Текст книги "Цареубийцы"
Автор книги: Петр Краснов
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
XXVIII
Стояла осень. В Петербурге погода была изменчива. То по бледно-голубому небу неслись белые, как прозрачная кисея, облака, гонимые резким западным ветром, Нева вздувалась, горбами стояли разводные плашкоутные мосты, и звеня неслись на низ запряженные тремя лошадьми конные кареты, в садах качались тонкие и стройные рябины, в золотом листе обнажались березы, и лиственницы у Исаакиевского собора стояли безобразно голые. То вдруг станет тепло и тихо, седой туман накроет город, и не видно другого берега Невы, и сама река клубится седыми дымами. А потом пойдет мелкий-мелкий, насквозь пронизывающий, настоящий петербургский дождь, в домах станет так темно, что с утра приходится зажигать свечи и керосиновые лампы. Печаль нависнет над городом.
В эти печальные осенние дни гвардия уходила на войну. Вера видела, как в колонне по отделениям, в мундирах и по-походному – в фуражках, с тяжелыми ранцами за плечами, туго подобрав винтовки, бесконечною лентою шли по городу семеновцы. Их оркестр гремел на деревянном Литовском мосту у Николаевского вокзала, а хвост колонны, где белели полотняные верхи лазаретных линеек, только выходил с Владимирского проспекта. Движение было остановлено. Толпы народа провожали полк.
– На войну идут, родимые!.. Вернутся ли…
Ушел с Преображенским полком гигант красавец князь Оболенский, увел с Выборгской стороны Московский полк статный Гриппенберг, с Васильевского острова ушли финляндцы с лихим молодцом Лавровым.
– Умирать пошли!.. Своих выручать!
– Слыхать… турки несосветимую силу собрали. Англичанка им все, все доставляет!..
Провожали без энтузиазма первых дней войны. Что-то нехорошее, тяжелое, недоверчивое носилось в воздухе. Уходили после молебнов, с иконами, шли бодрым шагом, смело, под звуки маршей, под барабанный бой – и те, кто оставался, ощущали холодную пустоту оставленных казарм, покинутость столицы.
– Гвардия в поход пошла!.. Как в двенадцатом году! Что же, силен, что ли, так уже турок стал?..
Тридцатого августа, как полагалось в «табельный» день, день тезоименитства государя императора, по распоряжению полиции город был убран флагами. Бело-сине-красные и бело-желто-черные полотнища развевались на улицах, на подъездах домов, на крышах. В газовые фонари были ввернуты звезды, у городской думы горели вензеля государя и государыни.
Из газет знали: тяжелые бои идут под Плевной. Наши берут Плевну. Ожидали большой победы.
Но прошло 31-е, потом наступило 1 и 2 сентября, появились сдержанные телеграммы об отбитых штурмах, пошли корреспонденции о мужестве наших войск и о силе турецких укреплений. Плевна не была взята. Потом поползли, как водится, темные слухи о громадных потерях, «которые скрывают», о «панике», о том, будто турки чуть было к самому Систову не прорвались, что государь ускакал с поля сражения… Потом все притаилось и смолкло: ждали – гвардия себя покажет.
Этой осенью Вера, пользуясь тем, что Перовская продолжала жить в Петербурге, довольно часто бывала у новой подруги. С неистовой злобой и ненавистью говорила Перовская о государе, о генералах и офицерах. Она тряслась от негодования.
– Царь посещает госпитали, плачет над ранеными и умирающими солдатами, – говорила Перовская. – Понятно – воспитанник чувствительного Жуковского! И тот же царь посылает солдат грудью брать турецкую крепость Плевну. Штурм откладывают на тридцатое, чтобы в именины поднести царю Плевну. Ему строят в поле, как в театре, ложу, и он сидит там, окруженный свитою. Шампанское, цветы, фрукты – и в бинокль видно, как тысячами гибнут русские люди!.. Я ненавижу такого государя!.. Студенты поют… Вы слышали?
…Именинный пирог из начинки людской
Брат подносит державному брату…
А на севере там – ветер стонет, ревет
И разносит мужицкую хату…
Перовская была возбуждена. Должно быть, не спала ночь. Веки красные и опухшие. В глазах злобный огонь.
– Вера Николаевна, вы должны, должны стать человеком… Вы должны идти с нами! Нас называют нигилистами. Неправда!.. Мы не нигилисты… Что мы отреклись от причудливых манер прошлого века, остригли волосы и стали учиться познавать природу – так это нигилизм?.. Нет, нигилисты – не мы, а они… Это им плевать на все. Царь, помазанник Божий, пример для всей России, бросил больную императрицу и охотится за девушками по институтам. А там!.. Какое холопство, любая – мечтает лечь в царскую постель!.. И этот царь гонит людей на войну!.. Я ненавижу его. Слушайте, Вера Николаевна, я надеюсь, что скоро мы все соберемся на съезд. Где? Еще не знаю, где-нибудь в провинции, где нас не знают, не на виду, где нет полиции. Там будут хорошие люди. Вера Николаевна, устройтесь так, чтобы приехать на этот съезд, послушайте настоящих людей. Посмотрите и сравните – ваш мир и наш…
Вера уходила от Перовской подавленная и смущенная. Перед нею бесконечною змеею, белея околышами фуражек, шел по Загородному проспекту Измайловский полк. Он шел на войну. И едко под ритм тяжелых шагов и барабанного боя звучали в ушах Веры только что слышанные стихи:
…Именинный пирог из начинки людской
Брат подносит державному брату…
С ужасом смотрела Вера на солдат. Людская начинка!.. Людская начинка!..
Грохот барабанов, свист флейт ее раздражали. Ей хотелось бежать, закрыв глаза, бежать от ужаса войны, от ужаса солдатчины. Но дома ее ожидали ладурнеровские и виллевальдовские картины и гравюры: солдаты, солдаты и солдаты!!!
XXIX
В конце ноября, когда в Петербурге было тихо под снежным покровом зимы, когда беззвучно скользили сани, – вдруг город расцветился пестрыми флагами, с крепости палили пушки: пришло известие – Плевна взята! Осман-паша сдался со всею своею армией!
Сквозь радость победы по Петербургу шла печаль о многих потерях гвардии под Плевной. Гвардия показала себя…
Страницы «Нового времени» и «Голоса» чернели объявлениями об убитых лейб-егерях, московцах и других…
Освобожденная от осады Плевны армия пошла на Балканы.
И опять все затихло.
В газетах часто стала повторяться приевшаяся фраза: «На Шипке все спокойно…»
Осман-паша сдался и пленником переехал в Россию. Сулейман-паша крепко караулит проходы через Балканские горы.
Русские войска замерзали на Балканах.
Возвратившись с катка в Таврическом саду, Вера в прихожей увидела беспорядок. Чемоданы, походный вьюк, изящный, заграничный саквояж графини Лили лежали на полу, на вешалке висел тяжелый романовский полушубок с полковничьими погонами Порфирия, меховое манто графини и фуражка.
Порфирия ожидали к Рождеству из Крыма, где он оправлялся после ранения и где за ним ухаживала на правах невесты графиня. Значит, вернулись раньше.
Приехавшие сидели в кабинете Афиногена Ильича. Порфирий поседел, похудел и помолодел. Седина ему шла. Счастье светилось в его глазах. Графиня Лиля только что из вагона – а как была она свежа!!! И челка на лбу завита, и локоны штопором подле ушей. Ни одного седого волоса… Она была в своем счастье прелестна и не спускала влюбленных глаз со своего героя и с его Георгиевского креста.
Вера поцеловала дядю в лоб и расцеловалась с графиней.
Порфирий уже успел сразиться с отцом по вопросам стратегии.
– Прости меня, папа, – говорил он, – но после всего того, что я видел на войне, я считаю, что для русского солдата нет ничего невозможного. И русская армия перейдет через Балканы. Воля великого князя Николая Николаевича старшего непреклонна. Сулейман-паша будет разбит. А какой дух в войсках! Нужно все это видеть! Перед тем как ехать сюда, я проехал в Ставку великого князя. Мороз… Снег… У великого князя – киргизская юрта с железной печкой. Подле, в обыкновенной холщовой палатке, на соломе лежат очередные ординарцы. Никто не ропщет. Все гордятся тем, что так же страдают от холода, как и солдаты. Армия едина!.. Землянки, палатки, весь неуют зимнего похода для всех одинаков. И эти люди, говоришь ты, папа, не перейдут Балканы?! Скобелев, Гурко, Радецкий не одолеют Сулеймана? Да что ты, папа!
– А я тебе говорю, что зимой не перейдут. Летом, может быть. А зимой ни природа, ни турки не пустят…
– Турки?.. Если нам тяжело – им еще много раз тяжелее. С нами победа – у них поражение… И как началось-то!.. С самого Кишинева.
– Однако под Плевной попотеть пришлось.
– Да, пришлось. Верно, и это даже хорошо – легкая победа – не победа, не слава. Во всех полках поют теперь песню, сочиненную ротмистром Кулебякиным, еще в Кишиневе, когда государь передал свой конвой великому князю главнокомандующему. Вдохновенная песня! Она в полной мере выражает наши общие чувства.
– Что же это за песня?
– Прочтите, Порфирий, непременно прочтите, вот и Вера пусть послушает, – восторженно сказала графиня Лиля.
С Богом, терцы, не робея… —
начал Порфирий и добавил: – В полках поют «братцы» вместо «терцы».
Смело в бой пойдем, друзья!
Бейте, режьте, не жалея,
Басурманина-врага!..
Там, далеко, за Балканы,
Русский много раз шагал,
Покоряя вражьи станы,
Гордых турок побеждал.
Так идем путем прадедов
Лавры, славу добывать:
Смерть за веру, за Россию
Можно с радостью принять!
День двенадцатый апреля
Будем помнить мы всегда:
Как наш царь, отец державный,
Брата к нам подвел тогда.
Как он, полный царской мощи,
С отуманенным челом,
«Берегите, – сказал, – брата,
Будьте каждый молодцом…
Если нужно будет в дело
Николаю вас пустить,
То идите в дело смело —
Дедов славы на срамить!..»
С Богом, братцы, не робея,
Смело в бой пойдем, друзья…
Бейте, режьте, не жалея,
Басурманина-врага…
Из своего дальнего угла Вера увидела, как у старого Афиногена Ильича слезы навернулись на глаза. Графиня Лиля смотрела на Порфирия с такою нескрываемою и напряженною любовью, что Вере стало стыдно за нее. Несколько минут все молчали, потом тихим голосом сказал Афиноген Ильич:
– Ну вот и слава богу, что так все обошлось. Сына отдал за честь и славу России, свою, и немалую, кровь пролил… Благодари Господа Бога, что вынес тебя из войны хотя и подраненным, но здоровым… Что думаешь теперь делать? Когда свадьба?
– Свадьба в январе, – сказала, сияя прекрасными глазами, графиня Лиля.
– Меня прикомандировывают к Академии колонновожатых.
– А! Ну и отлично! А те?.. Что же? Без крови и жертв и точно война славы и чести не имела бы… Ну а Балканы зимою перейти – невозможно!.. Это говорят военные и большие авторитеты. Никому невозможно!.. Ни Гурко, ни Скобелеву! Просто никому! Даже и Суворову невозможно – а его у вас нет… Невозможно!!!
XXX
– Берись!.. Раз, два, три, берись!
Треск… Какое-то звяканье, шум, и опять тишина могилы. Сыплет снег. Все бело кругом. Лес, круча, камни… Появившиеся было в небе оранжевые просветы, словно дымом, затянуло снеговыми тучами. По-прежнему воет вьюга, старый дуб шелестит оставшимися ржавыми листьями и стонет под ветром.
И опять, и теперь уже совсем близко, в морозном, редком горном воздухе четко слышны человеческие голоса:
– Берись!..
– Откровенней, братцы! Тащи откровенней!
– Не лукавь, Василий Митрич!
И – «Дубинушка»…
Хриплый, простуженный, сорванный голос начинает:
– «Эй, дубину-шка, ухнем!»
Хор, человек двадцать, подхватывает:
– «Да, зеле-е-ная сама пойдет… Идет!.. Идет!.. Идет!..»
– Откровенней, братцы! Берись! Раз, два, три – берись!
Шум, треск – и тишина… Растаяли голоса, смолкли. Точно и не было их совсем. Ветер свистит в лесу. Залепляет вьюга обмерзлые стволы осин крупным снегом. Стынет сердце.
Князь Болотнев приподнял голову и усилием воли прогнал начавший одолевать его сон. Час тому назад – вон за тем снежным бугром – заснули, чтобы никогда уже не проснуться, и сопровождавшие князя стрелки – охотники – Шурупов и Кошлаков, и с ними проводник-болгарин. Князь был послан от генерала Гурко отыскать колонну генерала Философова. По карте казалось просто – спуститься с перевала, пройти через лес – и вот она, дорога на деревни Куклен и Станимахи, где должна проходить колонна 3-й гвардейской пехотной дивизии. Так и болгарин говорил. А как пошли по колено, по грудь в снегу, как начались овраги, буераки, крутые подъемы, как обступил кругом черный лес, стало ясно – не пойдешь напрямик и назад не вернешься. Ночь кое-как переночевали, а когда с утра пошли, голодные, прозябшие, – стали выбиваться из сил, обмерзлые люди свалились и заснули вечным сном.
Инстинкт самосохранения толкал вперед князя Болотнева. Он начал из последних сил карабкаться на гребень и вдруг услышал голоса.
Сон?.. Галлюцинация?.. В глазах туман, в ушах гул и слабое сознание: нужно сделать еще усилие и подняться во что бы то ни стало, подняться еще немного. Нужно посмотреть, что там, за гребнем?
Поднялся.
Совсем близко, шагах в пятидесяти, по скату горы вьется узкая дорога, и по ней чернеют, белеют, сереют занесенные снегом люди. Солдаты, с лямками на плечах, впряглись в орудие, другие ухватились руками за колеса, натужились – и тяжелая батарейная пушка с коричневым, в белом инее, телом вкатилась на гору. Офицер, в легкой серой шинелишке, с лицом, укрученным башлыком, распоряжался.
– Вторая смена, выходи! – крикнул он, повернулся и увидал спускавшегося с кручи Болотнева. – Кто вы? Откуда?! – вновь крикнул он и, поняв состояние Болотнева, снова закричал: – Эй, послать скорее фельдшера пятой роты сюда! Идемте, поручик… Совсем ознобились? Так и вовсе замерзнуть недолго.
В изгибе дороги горел в затишке у песчаного обрыва костер. От огня песчаная круча обтаяла, и было подле нее тепло, даже жарко, как у печки. Здесь сидело несколько офицеров и солдат отдыхавшей смены. У кого-то нашлась во фляге водка. Услужливый солдат-гвардеец одолжил Болотневу кусок черного сухаря. Оттерши губы – они не повиновались князю, – Болотнев рассказал, кто он и зачем послан.
– Это и есть колонна генерала Философова, – сказал офицер, угощавший князя водкой. – Вы в лейб-гвардии Литовском полку. Благодарите Бога, что так удачно вышли. Отогревайтесь у нас. С нами и пойдете.
В тепле костра отходили иззябшие члены. Нестерпимо болели ознобленные пальцы, клонило ко сну, и то, что было вокруг, казалось странным, чудодейным сном.
В стороне стояли отпряженные, обамуниченные артиллерийские лошади. По дороге вытянулись передки и орудия. Рослая прислуга гвардейской артиллерийской бригады и солдаты-«литовцы» по очереди на лямках и вручную тащили орудие за орудием по обледенелому подъему на гору.
Снег перестал сыпать. Стало потише. Солдат принес охапку сучьев и подбросил в огонь. Пламя приутихло, сучья зашипели, белый едкий дым повалил в лицо Болотневу, потом пламя победило, заиграло желтыми языками. Теплый синеватый воздух заструился перед глазами князя. Все стало казаться сквозь него необыкновенным, точно придуманным, стало превращаться в сложное, необычайное сновидение.
Откуда-то сверху закричали:
– Посторонись!
– Обождите маленько! Дайте проехать…
С горы на осклизающейся лошади ехал казак в помятом, порыжелом кителе, замотанный башлыком и какою-то красною шерстяною тряпкой. Казак был в ватной рваной теплушке неопределенного цвета, с ловко прилаженной на поясной портупее шашкой, с винтовкой в кожаном чехле за плечами. Он держал в руке большой черный узел. За ним верхом на казачьей лошади ехал пожилой священник в меховой шапке и шубе на лисьем меху.
Казак остановил лошадь как раз против Болотнева и сказал:
– Слезайте, батюшка. Тута оно и будет. Самое это место. Вот и метка моя.
Казак показал на молодую осину, росшую с края обрыва. На ней ножом был вырезан восьмиконечный крест. След ножа был совсем свежий, белый, не успевший покраснеть.
Офицеры и с ними Болотнев подошли к краю пропасти. Черные скалы отвесно ниспадали вниз. Далеко, в глубине, курилась и мела метель. Все было бело и пустынно.
Священник слез с лошади. Казак привязал свою и священникову лошадей к дереву, развязал узел и подал священнику бархатную скуфейку, епитрахиль, крест и кадило и, подбросив из костра уголька в кадило, раздул его.
Потом раскрутил свой башлык и тряпку и снял кивер. Зачугунелое от мороза, темное лицо под копною непокорных русых волос стало сурово и торжественно.
– Пахом? – оборачиваясь к казаку, спросил священник.
– Пахом, батюшка… Пахом его звали. Нижне-Чирской станицы казак Пахом Киселев.
Священник кадил над пропастью. Он пел жидким тенором, казак, задрав голову, вторил ему, упиваясь своим голосом.
– «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя», – звучало над пропастью подле потрескивающего костра похоронное пение.
– «Житейское море, воздвизаемое зря», – начинал священник.
И казак жалобным, точно воющим голосом подхватывал:
– «Напастей бурею».
Оба голоса сливались вместе умиротворенно:
– «К тихому пристанищу, к Тебе прибегох».
Офицеры и солдаты-«литовцы» стояли кругом, сняв фуражки.
Все это было так необыкновенно, странно и удивительно.
– Вечная память!.. Вечная память! – заливался казак с упоением, и теперь ему вторил священник и крестил пропасть крестом.
Священник взял ком снега и, глядя вниз в жуткую бездну пропасти, бросил его со словами:
– «Земля бо еси и в землю отыдеши».
За священником бросил ком снега казак, и потом стали бросать офицеры и солдаты. Все набожно крестились, еще ничего не понимая.
– У-ух, – сказал кто-то из офицеров, глядя, как долго летел, все уменьшаясь, ком снега.
– Глыбко как, – сказал солдат.
Казак принял от священника кадило, скуфью и епитрахиль и увязывал все это в узел. К казаку подошли офицеры.
– Что тут такое случилось, станичник?
– Дык как же, – сказал казак, привязывая узел к седельной луке. – Сегодня ночью это было. Ехали, значит, мы от генерала с пакетом. А у его, у Киселева то ись, конь все осклизается и осклизается. Я ему говорю: «Ты, брат, не зевай, придерживай покороче повод». Гляжу, а его конь, значит, падает у пропасть. Я кричу: «Брось коня! Утянет он тебя», а он: «Жалко, – говорит, – коня-то, доморощенный конь-то» – и на моих глазах и опрокинулся с конем в бездну. Я стою, аж обмер даже. Ухнуло внизу, как из пушки вдарило. Я слушаю, чего дальше-то будет? И не крикнул даже. И тут враз и метель закурила. Ну, я вот пометку сделал на дереве, чтобы отслужить об упокоении раба Божия… Чтобы, значит, все по-хорошему, родителям сказать, что неотпетый лежит он у пропасти. Спасибо, батюшка, поедемте, что ли. Путь-то далек.
Священник взобрался на лошадь, и оба поехали наверх и скрылись в лесу, за поворотом дороги.
Были? Не были? И были, как не были. Так и потом князь Болотнев, вспоминая все это, не знал – точно все это было или только приснилось в морозном сне у костра.
XXXI
На ночь было приказано стать, где стояли, вдоль Старо-Софийской дороги. Уходя далеко вниз, извиваясь по краям дороги, засветились костры. Кое-где раскинули палатки. Старый полковой доктор Величко переходил от костра к костру, осматривал и оттирал ознобленных.
Князя Болотнева пристроили к пятой роте штабс-капитана Федорова. И только офицеры устроились, уселись вокруг костра, как в отсвете появилась высокая фигура командующего 2-м батальоном капитана Нарбута.
– Вы вот что, господа, прошу не очень-то тут разлеживаться. Ознобленных много. Потрудитесь по очереди каждые полчаса обходить роты и не позволять, чтобы солдаты засыпали. Народ приморился, а мороз жесток. Доктор Величко сказал: уже за восемнадцать градусов перевалило. Долго ли до греха. Заснет и умрет. И самим не спать.
– Трудновато, господин капитан, – проговорил Федоров.
– Будем, Иван Федорович, мечтать, – вздыхая, сказал белокурый, безусый молодой офицер, с такими нежными чертами лица, такой хорошенький, с таким глубоким, грудным женским голосом, что его можно было принять за переодетую девушку. – Мечтать о камине, о горящих письмах, искрах пережитой любви, пережитого счастья, о знойном юге, об александрийских египетских ночах и смуглых красавицах, полных африканской страсти.
– Поэт!.. Мечтать о пережитой любви!.. В твои-то годы, Алеша!.. Сочини нам лучше стихи, а мы их на песню положим и будем петь в нашей пятой роте.
Алеша покраснел и застыдился. Капитан Нарбут пошел дальше по ротам. Из темной ночи в свете костра появился красивый ефрейтор. Он принес дымящийся паром котелок и, подавая его офицерам, сказал:
– Ваше благородие, извольте, кому желательно, сбитеньку солдатского, горячего.
Застучали о котелок жестяные кружки и мельхиоровые стаканчики.
– Славно!.. Спасибо, Игнатов. В самый раз угодил.
– Рад стараться. Допьете, я еще вам подам.
– Ну так как же, Алеша, стихи?
– Зачем мне сочинять, когда давно и без меня сочинили стихи, так подходящие к тому, что теперь совершается.
– А ну? Говори…
– Читайте, Алеша.
– Мы идем на Константинополь, господа. Мы возьмем Константинополь! А двадцать два года тому назад сочинили на Дону про это такие стихи.
Алеша распевно, стыдясь и смущаясь, стал говорить. Солдаты придвинулись к костру и слушали, как читал стихи Алеша.
Стойте крепко за святую
Церковь, общую нам мать.
Бог вам даст луну чужую
С храмов Божиих сорвать.
На местах, где чтут пророка,
Скласть Христовы алтари,
И тогда к звезде Востока
Придут с Запада цари.
Над землею всей прольется
Мира кроткая заря,
И до неба вознесется
Слава русского царя!
– Вот, – совсем по-детски заключил смущенный Алеша.
Офицеры примолкли.
Из темноты, от песчаного пристена, раздался простуженный, грубый солдатский голос. Кто-то с глубоким чувством повторил:
И до неба вознесется
Слава русского царя! —
и тяжело вздохнул.
Ротный Федоров узнал голос.
– Ты чего, Черноскул? – спросил он.
– Я ничего, ваше высокоблагородие. Очень складно и душевно их благородие сказать изволили. Как у церкви, молитвенно очень.
– Вот я и думаю, – сказал Алеша, и Болотнев увидал, что крупные слезы блестели в Алешиных глазах, отражая огонь костра. – Вот я и думаю – мы уже на Балканах. Еще одно усилие – и вот он – южный склон. Долина Тунджи и Марицы! Долина роз!.. А там Филиппополь, Адрианополь и… Константинополь! Заветные мечты Екатерины Великой сбудутся. Славяне станут навсегда свободны… На место Олегова щита на вратах Царьграда будет повешен Александром православный крест. Какая это будет красота! И это мы, лейб-гвардии Литовский полк!.. Тут и про мороз забудешь. Вот какое у нас было прекрасное прошлое! Мы создадим великое будущее!
– А ты слыхал, Алеша, – жестко сказал черноусый поручик с темным закоптелым лицом, – о прошлом думают дураки, о будущем мечтают сумасшедшие, умные живут настоящим.
Лежавший по другую сторону костра на бурке князь Болотнев вскочил.
– Послушайте, – крикнул он, – чьи это слова?.. Это ваши слова?
– А вы разве сами не знаете? – спросил поручик.
– Это сказал или дурак, или сам сумасшедший! – взвизгивая, закричал Болотнев и подошел к офицерам.
– Однако это сказал ни тот и ни другой, это сказал Наполеон!
– Наполеон? Ну и что из того? Разве не ошибался Наполеон? Да и кто не ошибался? Наполеон писал свои воспоминания, а кто вспоминает и, значит, думает о прошлом – тот, значит, дурак! Когда он замышлял поход на Россию, взятие Москвы – он думал о будущем… Сумасшедший!.. Да понимаете ли вы, – кричал Болотнев, топчась у костра, – у нас нет настоящего! Нет!.. Нет!.. И нет!!! У нас есть, вернее, было – только прошлое и будет будущее! Вот я сделал шаг от костра, – Болотнев и точно отошел на шаг от костра. – И этот шаг, то место, где я только что стоял, уже в прошлом. Оно ушло. Его нет, и я могу только вспоминать о нем. Это все равно – миг один, одно мгновение прошло или прошли века – они прошли! Их нет! И когда придет наш конец, вся жизнь станет прошлым – перед нами откроется новое будущее!!! Как и сейчас, каждое мгновение перед нами открывается – будущее!..
Лицо Болотнева горело, как в лихорадочном огне. Глаза сияли, отражая пламя костра.
– Он бредит, – сказал штабс-капитан Федоров. – У него лихорадка.
Болотнев не слыхал его. Он продолжал и точно будто в бреду:
– Вся моя прошлая жизнь – одно воспоминание. Скверное, скажу вам, господа, воспоминание. Ошибка на ошибке – гнилая философия Запада. И я познал, что есть только одна философия и выражается она коротко: «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века, аминь!» В этих восьми словах – вся мировая философия, все оправдание и смысл нашей жизни, в этом бесстрашие и мужество нашего солдата, в этом счастье и примирение с нищетою, бедностью и страданиями этого мира!.. Как могли все эти заумные философы, которых я изучал и кому я верил, проглядеть эти восемь слов?! Вся моя будущая жизнь потечет по иному руслу. Не по марксовской, энгельсовской указке, не по Миллю, Спенсеру, Бюхнеру, Дарвину и прочим болванам-философам, в большинстве из иудеев, заблудившихся в трех соснах, но по Евангелию… И служить я буду не народу, но государю и Родине и верить буду не в то, что я произошел от обезьяны, но что я создан по образу и подобию Божию, и буду ждать, пламенно ждать воскресения мертвых!..
Шатаясь, как пьяный, Болотнев подошел к краю пропасти и, остановившись на том месте, где священник днем отпевал казака, крикнул в бездну:
– Пахом Киселев, ты меня слышишь?
Все притаилось кругом. Прошло несколько томительных, странно жутких мгновений. Чуть потрескивал костер. И вдруг из темной бездны, издали, глухо, но явственно ответило эхо:
– Слышу-у-у!
Все сидящие у костра вздрогнули и переглянулись. Болотнев ухватился руками за осину и нагнулся к пропасти. Он крикнул страшным голосом:
– Станица! Слышишь?
Снова издалека, но теперь чуть слышно и не так ясно донеслось:
– Слышу!
Болотнев пошатнулся и свалился бы в пропасть, если бы к нему не подбежали офицеры и не оттащили его от края обрыва.
– Алеша, – сказал Федоров, – сведи его к доктору Величко… У него, должно быть, жар…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.