Текст книги "Число зверя"
Автор книги: Петр Проскурин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
2
Наваждение медленно, как и все на свете, проходило, и Ксения все больше обнаруживала в себе самые неожиданные темные закоулки и провалы, правда, в них она и сама не решалась как следует заглянуть, в них и нельзя было всмотреться до конца – до того они были бездонны и необъяснимы. Первоначальная игра все чаще оборачивалась обыденностью, ее жизнь еще никогда не переплеталась с мужской сутью и мужской настойчивостью, с ее биологической животной обнаженностью, и она начинала ловить себя на том, что все больше попадает в зависимость, по сути дела, от случайного и малознакомого человека и что ей даже нравится именно такой ход событий, и это начинало ее тревожить. Ей нравилось его молодое, сильное, жадное до бесстыдства тело, приводившее ее в исступление, она любила его руки, губы, глаза, его бесшабашность и беззаботность, его непреодолимую тягу к бродяжничеству. Но после почти пятимесячного блуждания по Кавказу, сначала по Грузии, затем по Армении и по побережью уже весеннего Каспия, она, проснувшись однажды, словно от толчка, в одном из рыбацких поселков уже под Астраханью, начала вспоминать все до мельчайших подробностей в их отношениях с самого начала и долго лежала с открытыми неподвижными глазами, прислушиваясь к его ровному и тихому дыханию рядом, ощущая спокойное тепло его тела. Вздохнув, она нащупала его руку и с удовольствием тихонько погладила – он не проснулся. Где то резко и тоскливо закричал верблюд. С моря дул сильный, порывистый ветер, и стены дома гудели и, казалось, шевелились. Послышался недовольный мужской голос, и затем вновь остался один ветер, – она не испугалась, не ужаснулась, она просто спросила себя: «Ну, а дальше что?» Она всегда отличалась самостоятельностью и не терпела никакого постороннего вмешательства в свою жизнь, но природа жизни оказалась сильнее рассудка и воли, – она понимала, что наступит время и ей захочется вернуться к себе, в Моекву, захочется увидеть старую, преданную нянюшку, которая теперь сходит с ума, несмотря на ее короткие письма из разных мест, и поболтать с нею, захочется даже увидеть незабвенного Рашель Задунайского, но она также безошибочно знала, что все происходящее с ней – это некий необъяснимый, фантастический вихрь, фантом, что так в нормальной жизни не бывает и не может быть и что ей все это время потворствовали какие то неизвестные ей силы. Ничего случайного в жизни, тем более в государстве, никогда не было и не будет, сказала она себе, продолжая нежно поглаживать плечо и руку молодецки спящего Сергея Романовича. Одни сеют, пашут, другие строят, третьи грабят и убивают, четвертые ловят грабителей, пятые просто руководят, шестые охраняют властей предержащих и границы государства. А еще есть армия, летают самолеты, есть больницы, сумасшедшие дома, и все это одно государство, и в нем не бывает случайного. Не может быть, чтобы меня не обнаружили и не разыскали за столько времени, а значит, нас кто то незримый сопровождал и оберегал, – значит, за нами с самого начала следили, и ни разу никто не проявился, не окликнул, не мелькнул перед глазами даже случайно. А зачем? Почему? Ведь должна же быть причина, в человеческое милосердие с их стороны трудно поверить…
И тогда проснулось и начало разрастаться острое чувство опасности, переходящее в безотчетный страх, леденящий рассудок.
Сжимая грудь руками, она приподнялась, села, вскинула голову, прислушиваясь. Сильный, неровный весенний ветер шел с моря, откуда то из неистощимых глубин Азии, из тех самых, которые еще никто не смог постичь и определить, осмыслить, из самого первобытного чрева человечества, и ее безрассудный страх только усилился, переходя в оцепенение. Некоторое время она не могла шевельнуться, тело одеревенело. Она знала, видела, ощущала, как со всех сторон приближаются смутные тени их преследователей, они вырисовывались во мраке страха, сковавшего волю и сознание, уверенно, с беспощадной откровенностью, – они были безлики и оттого казались еще беспощадней. И тогда она закричала. Правда, ей только показалось, что она закричала, но и этого было достаточно, – ее страх приобрел реальную основу, пробудив все ее силы, и она, стараясь окончательно прийти в себя, еще немного помедлила. Затем встала на колени, склонилась к Сергею Романовичу, взяла его за плечи и сильно встряхнула.
– Вставай! – потребовала она пропадающим шепотом. – Вставай скорей! Они уже близко, совсем рядом! Я их уже слышу!
Он перестал дышать и быстро сел, схватил ее руки, сжал их.
– Что с тобой! Приснилось страшное?
– Тебе необходимо скрыться! – потребовала она. – Теперь я все поняла! Ах, какое безрассудство! Какое безумие! Я не хочу, чтобы они тебя убили, немедленно собирайся и уходи! Скройся! Я не вынесу такой жертвы! Боже мой, Боже мой, какое безумие!
Еще ничего не понимая и не соображая, он попытался остановить ее руки, завладел ими, прижал к себе, несколько раз поцеловал, но странная тревога начинала сочиться и в нем; Ксения продолжала несвязно и горячечно шептать о своем предчувствии, о своих неожиданных прозрениях и мыслях, и ее лихорадочный страх понемногу начинал развеивать сладкий дурман, уже много месяцев окутывающий и убаюкивающий и его сознание; Сергей Романович насторожился и тоже стал прислушиваться к порывам ветра, и ему уже начинали чудиться какие то звуки и голоса, и даже вздохи и крадущиеся шаги, – в полузадернутое шторой окно прорывались неясные, неровные отсветы, точно где то что то горело. Но затем он возмутился; он прижал к себе Ксению, поцеловал, рассмеялся.
– Сгинь! Сгинь, нечистая сила! – весело и звонко потребовал он, стараясь успокоить и ободрить перепуганную женщину, которая становилась ему все дороже и ближе, но ничего не добился, а лишь усилил разливавшиеся вокруг волны тревоги и неуверенности. Ксения стиснула его светлевшее в неровном мраке лицо узкими горячими ладонями.
– Боже мой, Боже мой, Сережа! – прошептала она, и в ее голосе послышалось отчаяние; она приблизила глаза почти вплотную к его лицу, и он ощутил ее необъяснимый, почти животный, а скорее мистический страх; она вся дрожала, зрачки разошлись, и глаза казались огромными провалами, – их безмолвная борьба продолжалась недолго. – Пусти меня, – попросила она в следующую минуту, слегка оттолкнула его и ощупью стала одеваться. Он откинулся навзничь и остался лежать, – такого в их отношениях еще не случалось, и он ничего не мог понять. Вслепую отыскав сигареты, он закурил, тревога в нем усиливалась, и тогда он, от природы по звериному чуткий человек, впечатлительный, мгновенно реагирующий на малейшее изменение в отношении себя со стороны окружающего мира, притих. Что то случилось, надвигалось что то нехорошее; он это тоже понял и ощутил глубинной, темной сутью своей природы, не поддающейся объяснению и логике; опять некстати вспомнился отец Арсений и его нелепое пророчество – женщина, как всегда, оказывалась права, и близился судный час. А за что? За какие такие грехи? – тут же спросил он себя, но прежняя уверенность и беспечность не вернулись, и он, затушив сигарету, вскочил.
– Ксюша! – позвал он, и она подошла и села рядом, а он, обняв ее за плечи, замер. Она была уже не здесь, где то далеко, и ее нельзя было вернуть, – он неслышно вздохнул, он уже знал, что так с женщинами бывает. Находясь рядом, они в то же время обладают способностью как бы растворяться, становиться чужими, невидимыми, так что и эта райская птица, сказал он себе, вероятно, одна из самых диковинных на его пути, тоже исчерпала свой срок и ее потянуло в новые дали.
– Я знаю, о чем ты думаешь сейчас, – внезапно, заставив его внутренне поежиться, сказала она. – Это все неправда, просто твое распаленное, больное воображение, Сережа. Мы должны сейчас быть жестокими друг к другу, или же мы оба погибнем. Нас изведут, убьют… Такого дорогого человека, как ты, Сереженька, у меня еще не было и уже больше не будет, я не смогу жить, если с тобой… Нет! Молчи! Нам необходимо немедленно расстаться! У нас не осталось времени! Прошу тебя, Сережа! Ты можешь выполнить только одну мою просьбу? Молча, без объяснений? А? Сережа…
– Хорошо… Не надо ни о чем больше, я уже ухожу, не беспокойся. Ты же знаешь, мне нечего собираться, все мое всегда со мной. А ты… у нас почти не осталось денег, их не хватит даже на один билет до Москвы, я думал…
– Сережа, дорогой мой, как же я тебе благодарна! Обо мне не беспокойся, на мое колечко хозяйка вчера бросала весьма выразительные взоры, – представляешь, даже в лице слегка переменилась. Помнишь, приносила нам вино и виноград? Здесь дело, как говорил классик, в шляпе. Сережа…
– Мне не хотелось бы, кольцо очень красивое и дорогое…
– Плевать! Есть в жизни вещи дороже…
Тут Ксения кинулась ему на грудь, разрыдалась, затем запрокинула заплаканное, залитое слезами лицо, и Сергей Романович, к своим тридцати годам прошедший и верхние этажи, и темные подвалы жизни, привыкший к ее жестокости, почувствовал подступавшее ожесточение.
– Не надо, Ксюша, ты меня не хорони, – попросил он, целуя ее мокрое лицо. – Я – живучий, мы еще встретимся. А теперь, убей меня Бог, я хочу попрощаться с тобой по настоящему, зря ты одевалась…
– Сережа, Сережа, ты же обещал… Сережа…
У нее не было сил сопротивляться, да она и не хотела; ветреный, ненастный рассвет рвался с моря, бросавшего на берег вал за валом; ветер достиг сумасшедшей силы, и прочный каменный дом, казалось, вздрагивал и охал, крыша грохотала, и порывы ветра каким то образом проникали сквозь прочные стены и гуляли по комнате. Ксения обхватила его крутую шею, прижимаясь к нему все сильнее, и провалилась в резкую, слепящую тишину – она падала долго и не сразу смогла прийти в себя, с ней словно случился обморок, она слышала усиливавшийся ураганный ветер, слышала море, но открыть глаз не могла, и голос ее не слушался. Она подумала, что уже умерла, и даже как то обрадовалась этой мысли – теперь ни о чем не нужно было беспокоиться, теперь ей абсолютно ничего не нужно, и даже сам Рашель Задунайский ей теперь не страшен; она освободилась сразу от всех своих забот и обязанностей. И в то же время она почувствовала свое полное одиночество и заставила себя открыть глаза и приподняться – никого рядом больше не было. Помедлив от растерянности, она истово несколько раз перекрестилась.
3
Она стояла у двери своей московской квартиры и все никак не решалась нажать на кнопку звонка. Наконец она с трудом подняла онемевшую руку, и услышала из за двери знакомый, больной голос, хрипло отозвалась, и увидела смятенное, постаревшее лицо Устиньи Прохоровны с сумасшедшими глазами, готовыми выскочить из орбит; предупреждая готовый вырваться вопль, старушка зажала ладонью свой темный рот и, пятясь назад в прихожую, несколько раз перекрестилась, шепча «Господи, помилуй, Пресвятая мати Богородица, с нами крестная сила, изыди, изыди, нечистая!», затем с неожиданной силой втянула бледную Ксению в прихожую, с силой захлопнула дверь, кинулась на шею своей любимице и не то зарыдала, не то захохотала, и очевидно, уже вовсе неосознанно бросилась к двери и защелкнула ее на замок. «Все, все, никого не пущу, – бормотала про себя Устинья Прохоровна, – пусть дверь ломают… Нету нас дома, нету – и все тут! И не будет! Нету!» И Ксения еще раз почувствовала, сколько пришлось претерпеть за последнее время этой кроткой душе, но случившееся и не поддавалось обычным меркам, Ксения и сама, даже если бы и захотела, не смогла бы ничего объяснить. Она прошла в гостиную, рассеянно оглядевшись, опустилась в кресло рядом со старинным бронзовым торшером в виде Афродиты, выходящей из моря, – светильник был искусно укреплен на голове богини. Пришедшая немного в себя Устинья Прохоровна пододвинула к торшеру и свою низенькую скамеечку, хотела присесть рядом и тут же вновь всполошилась, бросилась на кухню.
– Чаю, чаю, сейчас чаю поставлю! Господи Боже… что же это такое творится, – бормотала она себе под нос, часто появляясь в дверях гостиной и встревоженно вновь и вновь оглядывая Ксению, словно опасаясь, что нашедшаяся беглянка вот вот опять исчезнет.
– Няня, не надо, ничего не надо, иди сюда, посидим, – попросила Ксения. – Давай лучше немного выпьем, надо успокоиться. У тебя есть вино?
– Полно! – тотчас откликнулась Устинья Прохоровна. – Кто же его тут пил? Как было, так все и стоит… Господи, Пресвятая Богородица… что ж это я, совсем очумела… Господи, Ксюшенька, а вещи у тебя, что, на вокзале остались?
– Веши? – удивилась Ксения, и легкая тень тронула ее глаза. – Нет никаких вещей, все при мне. Ты только ничего пока не говори, не спрашивай, я тебе потом все расскажу…
По прежнему ахая и сама с собой беседуя, Устинья Прохоровна придвинула к креслу, где устроилась Ксения, небольшой чайный столик на колесиках, принесла несколько, на выбор, бутылок вина, бокалы, орешки и конфеты, затем она притащила хрустальный графинчик с простой рябиновой настойкой, и они, с молчаливого одобрения Ксении, выпили именно этой настойки, сразу пошедшей по жилам живительным теплом, – Ксения бросила в рот соленую фисташку и блаженно вжалась в спинку старого, еще родительского кресла. Устинья Прохоровна тотчас принесла плед и укутала ей ноги, – в Москве стояла сырая и прохладная погода; старуха, после всех мытарств и передряг, давно уже приготовившаяся в душе к самому плохому, то и дело отворачивалась и вытирала слезы. Самым мучительным для нее до сих пор была неизвестность, невозможность что либо понять и объяснить, но сейчас она была преисполнена любовью и обожанием к единственно дорогому на свете существу. Старушке скоро показалось, что Ксения задремала, и она стала ходить на цыпочках, приготовила на всякий случай ванну, затем разобрала постель, в то же время перебирая в голове все свои скудные припасы и придумывая, как бы выкрутиться и приготовить на обед вкусненькое, – с возвращением Ксении жизнь для нее вновь обретала смысл, и она пыталась отогнать по прежнему одолевавшие ее тревожные мысли. Она услышала голос Ксении, позвавшей ее, и бросилась в гостиную. Увидев устремленные навстречу огромные, тревожные, незнакомые глаза, непривычно светившиеся, Устинья Прохоровна запнулась; она даже оробела, хотя старалась этого и не показать.
– Сядь, нянюшка, – попросила Ксения. – Давай еще по капельке – у тебя прекрасная рябиновая… Как я рада тебя увидеть, нянюшка… Ну, родная моя, за твое здоровье!
Устинья Прохоровна, трижды суеверно поплевав себе через левое плечо, приняла еще рюмочку рябиновой и положила в рот маслинку, – внутри все начинало оттаивать и согреваться, освобождаться от страха.
– Ты какая то другая стала, Ксенюшка, – сказала Устинья Прохоровна. – Похудела, похорошела, у тебя глаза как у Божей матери, чудные глаза, прямо святые… чистый свет…
– Я, нянюшка, кажется, беременна, – скупо улыбнулась Ксения, затаенно прислушиваясь к чему то своему, не обращая внимания на вновь истово перекрестившуюся Устинью Прохоровну, откинувшуюся назад и от изумления полуоткрывшую рот. – Теперь я другая стала… совсем, совсем другая…
– Спаси и помилуй! – ахнула Устинья Прохоровна. – Во он оно что! Да кто же этот твой окаянный? Господи, вот бабья то долюшка, вот оно, оказывается, какая жеребенистая до отчаянности! Неужто сам… Господи, помилуй, спаси, Матерь Пресвятая! Неужто сам, этот бровастый мерин…
– Нет, нет, нянюшка, что ты такое придумала! – живо встрепенулась Ксения и, замахав на старушку руками, залилась неожиданно веселым, звонким смехом. – Куда хватила, старая! Совсем уж считаешь меня круглой дурой! Ай, нянюшка…
– Ну, прости, горемычная, прости, что с меня взять, стара, глупа, – стала виниться Устинья Прохоровна, уже прикидывая, как теперь может перемениться ее медленная, устоявшаяся жизнь и как закувыркается весь прежний уклад. – Баба и есть баба, даже самая высокоумственная и именитая, хоть семи пядей во лбу, а все она баба. Как кто нащупает слабое место, так и рухнет! Гляди помру, не томи ты старуху, а то грудь от нетерпения вспухнет… Кто же он, твой королевич? Господи, помилуй, спаси и охрани…
– Да я в самом деле, нянюшка, не знаю, кто он. – Теперь уже совсем развеселившись, Ксения вновь потянулась к рюмке, но проворная Устинья Прохоровна, хоть и еще раз переменилась в лице от последних слов своей воспитанницы, тотчас эту рюмку перехватила и строго сказала, что нечего невинное дитя заранее губить и калечить, кто бы у него отец ни был.
– Час от часу не легче! – воскликнула старушка, зорко ощупывая всю фигуру Ксении взглядом.
– Успокойся, нянюшка, – постаралась подольститься к ней молодая женщина. – Такого королевича у меня действительно еще не было, я словно в рай небесный нежданно негаданно попасть сподобилась… Что ты, нянюшка?
Стараясь пресечь святотатство, Устинья Прохоровна зажала было уши ладонями, но бабий искус оказался для нее непомерен, и зажала она уши, слегка растопырив пальцы, чтобы все слышать.
– Знаешь, нянюшка, я бы за ним в любую пропасть, в любой провал ринулась, и минуты бы не думала, это мой человек, мой мужчина… Такого другого судьба уже не пошлет, не расщедрится…
– Так в чем же дело? – стала вновь допытываться Устинья Прохоровна, движимая извечной бабьей солидарностью. – Все они сначала приходят неизвестно отколь, из темной ночи, а если он уж вонзился в душеньку, ты его сразу хватай, хватай и держи покрепче! Хоть за что хочешь держи! Господи Боже мой, Пресвятая Матерь вседержительница! А как это по Божески будет – девочка лепетунья, беленькая беленькая, светлый лучик, все лепечет, лепечет… Или уж мальчик, такой лобастенький, все расспрашивает, расспрашивает – хозяин на земле! Ох, видать, надо еще рюмочку, сердце заходится! А ты сама, Ксенюшка, так, вроде пьешь, а сама и не пей, нельзя, ты сейчас, родная моя, беречь свое дитя должна, ты за него и перед людьми, и перед Богом в ответе… Ну…
От бессонной ночи в шумном поезде, пропахшем вяленой соленой рыбой, Ксению сморило, и она так и задремала под привычную воркотню Устиньи Прохоровны, и старушка увидела в этом особый знак и еще больше размечталась.
4
В Москве, городе особом, где жизнь и работа не останавливались ни на мгновение ни днем, ни ночью вот уже в течение многих веков, где сама историческая суть города лепила духовную суть и образ человека, начиная с его первого крика, а то и еще раньше, – было много непостижимого для людей иной, не столичной породы. Несмотря на то, что серединная Россия, колыбель русского народа, становилась все запущеннее и безлюдней, сама Москва неудержимо росла и крепла, она давно уже стремилась не только ввысь, но все глубже и пространнее уходила в землю; теперь уже и под самой Москвой, как ее опрокинутое отражение, вырастал еще один город, со своими дорогами, дворцами, убежищами и своей, тайной и явной, жизнью, со своими обычаями и обрядами, и никто бы из властей предержащих не решился утверждать, что он контролирует жизнь этого города полностью, – в таинственном чреве города из века в век шла своя непрерывная, кропотливая, не зависящая ни от какой смены властей и режимов, глубинная деятельность по наращиванию и укреплению самой души города, ибо города такие же живые организмы, как и любое другое живое существо, как дерево или река, и им тоже издревле, по непреложному закону бытия, начертан свой путь явления в мир, свой путь движения и развития, завершения и ухода, и этого никому переменить не дано, ни человеку, ни природе, ни космосу, – никто и ничто не может нарушить основ и смысла самого мироздания. И разумеется, за все приходится платить, и если где нибудь в брянской или рязанской деревушке из полутора десятка дворов все досконально знают своих соседей, начиная с их дедов и прадедов, начиная с любой родинки, даже в самом потаенном месте, то в таком городе, как Москва, сложился и все более укореняется иной тип умственного и сугубо городского человека, который никого вокруг себя, даже в соседней квартире, не знает, да и не желает знать, хотя он обязательно знает или мнит, что знает, все происходящее в Москве, в стране и даже в масштабе всего человечества, и это все в большей степени составляет смысл его жизни. Самое же главное, что такое опрокинутое сознание начинает все больше считаться самой сутью русского человека и самого русского инстинкта. Такая точка зрения, очевидно, была выгодна коренному или хотя бы и ассимилированному москвичу, она позволяла ему оправдывать свое присутствие в мире, пользоваться столичными привилегиями и быть душевно стойким и крепким, – немалую лепту в такое положение дел вносили и всяческие революционные учения, как правило, чужеродные для истинно русской души, и всякие философствующие мудрецы, упорно возвещавшие о всеотзывчивости русской души вплоть до ее полного растворения, на благо человечества, в иных племенах и народах. И зримей всего это ощущалось именно в Москве. В самом деле, с какой стати истинному москвичу знать о страдающем через стенку соседе, кто он, зачем и что с ним происходит, если в далекой Африке или в угнетенной Аргентине необходимо возвести, во имя социальной справедливости, сеть первоклассных госпиталей для несчастных жителей, веками страдающих под гнетом мирового империализма? Там, в самом сердце Африки, вообще беспредел – восьмилетняя одаренная девочка Зимзи вот уже год томится в гареме местного царька, и, разумеется, нужно сделать все возможное и вызволить ее оттуда. Необходимо, конечно, окончательно восстановить и разрушенную немцами Варшаву – друзья поляки, столько пережившие, должны ощутить руку дружбы и поддержки, а еще братьям чехам необходимо проложить, даже вопреки их желанию, метро в Праге – задыхаются, бедолаги, в этой европейской теснотище. Сами понимаете, при чем здесь какой нибудь больной сосед за стеной? Вот таким, всю планету окормляющим, и становился московско русский, как говорится теперь по новому, менталитет, и здесь ничего невозможно было поделать, – в Москве складывался новый тип человека всемирно отзывчивого, ничего не знающего и не желающего знать даже о себе самом, не только о соседе за стенкой, но неукоснительно знающего обо всем происходящем и вообще в Москве, и в самых ревниво оберегаемых ее покоях, допустим, в том же Кремле, и, конечно же, во всем угнетаемом мире.
И неудивительно, что в Москве, после возвращения Ксении, о ней заговорили сразу же; пожалуй, о ее возвращении заговорили даже раньше, дня за два, за три до этого, но объяснить подобную московскую проницательность невозможно, приходится лишь развести руками и воскликнуть: э э, господа товарищи, здесь не надо гадать, ведь все таки речь идет о Москве, о городе непостижимом и многослойном, где в каждом уголке, в каждой душе человеческой рядком присутствуют и сам господь Бог, и Князь тьмы и где они принципиально не вмешиваются не в свое дело, а действуют строго на своей территории, отчего коловращение вселенского электричества только усиливается и московский воздух начинают пронизывать возбуждающие слухи и вести.
Первым, чуть ли не на второй день после возвращения Ксении, подал о себе весть Академический театр в лице его главного режиссера Рашель Задунайского; с опаской взяв трубку телефона, упорно молчавшего вот уже много дней подряд, Устинья Прохоровна неуверенно пискнула: «Але е», – и, послушав, сделала страшные глаза.
– Да кто вам наговорил, батюшка, что за глупость! – повысила она голос. – Нету ее, нету, вам говорят, никто не приходил, сама от горя изнываю, вот вот под гробовую доску пойду… Что? Да стара я, батюшка, врать, тьфу! Мне скоро ответ перед самим Всевышним держать! И не думайте, и не приезжайте, в церковь ко всенощной ухожу, свечку за мою страдалицу поставлю… Нет, нет, не успеешь, батюшка, никак не успеешь, я уже одетая стою! Господи Боже мой, что ж это за мучение!
Едва Устинья Прохоровна успела швырнуть трубку на рычаг, как зазвенело вновь, да еще как то особо раскатисто и вызывающе, и вкрадчивый мужской голос уважительно попросил пригласить несравненную Ксению Васильевну.
– Да вы не туда попали, у нас такая не проживает, – огрызнулась Устинья Прохоровна и затем совсем отключила телефон, выдернула вилку из розетки и с торжеством возвестила: – Нате, съешьте теперь! Ишь, нечистый их разбирает! Не успел человек порог переступить, а они, нечистая сила, тут как тут! Сатанинский нюх им даден! Надо тебе, Ксюшенька, если хочешь нервы свои сберечь, ко моим родичам на Псковщину – там ни один рогатый не достанет. Отоспишься, отъешься на свежем молочке да на мясце, на яичках прямо из гнездышка, на хорошей картошечке, душа отболит, очистится. А тут разве дадут? Да и как угадаешь, кто трезвонит, может, твой королевич позвонит, а, как тут трубку не брать?
– Мой королевич, нянюшка, звонить не станет, – успокоила ее Ксения. – Давай не будем гадать, завари лучше чаю покрепче.
– Отчего же так? – не согласилась Устинья Прохоровна. – Что, ты и с этим не поладила?
– Я тебе потом расскажу, – пообещала Ксения. – Как голос то у нашего громовержца Рашель Задунайского?
– Масленый такой, лисичкой юлит, медок, медок, – засмеялась Устинья Прохоровна и пошла на кухню с самым победительным и бодрым видом – чай был ее страстью, но как только она оказалась одна, лицо ее тотчас переменилось, на него набежало еще больше морщин, седые брови обвисли и глаза замерли, остановились в одной точке. В жизни происходило нечто такое, чего она никак не могла понять и принять; вокруг их уютного бабьего мирка, затерянного в московской шумной и говорливой пустыне, после возвращения Ксении словно установилось особое предгрозовое затишье – ни ветер не шевельнет, ни дерево не зашумит, ни в дверь никто не стукнет. Так не могло быть в живой жизни – Устинья Прохоровна не верила в такую благодать, особенно после приключившегося с ее воспитанницей затмения всех чувств. Большие люди, большое начальство не любит таких выкрутасов, да и кто же их любит? Даже какой нибудь мужичонка с рваным задом, и тот, как подступит, завоет зверем, за топор или нож хватается. А тут…
Окончательно ошалев от своих горестных мыслей, старуха несколько раз охранительно перекрестилась, обругала себя, решила, что нечего поперек батьки в пекло лезть, беду накликать, и принялась сооружать чай; воду для этого она кипятила, опустив в чайник большую серебряную гирьку, весом в два фунта, а то и побольше, припаянную к серебряному круглому стержню, расписанному замысловатым мелким узором, в котором явно угадывалось нечто ведовское; очевидно, в свое время в каком нибудь богатом московском доме эта непонятная сейчас штуковина служила для растирания и размешивания пряностей и орехов, других снадобий для приготовления всяческих соусов и приправ, но однажды, услышав про чудодейственные свойства серебра, Устинья Прохоровна, предварительно убедившись в подлинности благородного металла, приспособила ее для кипячения воды для чая; правда, и заваривала она чай тоже по своей особой методе – вначале сильно нагревала на сухом огне фарфоровый чайник, затем насыпала в него заварку и, опустив в чайник серебряную ложечку, неспешно, с определенными, одной ей ведомыми перерывами, начинала лить кипяток; сей исконно московский напиток всегда получался у нее вкусным, ароматным, освежающим и бодрящим, и даже сам сердитый Рашель Задунайский не раз принимался выспрашивать у нее секреты, – она отшучивалась, посмеивалась и тайны своей не выбалтывала, как ей этого иной раз ни хотелось.
За своим любимым занятием она совсем успокоилась; в конце концов, ее дело десятое, решила она, пройдет время, и все само собой образуется; жить то дальше молодым, им и решать, как да что, и сама Ксюша не совсем уж дура набитая, когда надо, хоть кого отбреет, поставит на место. Что ж, всякое бывает, вот накатила на нее тьма египетская, бабья тьма – ничего страшного, авось Господь Бог еще годков пять шесть отпустит, вытянет она и ребеночка, хорошо бы девочку, меньше от них всяких шалостей, да и спокойнее они до поры до времени поднимаются, ну, а там уж как Бог даст…
В гостиную Устинья Прохоровна вернулась необычайно тихая и просветленная, самое главное для себя она определила и решила. Так, в тишине, прошла неделя и вторая; Ксения по прежнему не решалась подходить к телефону, никуда не выходила, валялась на большом кожаном диване в гостиной, читала старые книжки; иногда Устинья Прохоровна заставала ее перед трюмо в спальне – Ксения сидела и молча пристально себя разглядывала. Почувствовав за спиной постороннего, тотчас оборачивалась, начинала говорить что нибудь пустячное. И телефон на какое то время замолчал, хотя затем звонки возобновились с удвоенной силой, и Устинья Прохоровна стала уговаривать молодую женщину сходить в театр, напоминала о деньгах, давно иссякших, – перебивались они теперь кое как. Устинья Прохоровна уже оттащила в скупку несколько хозяйских золотых безделушек и усилила режим экономии, вместо дорогих фруктов перешла на овощи, вместо говядины с Тишинского рынка обходилась перемороженным мясом из недалекого продовольственного где нибудь в Столешниковом – молодой мясник, бывший инженер, переменивший свою профессию из за невозможности достойно существовать на интеллектуальную зарплату и еще со студенческой поры влюбленный в талант Ксении Дубовицкой, давно знал Устиныо Прохоровну, отличал и всегда находил ей кусочек помясистей и понежнее, и при этом всегда интересовался, когда в Академическом возобновятся спектакли с божественной Ксенией. Устинья Прохоровна бормотала в ответ: «Скоро, скоро, Сева!» – благодарила и поспешно удалялась, радуясь, что есть еще на свете хорошие люди, не все они перевелись. И вот однажды, вернувшись из очередного похода и горестно раздумывая над непонятным поведением Ксении, словно напрочь переродившейся после своего необъяснимого бегства из Москвы и всякий раз с явной досадой пресекавшей робкие попытки Устиньи Прохоровны разговорить ее и хоть что нибудь выяснить, старуха, вытирая ноги о коврик перед дверью, от неожиданного толчка в сердце испуганно вздернула голову и выпрямилась. Вначале она подумала, что заехала этажом выше, дверь показалась ей чужой и враждебной. По привычке перекрестившись, она уставилась на крупно светлевший номер, но долго не могла вспомнить, под каким же номером значилось их с Ксенией жилище, и, еще раз перекрестившись, сотворила заклятие.
– Свят, свят!
Как это иногда бывает, слух у нее к старости чрезвычайно обострился, и она услышала за дверью жизнерадостный, молодой мужской голос, сразу показавшийся ей неприятным и даже враждебным; отомкнув замок, она решительно вошла и намеренно громко хлопнула дверью. И увидела непривычный беспорядок в прихожей – на столике перед зеркалом лежал растрепанный букет до рогущих камелий, тут же красовались две бутылки шампанского, валялись какие то свертки и коробки. И сразу Устинья Прохоровна увидела гостя – высокого, статного, с белой грудью. В ответ на ее неприязненный взгляд Сергей Романович с радостным возгласом: «А вот и наша дорогая Устинья Прохоровна!» – рванулся к ней, подхватил на руки со всеми ее сумками, легонько прижал к себе, закружил и, с чувством расцеловав, бережно опустил на твердую землю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.