Электронная библиотека » Петр Краснов » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Цареубийцы"


  • Текст добавлен: 7 февраля 2014, 17:38


Автор книги: Петр Краснов


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XXX

Двадцать восьмого марта приват-доцент философии при Петербургском университете и профессор философии на Высших женских Бестужевских курсах, кумир курсисток Владимир Сергеевич Соловьев[49]49
  Соловьев Владимир Сергеевич (1853–1900) – религиозный философ, поэт, публицист. В учении его о мире как о «всеединстве» христианский платонизм переплетается с идеями новоевропейского идеализма (Ф. В. Шеллинг), естественно-научные идеи с мистикой (учение о мировой душе и др.).


[Закрыть]
в большом зале Кредитного общества на площади Александровского театра читал лекцию: «Критика современного просвещения и кризис мирового процесса».

Большой зал был переполнен. На лекцию приехал министр народного просвещения Сабуров. Много было лиц из общества, журналистов, офицеров, но преобладала молодежь – студенты и курсистки. Все задние ряды, проходы с боков зала, за колоннами, сама эстрада сзади лектора были полны ею. Гул молодых голосов стоял в высоком светлом зале. Юные глаза блистали, все ожидали, что Соловьев «что-то скажет».

Третий день шел процесс народовольцев. Их дело ввиду особой важности было передано на разрешение Особого присутствия правительствующего Сената с участием сословных представителей. Первоприсутствующим был сенатор Фукс, членами суда – сенаторы Биппен, Писарев, Орлов, Синицын и Белостоцкий. Обвинял Н. В. Муравьев.

В Петербурге со дня на день ожидался приговор, и никто не сомневался, что приговор этот будет – смертная казнь… Так полагалось по закону.

Молодежь волновалась. Она не допускала мысли о возможности смертной казни шестерых преступников. Знали о письме Толстого, оно ходило по рукам в списках, и теперь ожидали, что скажет философ Владимир Соловьев. Он был светочем христианства и для многих казался пророком. Все привлекало сердца молодежи: аскетический образ жизни, духовность напряженного мышления и, может быть, больше всего, сильнее всего – его особая наружность.

Вера стояла в правом проходе, за колоннами, в толпе курсисток.

Прямо против публики, над эстрадой, висел громадный портрет убитого государя. Прекрасное лицо государя, с большими выпуклыми глазами, было ярко освещено газовыми лампами. Золото широкой рамы было перевито черною креповой лентой.

На фоне портрета появилось лицо Соловьева. Оно показалось Вере изумительным. Светлые золотистые волосы ниспадали прядями на лоб, такая же небольшая бородка оттеняла бледность лица, но особенно были красивы глаза с длинными ресницами.

Соловьев говорил медленно, с частыми паузами. Он не читал, но говорил от себя, как бы подбирал слова для своих мыслей, и Вере показалось, что это не он зажигал толпу слушателей, а он сам заряжался волей, желаниями, кипением напряженно его слушающей молодежи, думающей свои думы. Через сияние тысячи пар глаз, блестящих, беспокойных, молящих, страстных, – воля толпы передавалась философу.

Соловьев говорил о культе Богородицы, о значении этого культа как некоей высокой, нравственной, очищающей силы. Он углублялся в мистические тайны христианства. Его глаза сияли небесным светом. Он преображался.

Вера думала, что, если бы не наружность Соловьева, он не имел бы такого успеха; если бы все это говорил какой-нибудь уродливый, лохматый профессор в очках – пожалуй, не стали бы так терпеливо и молитвенно-тихо слушать его исследования глубин православного культа Богородицы.

– За нами, за нашей земной жизнью, – говорил Соловьев, и синие глаза его точно видели нечто потустороннее, – необъятные горизонты неведомой нам, грядущей жизни… Мы идем к этим далям, и когда-нибудь мы придем к тому берегу бытия!

Соловьев остановил плавную свою речь. Была долгая-долгая пауза. И во время нее невидимыми путями, невидимыми токами все лились и лились желания, вопросы, хотения всей этой молодежи и, казалось, овладевали лектором.

Соловьев стоял молча и неподвижно. Он поднял опущенные глаза. Темные ресницы открыли синее пламя, все более и более разгоравшееся в них от пламени огней молодых глаз.

Он начал тихо, медленно, раздельно, бросая слово за словом в толпу слушателей:

– Завтра – приговор… Теперь там, за белыми каменными стенами, идет совет о том, как убить… безоружных!..

И опять было молчание.

– Но если это действительно совершится, если русский царь, вождь христианского народа, заповеди поправ, предаст их казни, если он вступит в кровавый круг – русский народ, народ христианский не пойдет за ним. Русский народ от него отвернется и пойдет по своему, отдельному пути…

Соловьев остановился. Такая тишина была в зале, что слышно было, как скрипели газовые рожки. Он поднял голову и стал говорить все громче и громче, как пророк древности, творя заклинания. И каждое его слово огнем жгло слушателей:

– Царь может простить их. Народ русский не признает двух правд. Если он признает правду Божию за правду, то другой для него – нет… Правда Божия говорит – не убий!.. Если можно допускать смерть как уклонение от недостижимого идеала, убийство для самообороны, для защиты… то убийство холодное над безоружным претит душе народа… Вот великая минута самоосуждения и самооправдания. Пусть царь и самодержец России заявит на деле, что прежде всего он христианин, и, как вождь христианского народа, он должен… он обязан быть христианином.

Соловьев замолчал. Поник лицом, потом поднял голову. Его глаза сверкали теперь нестерпимым блеском, голос поднялся до страшной силы, и он бросил в толпу:

– Царь может их простить! – Он остановился, сделал выдержку и под гром аплодисментов выкрикнул: – Он должен их простить!!!

Дикий рев восторга, грохот стульев, крики, рукоплесканья, визги женщин потрясли зал. Все кинулись к эстраде.

Кто-то в передних рядах встал и погрозил пальцем Соловьеву. Сквозь крики и вопли был слышен его громкий и твердый голос:

– Тебя первого казнить, изменника! Тебя первого вешать надо, злодей!

Сквозь крики «браво», аплодисменты прорывались визгливые выкрики курсисток:

– Ты наш вождь! Веди нас!

– Ам-нис-тия!..

– Помилование!

– Иначе и быть не может!

– После таких-то слов!

– Он должен помиловать осужденных!

Соловьев стоял, наклонившись к рукоплещущей вокруг него толпе. Казалось, он хотел расслышать, что кричали ему со всех сторон.

Вера шла домой, глубоко потрясенная и взволнованная.

«Все ложь, и тут ложь, – думала она. – Безоружные!.. Полтора пуда динамита под Садовой улицей и метательные снаряды Кибальчича, разрывающие на части людей, это – безоружные? Зачем – прославленный, великий, любимый – унизился до фиглярства перед толпой? Гнался за аплодисментами, за криками толпы и визгом курсисток!.. Ложь… для толпы!.. Ужасно… Где же подлинная правда?»

XXXI

Вера пришла к ужину. За столом разглагольствовала графиня Лиля. Все эти дни она не выходила из зала суда, куда пускали по особым билетам.

– Подумать только, что делается, – говорила она, красная от возмущения. – Убийц государя судят правильным судом, как обыкновенных преступников… Спрашивают: «Признаете ли вы себя виновным?» Их следовало бы народу отдать на растерзание. А вместо того этот черный… маньяк Кибальчич жалуется, что при аресте городовой обнажил шашку, и сенатор Фукс, почтенный старик с длинными седыми бакенбардами, вызывает городового и спрашивает его: «Что, братец, побудило тебя обнажить шашку?..» Подумать только! Тем – «вы», а городовому – «ты»! Несчастный городовой так растерялся перед таким глупым вопросом сенатора, что уже ничего не мог объяснить. И… Перовская!.. Боже мой! Соня Перовская! Как можно так низко пасть! Ей на следствии сказали, что, если она назовет всех участников, она избежит виселицы. Она воскликнула: «Не боюсь я вашей виселицы!» Ей напомнили о Боге – она закричала: «Не боюсь я вашего Бога!» «Кого же вы боитесь?» – спросили ее. «Я боюсь за благополучие моего народа, которому служу…» Тогда ей сказали, что она не будет повешена, но выведена на площадь и отдана на суд народа… Она заплакала и стала умолять казнить ее, но не отдавать народу… Нехристи швейцарские!.. Когда я выходила из суда, извозчики кинулись на какую-то девушку со стрижеными волосами и стали бить ее с криками: «Это социалистка!» Насилу городовые отбили ее… Народ!.. Служу моему народу! Подумаешь – какая государыня!.. Моему народу!!!

Графиня Лиля выпила залпом стакан белого вина и продолжала:

– И этому… Желябову… Красавцу… Дают говорить, и он произносит длинные пропагандистские речи. Зачем это, Порфирий, зачем?

– В угоду обществу.

– Очень нужно, – пожимая широкими плечами, сказала Лиля.

– Их казнят? – тихо спросила Вера.

– А что же? Наградить их прикажешь? Не было в России еще такого ужасного преступления. И по закону.

– А разве государь не может простить их?

– Государь… Знаю… Слышала… Толстой писал из Ясной Поляны… Писатель. Какое ему дело? Царь не может их простить. Простить их – это пойти против своего народа в угоду маленькой кучке интеллигенции. Простить их?.. Ну-ка, милая, прости их… Они тебе покажут по-настоящему.

И, обернувшись к Афиногену Ильичу, графиня Лиля сказала с оживлением:

– Мне сказали на суде – казнь будет публичная… На Семеновском плацу. В Петербурге палача не оказалось, так будто выписывают из Москвы, и называется он – заплечных дел мастер – по-старинному.

– Вот этого как раз и не нужно, никак не нужно, – тихо сказал старик. – Казнь – страшная вещь, и не надо делать из нее зрелища.

– Но, папа, – возразил Порфирий, – такая публичная казнь устрашает.

После ужина Порфирий сейчас же стал прощаться:

– Прощай, папа, зашли к тебе только для того, чтобы поделиться этими страшными впечатлениями.

– Прощайте, Афиноген Ильич! Храни вас Христос!.. Прощай, Вера! Все худеешь… И бледная какая стала… Замуж пора…

Вера пожала плечами и пошла проводить дядю и тетку до передней.

XXXII

На другой день после суда, 29 марта, подсудимым был объявлен приговор в окончательной форме: смертная казнь через повешение.

Рысаков и Михайлов подали прошения на высочайшее имя о помиловании. Помилования не последовало. Геся Гельфман заявила о своей беременности, и исполнение над нею приговора было отложено.

Казнь была назначена на 3 апреля утром, и, чего давно в России не было, – публичная.

Накануне казни в дом предварительного заключения прибыл священник со Святыми Дарами, и осужденным было предложено исповедаться и причаститься. Рысаков исповедался, плакал и приобщился. Михайлов исповедался, но от причастия отказался. «Полагаю себя недостойным», – сказал он. Кибальчич долго спорил и препирался со священником на философские темы, но исповедаться и приобщаться отказался: «Не верую, батюшка, ну, значит, и канителиться со мною не стоит».

Желябов и Перовская отказались видеть священника.

День третьего апреля был ясный, солнечный и морозный. Яркое солнце с утра заливало золотыми лучами петербургские улицы. Народ толпился на Литейной, Кирочной, по Владимирскому проспекту и на Загородном. Семеновский плац с еще не подтаявшим снегом, с лужами на нем, с раннего утра был полон народными толпами.


Вера пошла проводить осужденных. Было это ей мучительно трудно, но она считала это своим долгом. Она пошла на Шпалерную и видела, как из ворот дома предварительного заключения одна за другой, окруженные конными жандармами, выехали черные, двухколесные, высокие, на огромных колесах, позорные колесницы. В первой сидели Желябов и Рысаков. Оба были одеты в черные, грубого сукна арестантские халаты и черные шапки без козырьков. Вера сейчас же узнала Желябова по отросшей красивой бороде. Рысаков сидел, выпучив от ужаса глаза, и все время ворочал головой. Во второй колеснице сидели Кибальчич и Михайлов и между ними Перовская; все в таких же арестантских халатах. Михайлов и Кибальчич были смертельно бледны. На лице Перовской от мороза был легкий румянец. У каждого преступника на груди висела доска с надписью: «Цареубийца».

Когда колесницы выезжали из ворот, Вера видела, как разевал рот громадный Михайлов, вероятно, что-то кричал, но в это время в войсках, стоявших шпалерами подле ворот, били дробь барабаны и нельзя было разобрать, что такое кричал Михайлов.

Вера пошла с толпою за колесницами. Все время грохотали барабаны. Возбужденно гомонила толпа.

Ни от кого Вера не слышала слов сожаления, сочувствия, милосердия, пощады. Ненависть и злоба владели толпой.

– Повесят!.. Их мало повесить… Таких злодеев запытать надоть.

– Слышь – ее, значит, в колесницу сажают, ну и руки назад прикручивают, а она говорит: «Отпустите немного, мне больно». Ишь какая нежная, а когда бонбы бросала, не думала – больно это кому или нет? А жандарм ей и говорит: «После еще больней будет».

– Генеральская дочь, известно, непривычна к такому.

– Живьем такую сжечь надобно. Образованная…

– Те мужики по дурости. А она понимала, должно, на какое дело отважилась.

Войти на Семеновский плац Вера не решилась, да и протолкаться через толпу было непросто. Она стояла в переулке и слышала барабанный бой и то, что передавали те, кто взобрался на забор у Семеновских казарм и с высоты видел все, что делалось на плацу.

– Помощники палача, – говорил кто-то осведомленный, – из Литовского замка взяты молодцы, под руки ведут Желябова; и не упирается – смело идет… Красивый из себя мужчина… Ведут Рысакова. Ослабел, видно… под руки волокут. Вот и остальных поставили под петлями…

Забили барабаны, и гулкое эхо отдавалось о стены высоких розовых казарм. Потом наступила тишина. Сверху пояснили:

– Читают чего-то.

– Прокурор приговор читает, – поправили его.

– И не прокурор вовсе, а обер-секретарь Попов, – пояснил тот, кто все знал.

– Священник подошел с крестом. Целуют крест…

– Неверы! А видать, народа боятся. Себя показать не хотят.

– Желябов молодцом, что солдат, стоит пряменький, а Перовская ослабела. Валится, помощники поддерживают.

За спинами Вера ничего не видела, но по этим отрывистым словам она мучительно и явственно переживала всю страшную картину казни.

– Целуются друг с дружкой, видать, проститься им разрешили.

– Поди, страшно им теперича!

– Ну как! А убивать царя шли – пожалели ай нет?

– Рысаков к той маленькой подошел, а она отвернулась.

– Значит, чего-то не хочет… Злая, должно быть. На смерть оба идут, а все простить чего-то не желает.

– Змея!

– Мешки надевают… Саваны белые… Палач поддевку снял… Лестницы ставит.

Опять забили барабаны, и мучительно сжалось сердце Веры. В глазах у нее потемнело. Ей казалось, что вот сейчас и она вместе с ними умрет.

Вдруг всколыхнулась толпа. Стоном понеслось по ней:

– А-а-аххх!

– С петли сорвался!..

– Который это?

– Михайлов, что ль… Чижолый очень. Веревка не сдержала.

Из толпы неслись глухие выкрики:

– Его помиловать надоть!

– Перст Божий… Нельзя, чтобы супротив Бога!..

– Простить, обязательно простить! Нет такого закона, чтобы вешать сорвавшегося.

– Завсегда таким бывает царское помилование. Пришлет своего флигель-адъютанта…

Глухо били барабаны.

– Вешают… Снова вешают…

– Не по закону поступают.

– Опять сорвался. Лежит. Обессилел, должно быть.

– Третий раз вешают… Веревка, что ли, перетирается?..

– Вторую петлю на него набросили.

– Ну и палач! А еще заплечных дел мастер прозывается. На хорошую веревку поскупился…

– Уж оченно он чижолый, этот самый Михайлов.

И еще минут двадцать в полном молчании стояла на площади толпа. Должно быть, тела казненных укладывали в черные гробы, приготовленные для них подле эшафота.

Потом толпа заколебалась, пошатнулась и с глухим говором стала расходиться. Послышались звуки военной музыки, игравшей веселый марш. Войска уходили с Семеновского плаца.

Вера тихо шла в толпе. Вдруг кто-то взял ее за руку выше локтя. Вера вздрогнула и оглянулась. Девушка в плохонькой шубке догнала Веру. Она печальными, кроткими глазами, в которых дрожали невыплаканные слезы, внимательно и остро смотрела на Веру.

Вера видела эту девушку на встрече Нового года на конспиративной квартире у Перовской, она не знала ее фамилии, но знала, что звали ее Лилой.

Они пошли вместе и долго шли молча. Реже становилась толпа. Вера и Лила вышли на Николаевскую улицу. Впереди них шла, удаляясь, конная часть, и трубачи играли что-то бравурное. Звуки музыки плыли мимо домов, отражались эхом и неслись к веселому синему весеннему небу. Окна домов блистали в солнечных лучах. Становилось теплее, и свежий ветер бодро пахнул морем и весною.

– Вы знаете, Лила, – тихо сказала Вера, – я хотела бы умереть вместе с ними.

– Я понимаю вас, – ответила Лила, – я тоже.

Веселые, бодрящие звуки музыки неслись от круглого рынка; сверкали на солнце копья, древки пик голубою кисеею дрожали над черными киверами. Лила шла и декламировала:

 
Бывают времена постыдного разврата…
Ликуют, образа лишенные людского,
Клейменые рабы…
 

Вера тяжело вздохнула и низко опустила голову.

XXXIII

Вера замкнулась в себе. Больше месяца она не выходила из дому. Она мучительно переживала все то, что произошло на ее глазах и с нею самою за эти два последних года. Часами она читала Евангелие и Молитвослов[50]50
  …читала… Молитвослов… – книга православных молитв каждого дня.


[Закрыть]
или сидела долго-долго, устремив прекрасные глаза в пространство и ни о чем не думая. Внутри ее совершался какой-то процесс и приводил ее к решению. Но в церковь она не ходила и к священнику не обращалась. Она боялась священника. В тайну исповеди она не верила, да и как сказать все то, что было, когда она сама не разобралась как следует во всем происшедшем. Она старалась определить степень своей вины в цареубийстве и вынести себе приговор.

А между тем шел май и наступало в Петербурге то пленительное время светлых, белых ночей, когда город становится по-особенному прекрасен, когда что-то неопределенное, призрачное, точно потустороннее, витает над ним; по скверам и бульварам томно пахнет тополевой почкой и молодым березовым листом. И празднично-радостен грохот колес извозчичьих дрожек по булыжным мостовым.

Поздно вечером Вера вышла из своего затворничества и пошла бесцельно бродить по городу.

На Фонтанке, у Симеоновского моста, была выставка картин художника В. В. Верещагина. Она была давно открыта и теперь заканчивалась. Никто уже не ходил на нее. Вера поднялась на второй этаж, купила билет у сонного сторожа и вошла на выставку.

Перед нею открылась длинная анфилада комнат, ярко освещенных круглыми электрическими фонарями Яблочкова. Их ровный, яркий белый свет был холоден и как бы мертв. Чуть сипели угли в матовых шарообразных фонарях. Посетителей не было. Час был поздний. Рассеянно проходила Вера по пустым, без мебели, комнатам, где по стенам в широких золотых и черных лепных рамах висели картины. Вера безразлично скользила глазами по туркестанским видам и сценам. На мгновение остановилась перед картиной Самарканда. Так блистательно-ярко была написана мраморная мечеть, ее белые стены, белые халаты и чалмы сидящих подле туркмен, белая земля под ними, солнечные блики повсюду, что Вере казалось, что от картины пышет азиатским зноем.

Вера шла дальше по пустым комнатам. В одной из них, отделенная от середины лиловым шнуром на столбичках, висела только одна большая картина. Никого подле нее не было, и Вера вздрогнула и почувствовала, как холод побежал по ее спине, когда она вгляделась в картину.

В черную раму, как бы через громадное прямоугольное окно без стекол, Вера увидела, серый, туманный, осенний день. Низкие тучи совсем упали на землю. Сухая трава, и в ней, между стеблей, до самого горизонта лежат обнаженные мертвые тела. Множество тел… Тысячи… В углу картины – священник. Он совсем как живой. Вере показалось, что он пошевелился, когда она вошла. На священнике черная потертая риза с серебром, в руке кадило. За ним солдат-причетник с коротко остриженными черными волосами. Он в мундире. Белесый ладанный дымок вьется от кадила, и Вере кажется, что она видит, как он тает в сыром, холодном воздухе. Вера ощущает и запах ладана. К этому запаху примешивается никогда еще не слышанный ею сладкий запах тления. И Вере кажется, что слышит она, как два хриплых голоса свиваются в панихидном пении.

Картина и называлась – «Панихида».

Вера как подошла к картине, так и не могла уже отойти, точно вросла в землю; что-то притягивало ее к ней. Ей было тяжело, мучительно смотреть, было страшно, пугала реальность картины, но уйти не могла.

«Вот они, – думала Вера, – герои, борцы за веру, царя и Отечество, живот свой положившие на бранях… Голые, мертвые тела… никому больше не нужные, брошенные на съедение воронам… Священник и солдат-дьячок – вот и вся честь героям, вот и вся панихида по убитым солдатам».

Снова стали подниматься откуда-то изнутри притушенные было бунтовщицкие мысли. Они появились еще тогда, когда пять лет тому назад Вера увидела первого человека, умершего на ее глазах, матроса, убившегося в Петергофе. Эти мысли, тогдашние, детские, толкнули ее на страшный путь участия в народовольческом движении и привели к тому, что теперь ее мучит: она не разделила участи казненных.

Она стояла, и картина оживала перед нею и доводила до галлюцинации: Вера все позабыла, позабыла, где она. Она ежилась в своей осенней мантилье, как будто холодный ветер и дождь картины пронизывали ее насквозь…

«Брошены…» «Именинный пирог из начинки людской…»

Она так ушла в картину и в свои мысли, что вздрогнула всем телом, когда услышала сзади себя шаги. Странные были эти шаги и так отвечали картине. Одна нога стучала, как обыкновенно стучат каблук и подошва по полу, другая пристукивала деревянно.

Невысокого роста офицер в длинном черном сюртуке роты Дворцовых гренадер, так называемой «Золотой роты», с солдатским и офицерским Георгиевскими крестами на колодке на груди, входил в комнату. У офицера было молодое лицо и бело-седые волосы. Щеки и подбородок были тщательно пробриты и небольшие русые бакенбарды отпущены по сторонам. Одна нога у него была в сапоге, вместо другой из длинной штанины с алым кантом торчала круглая деревянная култышка. Вера внимательно посмотрела на него и по глазам, серым, дерзновенно-смелым и в то же время грустно-задумчивым, узнала князя Болотнева. Она пошла ему навстречу.

– Князь, – сказала она порывисто, – вы не узнали меня?

– Как не узнать! Я давно слежу за вами.

– Почему же не подошли?

– Я не смел сделать этого. Я дал слово не говорить с вами, не бывать у вас, но я давно слежу за вами, и я все про вас знаю.

Вера не обратила внимания на конец фразы. Ее поразило начало.

– Кому вы могли дать такое слово? – хмуря пушистые брови, спросила Вера.

– Вашему жениху Афанасию.

– Афанасий никогда, ни одной минуты не был моим женихом… И… он… убит…

– Я все это знаю.

– И все-таки не смели подойти ко мне?

– Может быть, только не хотел.

Вера пожала плечами.

– Я, повторяю, – все про вас знаю. Подойти к вам, заговорить с вами – это все вам сказать! А сказать – нельзя…

Вера побледнела. Ей показалось, что она стоит над пропастью. Надо было переменить разговор. Вера обернулась к картине и, стараясь быть спокойной, спросила:

– Скажите… Эта картина… Правда?.. Так было?

– Нет, эта картина – ложь.

– Да? В самом деле? Вы говорите… Ну а там? «На Шипке все спокойно» или «Траншеи на Шипке»… Мороз и вьюга… И мороз и горное солнце с его лиловыми тенями… Замерзающие часовые… Скажете – тоже ложь?

– Нет, там – правда, – спокойно ответил Болотнев. – Так у меня на Балканах замерзли сопровождавшие меня стрелки и проводник-болгарин. Тоже вьюга, снег и мороз… Меня спас Господь Бог… Да, может быть, тот спирт, которым в ту пору были пропитаны все мои жилы.

– Хорошо… Так зачем же эта ложь? Ложь этой панихиды.

– Уступка толпе. То же, что сделал на лекции, где я вас видел, профессор Соловьев. Сорвать аплодисменты у толпы. И для того – покадить ей.

– Ну, хорошо. Но разве на войне не так бывает?

– Нет, Вера Николаевна, не так. Хоронят всегда торжественно. Если много убитых – в братских могилах и все-таки приодевши покойников. У каждого из этих остались полковые товарищи, а русский простолюдин, русский солдат почтителен к мертвым. И если уже могли прийти священник и причетник, то могли прийти и люди полка, а если они, допустим, в бою, – пришли бы тыловые люди, из обозов, наконец, просто любопытные или болгары. Нет – так не хоронили и не хоронят. Бывает, что вовсе брошены… Это бывает… Бывает, что тела шли на постройку брустверов, как то было в третью Плевну, – но если есть священник, есть панихида и похороны, то есть и народ. А это?.. Для уловления жалостливых душ.

– Да-а, – сказала Вера и уже иными глазами посмотрела на картину.

Священник не был больше живым, и ладанный дымок мертво висел в воздухе.

Было одиннадцать часов. Выставка запиралась, и сторож проходил по комнатам, звоня и приглашая посетителей уходить.

Вера и князь вышли вместе.

Веру раздражал стук деревянной ноги князя. Ей все казалось, что ему должно быть нестерпимо больно там, где кончается живая нога и начинается деревяшка. Этот стук сбивал ее с мыслей, и Вера молчала.

Так дошли они до Невы и, по предложению Веры – очень уж мешал ей стук деревянной ноги, – сели на каменной скамье на набережной.

Под ними беззвучно, без шелеста, без всплеска, проносилась широкая и глубокая река. В белой ночи она блестела, как серебряная парча. Противоположный берег, где была крепость, тонул в прозрачном сумраке. Давно догорела заря, все погружалось в тихое оцепенение грустной белой ночи.

– Вы мне сказали, князь, что все про меня знаете, – тихо произнесла Вера. – Что же это «все»?

– Вы знаете: Суханов арестован.

Вера вздрогнула всем телом. Она поняла – это и был ответ.

– Да что вы!

– По военным кружкам идут аресты. Дегаев всех выдал… Вы и Дегаева знали?

– Нет.

– Партия «Народная воля» разгромлена до конца.

Мимо них по булыжной мостовой проехал порожнем извозчик на узких дрожках с висячими рессорами. Он придержал лошадь и вопросительно посмотрел на женщину, сидевшую с офицером на скамье. Потом, точно рассердившись, что его не наняли, ударил лошадь кнутом и поскакал, громыхая колесами, к Фонтанке.

Вера сидела, низко-низко опустив голову, и теребила пальцами края своей мантильи.

– Что же мне делать? – едва слышно проговорила она дрожащим голосом.

– Не знаю… Не знаю, – совсем так, как отвечал когда-то Алеше, сказал князь.

– Князь, – тихо-тихо прошептала Вера, точно думала вслух, – я сознаю всю свою вину. Я считаю… И я много, все время об этом думаю, – я должна… Должна казнить себя.

– Самоубийство, Вера Николаевна, самый страшный грех…

Последовало долгое, очень долгое молчание.

– Как вы изменились, князь!

– Да. Я изменился.

– Вы не тот, что были в Петергофе.

– Да, не тот. Я потому и следил издали за вами, что считаю себя виноватым перед вами. В тот страшный для вас день, когда ваша юная, еще детски восприимчивая душа была смятена, я бросил в вас семена сомнения. И толкнул на ложный путь…

– Не вы толкнули, князь. Толкнули обстоятельства, обстановка, молодость, жажда чего-то нового… Пресыщенность праздной жизнью. Отсутствие настоящего дела. Вот я и пошла… Я и сама долго, очень долго не понимала, что там делается. Вернее – всерьез не принимала того, что замышляется. Мне все это казалось чудовищным. Меня подкупили простота и смелость всех этих людей… Их дерзание… Пошла так… Именно, просто – так!.. Если бы я любила, как любила Перовская Андрея, – тогда и сгореть было можно… Я никого еще не любила, а теперь знаю – отравлена навсегда и никогда не полюблю никого. Знаете, князь, на землянике бывают такие цветы – пустоцветы, что ягоды не дают, – вот и я такой пустоцвет.

Вера опять помолчала, потом чуть слышно сказала:

– Я ведь ничего и не делала… Я только молчала…

– Да, молчали… Вы, Вера Николаевна, одним своим присутствием среди них – крепили их. Вся эта разношерстная, малокультурная толпа, видя Перовскую и вас в своей среде, верила в свое дело, в свою кровавую миссию. Вы были из того светлого мира, который они ненавидели и загасить который они поставили себе целью. Но все-таки – почему вы пошли к ним?

– И сама не знаю…

Под ними тихо проносилась могучая Нева, и далеко за новым Литейным мостом уже розовела заря наступающего дня. От Летнего сада тянуло сладким запахом липовых почек, и все сильнее и радостнее становилось там чириканье и пение птиц в ветвях. Природа пробуждалась. Город же спал тяжелым, крепким, предутренним сном.

Золотой точкой загорелся ангел на шпиле Петропавловского собора, и по-утреннему грустно, печально заиграли старинные куранты.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации