Текст книги "Государство. Диалоги. Апология Сократа"
Автор книги: Платон
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Следовательно, возбраняющее не по разуму ли внушает это, если внушает? А что ведет и влечет, не от страстей ли происходит и болезней?
– Явно.
– Так не безрассудно, – сказал я, – мы будем здесь признавать двойственное и взаимно различное: одно, чем душа разумеет, называя разумностью души, а другое, чем она любит, алчет, жаждет и влечется к иным пожеланиям, – неразумностью и пожелательностью – подругою восполнения каких-нибудь наслаждений[267]267
Что разумную и неразумную природу души Платон противополагал одну другой – это во многих местах его сочинений высказано ясно (Tim. р. 69 C. Phaedr. р. 237 Е. Сравн. Aristot, Magn. Мог. I, р. 1182. 23). Но решение вопроса о природе гневливой или раздражительной у Платона заключает менее определенности. В этом отношении вернее всего то, что природу раздражительную он поставляет в средине между разумною и неразумною, так что почитает ее центральною силою самочувствия. В природе раздражительной сотворенные боги как бы положили собственный свой образ; поэтому в человеческой душе есть τὸ δαιμόνιον – божественное, среднее между Богом и смертностью. Πᾶν τὸ δαιμόνιον μεταξύ ἐστι θεοῦ τε καὶ θνηττοῦ. Conv. 202 D. О природе души, по учению Платона, много говорили – Alcinousde doctr. Plat. с. 23, 24. Diog. Laërt. vit. Plat. III, § 67. Davis ad Ciceron. Tuscul. II, 20. IV, 5. Tennem. System, philos. Plal. T. III, p. 50 sq.
[Закрыть] и удовольствий.
– Нет, – отвечал он, – мы по справедливости можем так думать.
– Пусть же, – сказал я, – будут у нас теперь разграничены два имеющихся в душе вида. Но вид гневливости, или то, чем мы гневаемся, есть ли третий или он однороден с которым-нибудь из этих?[268]268
Подругою восполнения каких-нибудь наслаждений у Платона коротко: πςηρώσεών τινων – ἐταῖρον. Всякое желание природы пожелательной предполагает κένωσίν τινα, которое должно быть восполнено.
[Закрыть]
– Может быть, с одним из этих – с пожелательностью, – отвечал он.
– Однако ж некогда носился слух, – сказал я, – и можно верить, что Леонтий, сын Аглайона, возвращаясь из Пирея по дороге за северною стеною, заметил лежавшие на лобной площади[269]269
На лобной площади, παρὰ τῷ δημείω, то есть на месте, где преступники подвергаемы были публичной казни. Tib. Hemsterhus. Anecd. Т. I, p. 252. Об упоминаемой здесь северной стене говорится Plat. Lys. p. 202 А.ἐπορευόμην μὲν ἐξ Ἀκαδημίας εὐθὺ Αυκείου τὴν ἔξω τείχους ὑπ’ αὐτὸ τὸ τεῖχος.
[Закрыть] трупы и, то желая видеть их, то опять чувствуя омерзение и отворачиваясь, сколько ни боролся сам с собою и ни закрывался, наконец, побеждаемый желанием, раскрыл глаза и, подбежав к трупам, сказал: вот вам, злые духи, насытьтесь этим прекрасным зрелищем!
– Слышал об этом и я, – примолвил он.
– Но такой рассказ показывает, что гнев иногда враждует против пожеланий, как нечто от них отличное.
– Конечно, показывает, – сказал он.
– Не часто ли замечаем мы и в других случаях, – продолжал я, – что когда пожелания насилуют человека вопреки смыслу, он сам бранит насилие в себе и гневается на него, и что гнев в таком человеке, при междоусобии двух его сторон, бывает как бы союзником ума? А чтобы он вступал в союз с пожеланиями, когда ум советует не противодействовать, – того, согласись, ты никогда не замечал, думаю, ни в себе самом, ни в другом.
– Нет, клянусь Зевсом, – сказал он.
– Что же? – продолжал я. – Кто думает, что им совершена обида, тот, чем благороднее будет он, тем менее станет раздражаться, хотя бы терпел голод, костенел от стужи и переносил другое тому подобное, если находит, что подвергающий его этому поступает справедливо: гнев, как говорю, не захочет против него возбуждаться.
– Правда, – сказал он.
– Что же опять? Кто думает, что терпит обиду, тот не разгорячается ли этим самым, не досадует ли, не присоединяется ли к тому, что кажется справедливым, не готов ли терпеть и голод, и холод, и все подобное, чтобы терпением победить, и расстается ли с благородными чувствованиями, пока либо не совершит своего дела, либо не умрет, либо не укротится, быв отозван своим умом, как собака – пастухом?
– И в самом деле, гнев походит на то, чему ты уподобляешь его, – примолвил он. – Ведь на попечителей в своем городе мы действительно смотрели как на собак, послушных пастухам города – правителям.
– Ты хорошо понимаешь, что хочется мне выразить, – примолвил я, – но кроме этого, вникни в следующее.
– Во что такое?
– Это что касательно гневливости, нам представляется нечто противное прежнему: тогда мы почитали ее чем-то пожелательным, а теперь говорим далеко не то, – теперь, при междоусобии души, она гораздо скорее принимает оружие за разумность.
– Без сомнения, – сказал он.
– Так гневливость есть ли вид, неотличный[270]270
Почти нельзя сомневаться, что здесь, вместо ἄρα οῦν ἔτερον, надобно читать: ἆρα οὐχ ἔτερον.
[Закрыть] от этого – от разумности, чтобы в душе имелось не три, а два вида – разумность и пожелательность? Или, как город составлен из трех родов – промышленного, вспомогательного и советовательного, так и в душе эта гневливость есть третье, служащее к охранению того, что разумно по природе, если только она не испорчена дурным воспитанием?
– Необходимо третье, – сказал он.
– Да, – примолвил я, – покажись лишь она чем-то отличным от разумности, как показалась отличною от пожелательности.
– Но показаться ей нетрудно, – заметил он, – ведь это-то можно видеть и в детях: они тотчас исполняются гневом, между тем как иные из них никогда не получают смысла, а многие – уже поздно.
– Клянусь Зевсом, ты хорошо сказал. Что слова твои справедливы, можно видеть и в животных. Да сверх того, об этом же свидетельствует и приведенный нами где-то выше стих Омира[271]271
Homer. Odyss. ΙΙΙ, 4.
[Закрыть]:
Он в грудь ударил себя и с словом к душе обратился.
Ведь здесь-то Омир ясно уже изобразил, как одним – разумностью, которая рассчитывает лучшее и худшее, укоряется другое начало – неразумная гневливость.
– Очень ясно, – сказал он, – ты правду говоришь.
– Значит, наконец мы кое-как переплыли это и по-надлежащему согласились, что одни и те же роды имеются и в городе, и в душе каждого человека, и что числом они равны, – сказал я.
– Так.
– Не необходимо ли и то уже, что как и чем мудр город, так и тем мудр и частный гражданин?
– Почему же нет?
– А как и чем опять мужествен частный гражданин, так и тем мужествен и город, и касательно добродетели таким же образом, должно быть все другое – как в первом, так и в последнем.
– Необходимо.
– Да и справедливым-то, Главкон, мы назовем человека, думаю, потому же самому, почему справедлив был город.
– И это весьма необходимо.
– Ведь мы еще не забыли, без сомнения, что город был справедлив-то, поколику из трех его родов каждый в нем делает свое.
– Мне кажется, не забыли, – сказал он.
– Следовательно, должны помнить, что и между нами каждый будет человеком справедливым и делателем своего, если из находящихся в нас частей всякая станет делать свое.
– Конечно, должны помнить, – сказал он.
– Значит, разумности, так как она мудра и имеет попечение о всей душе, не следует ли начальствовать, а гневливости – покоряться и помогать ей?
– И очень.
– Но не сочетание музыки и гимнастики, как мы говорили, сделает их согласными, одну напрягая и питая прекрасными речами и науками, а другую ослабляя, смягчая и умеряя гармонией и рифмом.
– Совершенно так, – сказал он.
– Воспитанные же таким образом и поистине узнав и изучив свое дело, они потом начнут управлять пожелательностью, которая в душе каждого есть наибольшая и, по природе, обнаруживает самое ненасытное корыстолюбие, – и будут наблюдать, чтобы, преисполнившись так называемых телесных удовольствий, разбогатев и сделавшись сильною, она не выступила за пределы своего дела, не вознамерилась поработить и подчинить себе те роды, вопреки ее долгу, и не извратила целой жизни всех.
– Конечно, – сказал он.
– Таким образом, – продолжал я, – не будут ли они прекрасно охранять всю душу и тело и от внешних неприятелей – одна своими советами, другая сражениями, следуя в этом части начальствующей и мужественно исполняя ее предписания?
– Так.
– Да и мужественным-то по этой, думаю, последней части назовем мы каждого, когда, то есть гневливость его, среди скорбей и удовольствий, будет соблюдать предписания ума о страшном и нестрашном.
– Правда, – сказал он.
– А мудрым, уж конечно, по той малой части, которая начальствует в нем и предписывает это, так как она же имеет и знание, что полезно каждой из частей и целой совокупности трех их.
– Без сомнения.
– Что же? Рассудительным опять – не по дружеству ли и согласию этих последних, когда и начальствующее начало, и подчиненные следуют одному мнению, с уверенностью, что управлять должна разумность и что возмущаться против ней не следует.
– Рассудительность, – отвечал он, – и в городе, и в частном гражданине, действительно, есть не иное что, как это.
– Ну а справедливый-то будет справедлив так и потому, как и почему мы часто называем его таким.
– Совершенно необходимо.
– Но что? – спросил я. – Как бы не споткнуться нам на значение справедливости, отличное от того, какое имела она в городе?
– Мне не думается, – отвечал он.
– Ведь если в нашей душе, – продолжал я, – остается еще какое недоумение, то мы можем совершенно утвердить свои мысли, противопоставив им нелепости.
– Какие нелепости?
– Пусть бы, например, мы согласились касательно того города и, как по природе, так и по воспитанию, подобного ему человека: не может ли показаться, что, приняв залог золота или серебра, этот человек растратит его? Подумает ли кто, по твоему мнению, что он сделает это скорее, чем все не такие?
– Никто, – сказал он.
– Не чужд ли он будет и святотатства, и хищения, и предательства, как частного, в отношении к друзьям, так и публичного, в отношении к городу?
– Чужд.
– Равно никак не позволит он себе вероломства в клятвах или в иных обещаниях.
– Как можно?
– А любодеяние, беспечность о родителях и непочитание богов скорее подойдут ко всякому другому, чем к нему.
– Да, скорее ко всякому, – сказал он.
– И не та ли причина всего этого, что каждая часть его, в начальствовании и послушании, делает у него свое?
– Конечно, эта, а не другая какая-нибудь.
– Так ищешь ли ты еще иной справедливости, кроме той силы, которая и людей, и город приводит в такое состояние?
– Клянусь Зевсом, не ищу, – сказал он.
– Значит, наше сновидение, которое мы называли догадкой, наконец исполнилось; ибо едва только начали мы создавать город, – вдруг, под руководством, кажется, некоего бога, нашли начало и отпечаток справедливости.
– Без сомнения.
– То-то и было, Главкон, некоторым ее образом (отчего это и полезно), что по природе башмачник должен хорошо шить башмаки, а в другие дела не мешаться, что плотник должен плотничать, и прочие таким же образом.
– Видимо.
– Справедливость, как выходит, в самом деле есть нечто такое – и притом не по внешней своей деятельности, а истинно по внутренней – по себе и своему, так как она никому не позволяет делать чужое, и родам души – браться за многое насчет друг друга. Распоряжаясь, как следует, своим, правя и украшая свое и будучи другом себе, она настрояет эти три рода, точно будто три предела гармонии – высший, низший, средний и, если есть, – другие, промежуточные, – все их связует и, становясь одним из многих, мерным и согласным, действует так, что, касается ли дело приобретения денег, или попечения о теле, или совещаний о чем-нибудь политическом либо частном, – во всех случаях действие справедливое одобряет и называет хорошим, когда им поддерживается это отношение родов и усовершается, а мудростью почитает знание, этим действием управляющее, несправедливое же дело, всегда разрушающее его, и мнение, над ним начальствующее, именует невежеством.
– Без сомнения, – сказал он, – ты правду говоришь, Сократ.
– Пускай, – примолвил я. – Значит, если мы положим, что справедливый человек, справедливый город и живущая в них справедливость – найдены; то не покажется, думаю, будто мы в заблуждении.
– Отнюдь нет, клянусь Зевсом, – сказал он.
– Так утвердим это?
– Утвердим.
– Пускай, – сказал я. – Теперь, думаю, надобно исследовать несправедливость.
– Явно, что это.
– Не должна ли она быть некоторым возмущением опять тех же трех родов, то есть: многозатейливостью, вмешательством и восстанием одной части против всей души, чтобы начальствовать над нею, тогда как к ней это нейдет, тогда как по природе она такова, что должна служить роду действительно господствующему? Ведь что-то такое, думаю, будем мы разуметь под их волнением, то есть разуметь заблуждение, несправедливость, распутство, трусость, невежество и вообще всякое зло.
– Это, именно это, – сказал он.
– Но делать неправду и обижать, или опять, поступать справедливо, – все это, – продолжал я, – не ясно ли уже открывается, если ясно несправедливость и справедливость?
– Как это?
– Так, – сказал я, – что они ничем не отличаются от состояний человека здорового и больного; только первые состояния бывают в душе, а последние – в теле.
– Каким образом? – спросил он.
– Состояния здоровья, конечно, сообщают здоровье, а болезненные – болезни.
– Да.
– Не так же ли и деятельность справедливая сообщает справедливость, а несправедливая – несправедливость?
– Необходимо.
– Но сообщить здоровье не значит ли – части тела поставить в состояние господствования и подчиненности, свойственное каждой по природе? А сообщение болезни не в том ли состоит, что они господствуют и подчиняются несогласно с природою?
– Конечно, в том.
– И опять, – продолжал я, – сообщать справедливость не значит ли – части души поставлять в состояние господствования и подчиненности соответственно их природе? А сообщение несправедливости не тем ли обнаруживается, что они начальствуют и подчиняются одна другой вопреки природе?
– Совершенно так.
– Следовательно, добродетель, как видно, должна быть некоторым здравием, красотою и благосостоянием души, а зло – ее болезнью, безобразием и слабостью.
– Точно так.
– И не справедливо ли равным образом, что хорошие упражнения способствуют к приобретению добродетели, а постыдные – к приобретению зла?
– Необходимо.
– Итак, нам остается, по-видимому, исследовать, полезно ли делать правое, совершать похвальное и быть справедливыми, хотя бы скрывался такой делатель, хотя бы не скрывался; или полезнее наносить обиды и быть несправедливыми, если только не предстоит опасность подвергнуться наказанию и чрез наказание сделаться лучшим.
– Но это исследование, Сократ, мне кажется, было бы уже смешно. Если и от повреждения природы телесной жизнь не кажется жизнью, хотя бы при этом были всякие блюда и напитки, великие богатства и высокие титулы, то будет ли жизнь в жизнь, когда возмущена и повреждена та самая природа, которою мы живем, хотя бы позволено было делать все, что хочешь, кроме того только, чем можно избавиться от зла и неправды, – приобрести справедливость и добродетель? Так я думаю, когда представляю наши исследования о справедливости и несправедливости.
– В самом деле, смешно, – сказал я. – Однако ж если мы пришли к тому, из чего яснейшим образом можно видеть, что это так, то не должны бояться труда.
– Всего менее испугаемся, клянусь Зевсом, – сказал он.
– Так теперь сюда, – продолжал я, – чтобы заметить и виды, в которых, по моему мнению, является зло; а это тоже достойно созерцания.
– Следую, – сказал он, – только говори.
– Но постой; на этой степени исследования, – примолвил я, – мне представляется, будто бы в зеркале, что вид добродетели – один, а виды зла бесчисленны, и что между ними есть четыре, о которых стоит упомянуть.
– Как понимаешь ты это? – спросил он.
– Сколько есть известных образов правления, – сказал я, – столько, вероятно, есть и образов души.
– Сколько же их?
– Пять в деле правления, – отвечал я, – пять и в душе.
– Скажи же, какие они? – спросил он.
– Говорю, – отвечал я, – что у нас рассматриваем был один образ правления; но его можно называть двояко. Если власть, предпочтительно пред правителями, сосредоточена в одном человеке – образ правления называется царствованием; а когда она разделена между многими – аристократией.
– Правда, – сказал он.
– Так это у меня один вид, – примолвил я, – потому что многие ли будут царствовать или один – пользуясь воспитанием и теми знаниями, о которых мы говорили, они ничего не изменят в достоуважаемых законах города.
– И не следует, – сказал он.
Содержание пятой книги
Когда Сократ хотел было обстоятельнее рассмотреть четыре худые формы правления, замечаемые как в отдельных лицах, так и в обществе, Полемарх и Адимант стали просить его, чтобы он яснее раскрыл выше намекнутую мысль об общности жен и детей у стражей города. Итак, теперь наклоняется беседа к объяснению взаимного отношения в обществе между мужьями и женами. Сократ полагает, что женщины, хотя по природе и слабы, однако ж к исполнению общественных должностей не неспособны. Поэтому и они, подобно мужчинам, должны быть образованы музыкою и гимнастикою, чтобы, наравне с последними, усовершились в добродетели. Но как женщинам природа дает не одни и те же наклонности и способности, то, по мнению Сократа, на способных к войне должны быть возлагаемы должности воинские, а на способных к управлению – правительственные. Р. 449–457 В. Жены и рождающиеся от них дети у стражей должны быть общими. Об этом Сократ рассуждает так. Для общества было бы весьма полезно всегда иметь превосходных мужей и отличных по добродетели жен; поэтому из всех граждан должны быть избираемы наилучшие юноши и девицы и соединяемы браком, чтобы поколение стражей не вырождалось. Для легчайшего успеха в этом все попечение о супружествах должно быть вверено распорядительности мудрого правительства. Оно в известные праздничные дни будет назначать сходки и искусно подделанными жребиями определять брачные союзы так, чтобы сильнейшие соединились браком с сильнейшими, а худшие – с подобными им. Это должно совершаться по жребиям – для того, чтобы удалить повод к оскорблению и досаде. Мужья позаботятся рождать детей, начиная с тридцатого года своей жизни до пятьдесят пятого. По заключении брачных союзов должны быть соблюдаемы скромность и целомудрие, чтобы не соединялся кто с кем ни вздумает. А чтобы число хороших стражей возрастало и увеличивалось, особенно отличающиеся добродетелью, в виде награды, будут получать позволение чаще сходиться с женами. Р. 457 С – 460 В. От этих браков рождающиеся дети должны быть воспитываемы и образуемы публично, в таком месте, которое для прочих граждан было бы недоступно и где будут питать их матери, особенно богатые молоком. А те, которые родятся от худших, вступивших в брачный союз не по торжественному определению правительства, равно как и те, которые были или ранним или поздним плодом брака, должны быть воспитываемы не вместе с прочими, чтобы поколение благороднейшее не смешалось с испорченным. Особенно надобно опасаться, чтобы никакая мать не узнала своего дитяти, равным образом и дети не должны знать, кто их родители. Даже самые имена отца, матери, сына, дочери, смотря по возрасту, должны быть прилагаемы к ним безразлично. Отсюда произойдет между всеми величайшая любовь и согласие; потому что, как скоро что-нибудь случится, этот случай все одинаково будут относить к себе, как это бывает и в человеческом теле: если который-нибудь член в нем поражен, все прочие члены чувствуют его болезнь как собственную, сосредоточивают вокруг его свою деятельность и помогают страдающему. Р. 460 В – 461 Е.
Теперь спрашивается, продолжает Сократ: такие постановления будут ли спасительны для общества. Чтобы судить об этом правильно, нужно помнить, что в обществе не может быть блага выше единства и согласия, и зла – гибельнее раздора и разногласия между гражданами. Но согласие между ними, по-видимому, ничем так не утверждается, как изложенными теперь постановлениями. Все граждане должны относиться взаимно к себе дружески, так как правители общества будут слыть у них не властителями и господами, а хранителями и защитниками отечества; прочие же граждане будут казаться не рабами их, а кормителями и оделятелями. Ведь правителям-то не придется иметь ничего собственного, но все содержание понадобится получать от общества. Притом в нашем обществе, которое связано узами взаимного содружества и любви, не представится никакого повода к тяжбам и спорам, возникающим из-за земель, из-за наследства и из-за других стяжаний; да не проявятся также ни насилие, ни дерзость, если все будут держаться в пределах долга уважением, стыдом и страхом в отношении к старшим. Р. 461 Е – 465 С. Таким образом, не говоря даже о других менее важных вещах, наши граждане будут провождать жизнь самую счастливую; да и стражи у нас, как прежде говорили, не лишены будут счастья, потому что имеют право принимать участие в общем благоденствии, и как при жизни, так и по смерти удостоятся величайших почестей. Р. 465 С – 466 D.
После этого остается еще вопрос: осуществима ли в каком-нибудь обществе эта общность? И есть ли возможность ввести ее? Решению такого вопроса должно предшествовать следующее замечание: мальчики тотчас, с самого нежного их возраста, должны быть приучаемы к мужеству. А это будет так, если станут заранее воспитывать их для войны, чтобы они были зрителями добродетели и, сколько могут, привыкали к воинским трудам. Воинская дисциплина должна быть самая строгая; поэтому оставляющие строй или бросающие оружие пусть будут наказываемы; а сражающиеся мужественно или для защиты отечества пожертвовавшие жизнью имеют право на награды и величайшие почести. Роды войны надобно внимательно различать, потому что иначе следует сражаться против внешних врагов, и иначе опять против греков. Война с греками не заслуживает и имени войны, а скорее может быть названа возмущением: ибо все греки соединены между собою племенным сродством и потому должны щадить друг друга; а варвары – враги по природе, и против них надобно действовать неумолимо. Итак, если бы произошел раздор с греками, наши стражи удержатся от опустошения полей, от пожаров, от жестокого и бесчеловечного насилия, которое в отношении к единоплеменникам беззаконно. Р. 466 D – 471 С.
Когда Сократ объяснил это, Главкон стал просить, чтобы он показал возможность осуществления такого общества; потому что оно кажется ему весьма трудным. Сократ отвечает Главкону, что хотя это и невозможно, однако ж то общество было бы прекрасно, которое, по крайней мере, близко подходило бы к предначертанному. Причина же, по которой существующие ныне общества далеко отступают от того образца совершеннейшей организации, состоит в том, что образ управления обществом и философия являются занятиями совершенно отдельными, как бы не имели ничего общего. Между тем от государства нечего ожидать хорошего, пока не будут в нем или философы царствовать, или цари философствовать, а до того времени предначертанное теперь общество не осуществится. Чтобы показать всю силу этой истины и ее цель, Сократ начертывает образ философа, из которого было бы видно, на что особенно в устроении общества и в управлении им следует обращать внимание. Философом он называет того, кто любит мудрость и стремится к ней, – не ту недостаточную и несовершенную мудрость, но совершенную и всецелую, увлекаясь к ней жаждою ненасытимой. От истинного, неподдельного философа, ищущего τὸ ὄντως ὄν и созерцающего душевно самую сущность или идею, отличает он того, кто останавливается на созерцании вещей телесных, непрестанно изменяющихся, и любуется их разнообразием. Сократ полагает, что такой философ никогда не может достигнуть до несомненного познания самой истины, но водится только слепым мнением; напротив, тот в самом деле достигает истинного и достойного своего имени знания, потому что дух его постоянно обращен к вечному, неподвижному. Есть, говорит Сократ, некоторый род вещей, существующий абсолютно и противоположный несуществующему. С тем родом соединено знание; а то, чего нет, никаким образом познано быть не может. Но между тем, что поистине есть, и тем, чего нет, занимают средину вещи, подлежащие чувствам, которые, существуя как будто самым делом, с другой стороны, не существуют, а называясь несуществующими, тем не менее опять кажутся причастными сущности. Отсюда вошло в обычай – называющееся прекрасным, добрым, справедливым почитать безобразным, злым, несправедливым. К числу таких вещей, которые и существуют и не существуют, надобно отнести мнение, или δόξαν, находящееся в средине между знанием и незнанием. Простому народу истинная сущность вещей и в голову не приходит; он занят только созерцанием предметов изменяемых и водится одним мнением. Подобных этим людей мы должны отличать от истинных философов; потому что они – любители мнений, или φιςόδοξοι. Дело же истинного философа стараться о познании самого справедливого, доброго и прекрасного, чтобы созерцать духом вечную и неизменяемую их идею.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?