка, нужны!.. А то, признаться Вам, чувствовался недостаток. Дельцы есть, а говорить некому, нападут старики врасплох. Ну, и беда… Хор-то есть, да запевалы нет. Вы будете запевать, а мы Вам подтягивать».
Подобрал Глумов свой ключик и к сердцу ханжи Турусиной, в кружке которой мирно уживались и Мамаев, и Крутицкий, и Городулин.
Они-то дружно и рекомендовали ей способного и благочестивого молодого человека в качестве жениха для племянницы. Турусину даже удивило, что его так нахваливают люди «совершенно противоположных убеждений». Эта «барыня, родом из купчих» – особа весьма вздорная и подозрительная, дремучая и привередливая, но и она доверилась Глумову, тонко заманившему ее в свои расчетливые сети. Недаром Городулин заметил восхищенно: «Да как же вы поладили с Турусиной; ведь вы вольнодумец».
Замечательный момент. Для Городулина Глумов – свой, человек, с которым он упоенно ругает стариков, Крутицкого и Турусину. И для Мамаева – свой: с ним он обсуждает причуды Крутицкого. И для Крутицкого – свой, «из наших»: именно в их разговоре достается Городулину и Мамаеву с женой. Каждый, считая Глумова своим, бранит с ним других членов кружка. И Глумов охотно бранит тех, с кем только что улыбался и ругал иных. И во всех случаях так искренне, так кстати – в полном соответствии с мнением собеседника.
Заметили, опять всплыло уже знакомое нам словечко «вольнодумец». Похоже, что сильные мира сего во все литературные времена едины в своем неприятии нового и независимого. Не случайно взгляды Крутицкого так напоминают охранительные монологи Фамусова, а Турусина почти повторяет грибоедовских старух: «До чего вольнодумство-то доходит, до чего позволяют себе забываться молодые люди!» Не исключено, что в ее представлениях каким-то неизъяснимым образом отозвался общий глас гоголевских персонажей, возмущенных минутным гусарством Чичикова: «Разве может гусар благочестивым людям в видениях являться?»
Одним словом, задуманное Глумову блестяще удалось – он стал «своим», всем «тузам» пришелся ко двору и должен был вот-вот войти в их круг. Но… Как всегда, случилось непредвиденное. Дневник Глумова, в котором он писал правду о благодетелях, сделался достоянием гласности. Обман, скандал, все возмущены! «Милостивый государь, – заявляет от их имени Крутицкий, – наше общество состоит из честных людей». И все подхватывают: «Да, да, да!»
Мы помним, что «родственники» Глумова тоже попадали в разные переплеты, но умели или надеялись всякий раз выйти сухими из воды, потому что в главном никогда не переступали границы, отделяющей «наших» от «чужих». В общем-то не переступил ее и Глумов, хотя заявил в сердцах: «Но знайте, господа, что, пока я был между вами, в вашем обществе, я только тогда и был честен, когда писал этот дневник».
Да, он нарушил правила игры, но не настолько, чтобы оказаться по другую сторону баррикад. «Чем вы обиделись в моем дневнике? Что вы нашли в нем нового для себя? Вы сами то же постоянно говорите друг про друга, только не в глаза. Если б я сам прочел вам, каждому отдельно, то, что про других написано, вы бы мне аплодировали».
Действительно, каждый из присутствующих наедине с Глумовым злословил о других и получал от этого удовольствие, что не мешало им держаться вместе, ибо «совершенная противоположность убеждений» была лишь внешней, не затрагивающей устои. Не покусился на них и Глумов. Он просто выбрал свой путь восхождения. Глумов – не Чацкий. Разрыв с кружком Турусиной означает для него «все»: потерю денег и положения в обществе. А это как раз те ценности, которые имеют первостепенное значение и для остальных. Значит, дело не в разнице идеалов и принципов, а в оплошности: «На всякого мудреца довольно простоты». Молод еще, но это пройдет.
Он ведь не чужой, он свой, удобный и полезный. Это прекрасно знает и сам Глумов: «Я вам нужен, господа. Без такого человека, как я, вам нельзя жить. Не я, так другой будет. Будет и хуже меня, и вы будете говорить: эх, этот хуже Глумова, а все-таки славный малый». Знают и остальные. По мере развития событий и врастания Глумова в общество «честных людей» понимание этого многократно увеличивалось. Даже разоблачение отступника уже не может остановить сближения сторон – им, бесспорно, нельзя друг без друга. Те, кому угождают, и те, кто угождает, созданы друг для друга. Они ищут и находят своих. А потому реалист Островский завершает повествование о торжестве подлости и гибели ума на «оптимистической» ноте.
Крутицкий. А ведь он все-таки, господа, что ни говори, деловой человек. Наказать его надо; но я полагаю, через несколько времени можно его опять приласкать.
Городулин. Непременно.
Мамаев. Я согласен.
Мамаева. Уж это я возьму на себя.
И приласкают, и простят, и Глумов вернется (в «Современной идиллии» Салтыкова-Щедрина мы увидим, как Глумов даже превзойдет своих покровителей в «процессе мучительного оподления»). Чацкого бы не стали возвращать. Да он бы и сам не вернулся. Вроде бы и похожи ситуации, но только снаружи…
К сожалению, в глумлении над нравственными устоями человека, когда ум, талант, знания приносятся в жертву благополучию, покупаются и продаются, персонажи Островского не одиноки. Классика не раз давала тому яркие примеры. Давала их, естественно, и жизнь. Вот один из них. Может быть, не самый яркий, но весьма типичный. Из похождений уже знакомого нам Трофима Лысенко.
Юрий Жданов в 1941 году окончил химический факультет МГУ. Еще будучи студентом, интересовался философскими вопросами естествознания, проблемами генетики. В 1947 году он, сын всемогущего А. А. Жданова, был назначен заведующим Отделом науки ЦК ВКП (б). Внимательно изучив состояние и перспективы развития отечественной биологической науки, Жданов-младший, человек самостоятельно мыслящий и образованный, убедился, что подлинной борьбы научных направлений нет. Она подменена политиканством Лысенко и шельмованием действительно талантливых ученых.
10 апреля 1948 года в Москве, в зале Политехнического музея, на очередной семинар собрались лекторы обкомов и крайкомов партии. Перед собравшимися выступил новый заведующий Отделом науки ЦК. Он рассказал о состоянии биологической науки в стране, об ошибках Лысенко, о монополии в науке, о зажиме важных направлений, способных принести пользу сельскому хозяйству. А также о расцвете псевдотеорий, что на практике лопаются как мыльные пузыри, о несбыточных обещаниях скорых успехов в аграрной политике, которыми много лет кормит страну Лысенко.
Казалось, справедливость будет восстановлена, а доклад «Спорные вопросы современного дарвинизма» станет водоразделом между прошлым и будущим биологической науки и практики. Веское слово, подкрепленное доводами признанных ученых и партийным авторитетом выступавшего, должно похоронить лысенковщину. Сколько надежд затеплилось, сколько убеждений окрепло! Но…
Трофим Денисович слушал оратора из комнаты, примыкавшей к залу Большого лектория. Он не рискнул вступить в открытый спор с оппонентом, но и сдаваться не думал. Сочинил письма Сталину и Жданову-старшему с жалобой на преследования и попросился в отставку с поста президента ВАСХНИЛ. К посланию приложил краткий конспект обвинений в свой адрес, содержавшихся в речи Жданова-младшего. Чуть позже, не дождавшись ответа, подал министру сельского хозяйства СССР И. А. Бенедиктову, предоставившему ему стенограмму выступления, официальное прошение об отставке. Это были хитрые ходы искушенного политика, рассчитанные на дезориентацию научных противников и замешательство в руководстве страны.
В июле того же года Лысенко был приглашен к Сталину. И вновь пообещал в кратчайшие сроки коренным образом исправить положение в сельском хозяйстве, рассказал о якобы успешных результатах проверки нового сорта пшеницы и попросил разрешения назвать ее «Сталинской ветвистой». И, конечно, опять пожаловался на тех, кто травит его, преданного делу социализма верного продолжателя мичуринского учения.
Результат был великолепен. Лысенко сказал именно то, что ждал от него Сталин. Были отменены свободные выборы в ВАСХНИЛ и приказано провести внеочередную сессию академии, на которой от лица партии объявить запрет на исследования генетиков, как приверженцев буржуазной науки. Текст доклада Лысенко прочитан и выправлен лично Сталиным.
Успех Лысенко дорого обошелся советской науке: работы генетиков были свернуты, многие ученые дискредитированы и опорочены, в состав академии введены люди нечестные и безграмотные, отбросившие нашу биологию на десятилетия назад. Кто-то от испуга, а кто-то под нажимом отрекся от своих идей. Конечно, были и те, кто не сдался, но их судьбы оказались поломанными.
Ну, а Юрий Жданов, который вывел несогласных на площадь и вдохнул в них надежды на перемены? 10 июля 1948 года – видимо, сразу же после встречи Лысенко со Сталиным или в преддверии ее – он написал «первому» покаянное письмо. Текст был опубликован в газете «Правда» рядом с торжествующим докладом «народного академика» на печально известной августовской сессии академии сельскохозяйственных наук, где Лысенко буквально разгромил политическими средствами своих научных оппонентов.
То, что говорилось в письме Жданова-младшего, как нетрудно догадаться, полностью не совпало с его апрельской речью: «Выступив на семинаре лекторов с докладом о спорных вопросах современного дарвинизма, я безусловно совершил целый ряд серьезных ошибок… Ошибкой была моя и публичная критика академика Лысенко… Я, будучи предан всей душой мичуринскому учению, критиковал Лысенко не за то, что он мичуринец, а за то, что он недостаточно развивает мичуринское учение. Однако форма критики была избрана неправильно. Поэтому от такой критики объективно мичуринцы проигрывали, а мендельянцы-морганисты выигрывали…»
А дальше – почти по-глумовски: «Считаю своим долгом заверить Вас, товарищ Сталин, и в Вашем лице ЦК ВКП (б), что я был и остаюсь страстным мичуринцем. Ошибки мои проистекают из того, что я недостаточно разобрался в истории вопроса, неправильно построил фронт борьбы за мичуринское учение. Все это из-за неопытности и незрелости. Делом исправлю ошибки». «Я глуп», – заявлял и Глумов, рассчитывая на «отцовское» покровительство.
Вот какой кульбит, совсем в духе наших литературных персонажей, совершил молодой и перспективный товарищ. Что ж, раз признался в своей «ошибке», как велели, – значит, толк будет. Ведь не чужой. Погорячился – получил по заслугам. Отошел в сторону от «генеральной линии» – выпорот публично. Но ведь покаялся и пообещал. Надо простить: всего 29 лет вольнодумцу. «Нам такие люди нужны»!
Свои кульбиты, получив в очередной раз мощнейшую поддержку, продолжил и Лысенко. Он, как Чичиков, торговал «мертвыми душами» и после смерти Сталина, вновь уловив ситуацию и наобещав золотые горы новому руководству страны. Уже многие здравомыслящие ученые разных специальностей фактически объединились в борьбе против академического Фиглярина, а он, бессмертный Ибикус, продолжал свое черное дело.
Не хочется тратить ваши и свои, уважаемый читатель, силы и время на описание всех замечательных похождений «бронзового» Трофима Денисовича. В Википедии приведены исследования отечественных и зарубежных историков науки, в которых на ярких примерах с огромным количеством доказательств и ссылок описаны все его подвиги. Еще только три свидетельства того, что явление это живо и общественно опасно.
Первое. Во Франции есть «Премия Лысенко». Она, как сказано в положении, вручается «автору или лицу, которые своими произведениями или деятельностью внесли образцовый вклад в дезинформирование в области науки или истории, используя идеологические методы и аргументы».
Второе. Как-то Трофим Денисович в разговоре сам сформулировал свою жизненную позицию, хотя при сочинении «научных» трудов практически всегда пользовался услугами борзописцев-глумовых: «Для того, чтобы получить определенный результат, нужно хотеть получить именно этот результат; если вы хотите получить определенный результат, вы его получите… Мне нужны только такие люди, которые получали бы то, что мне надо».
И третье. В повести братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу» есть персонаж – профессор Амвросий Выбегалло. Вот что говорил о нем один из соавторов: «Профессор Выбегалло списан со знаменитого некогда академика Лысенко, который всю отечественную биологию поставил на карачки, тридцать с лишним лет занимался глупостями и при этом не только развалил всю нашу биологическую науку, но еще вытоптал все окрест, уничтожив (физически, с помощью НКВД) всех лучших генетиков, начиная с Вавилова. Наш Выбегалло точно такой же демагог, невежда и хам, но до своего прототипа ему далеко-о-о!».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.