Электронная библиотека » Пол Коллиер » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Будущее капитализма"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2020, 21:40


Автор книги: Пол Коллиер


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
3
Моральное государство

Государства, умевшие подкрепить моральную цель разумными идеями, добивались поразительных результатов. В один из таких периодов, с 1945 по 1970 год, довелось расти людям моего поколения. Мы были свидетелями быстрого роста благосостояния, который обеспечивали государства, сознательно поставившие капитализм на службу всему обществу. Так было не всегда, и этого не происходит сегодня.

Мои родители были молодыми людьми в 1930-е годы, и я узнал, пусть и не на собственном опыте, сколь глубокий крах потерпело государство в те годы. Слушая их рассказы, я сумел осознать, какой трагедией была тогда массовая безработица. Государству, как и обществу, которое оно представляло, не хватило понимания того, что обеспечение полной занятости есть его обязанность и моральный долг. Ему также не хватило идей, чтобы решить эти проблемы практически. Как следствие, государство проявило чрезвычайную неспособность управлять капиталистической системой. Между тем идеологии фашизма и марксизма ждали своего часа. Они сумели добиться определенных позиций только в Германии и Италии, но и этого оказалось достаточно, чтобы запалить мировой пожар. Государство и общество осознало свои задачи с большим опозданием, через колоссальные потрясения, связанные с массовой гибелью людей. В США Рузвельт понял, что государство обязано обеспечить население работой – результатом этого стал его Новый курс. Рузвельт был избран, потому что люди поняли моральное значение Нового курса. Появились новые идеи: «Общая теория занятости, процента и денег» Кейнса подводила под борьбу с массовой безработицей теоретическую основу. Сначала правительства с трудом воспринимали эти идеи; хотя книга появилась еще в 1936 году, выход из Великой депрессии был вызван, скорее, ростом спроса, обусловленным перевооружением армии. Как выразился с горькой иронией Пол Кругман, Вторая мировая война была крупнейшим в истории пакетом мер стимулирования экономики. Но после войны теория Кейнса действительно применялась для обеспечения полной занятости, и ее недостаточность проявилась лишь постепенно, с нарастанием инфляционных тенденций в 1970-х годах.

Государство не сумело помочь людям в 1930-е годы, и сегодня это происходит вновь. Слово «капитализм» вызывает широкое презрение. И однако этим словом, ставшим сегодня почти неприличным, обозначается сложная система рыночных отношений, норм поведения и частных предприятий, породившая в равной степени и экономическое чудо 1945–1970 годов, и трагедию 1929–1939 годов. Люди моего поколения не были свидетелями трагедии, жили во времена экономического чуда и спокойно и наивно полагали, что оно обязательно будет длиться и далее. Нынешнее поколение поняло, что этого не случится. Новые страхи и тревоги людей связаны с ростом экономического расслоения между ними. Нарастает региональное разделение – между процветающими метрополисами и депрессивными провинциальными городами; растет и классовое расслоение – между людьми престижных и интересных профессий и людьми, которые оказались в отстойниках рынка труда или не имеют работы вообще.

Все эти новые страхи и проблемы, как и во времена Великой депрессии 1930-х годов, рождены капитализмом. Заделывание социальных трещин, вызываемых структурными сдвигами, требует вмешательства государства. Но, как и в 1930-е годы, и государство, и общество, которое оно представляет, слишком медленно осознают свой моральный долг – свою обязанность решать эти новые проблемы, и вместо этого, чтобы устранить их в зародыше, дали им развиться до масштабов кризиса. Государство не может быть более моральным, чем население соответствующей страны, но оно может укреплять систему взаимных обязательств и постепенно побуждать нас брать на себя новые. Но если государство пытается навязать обществу ценности, отличные от ценностей его граждан, оно теряет их доверие, а его авторитет расшатывается. Моральный горизонт государства задан моральным горизонтом общества. Отсутствие моральных целей у сегодняшнего государства лишь отражает ослабление моральных установок всего общества: став более разделенным, наше общество стало также менее склонным проявлять щедрость к тем, кто оказался по ту сторону социального раскола.

Как и в 1930-е годы, отсутствие моральной цели отягощается отсутствием новых практических идей. В третьей части книги я пытаюсь заполнить этот вакуум новых идей и предлагаю некоторые практические способы преодоления болезненных социальных размежеваний. Но сначала нам нужно понять, в чем проявляется моральная несостоятельность государства и как она обусловлена изменениями, происходящими в моральной ткани нашего общества.

Появление морального государства

Пора наивысшей славы морального государства пришлась на первые два послевоенных десятилетия. В эту удивительную эпоху моральной осмысленности государства создали беспрецедентную систему взаимных обязательств. Чрезвычайное расширение объема обязательств граждан друг перед другом, осуществлявшихся через механизмы государства, выражали элегантные нарративы социальной поддержки «от колыбели до могилы» и Нового курса. Отчисляя средства в управляемые государством общенациональные программы страхования, от медицинской помощи по беременности до пенсий по старости, люди защищали друг друга, действуя в соответствии с главными этическими принципами коммунитаристской социал-демократии. Социал-демократия занимала весь центр политического спектра. В Америке это был период сотрудничества двух партий конгресса, в Германии – эпоха «социального рыночного хозяйства». В Великобритании либерал, работавший в коалиции, ведущую роль в которой играли консерваторы, разработал модель Национальной службы здравоохранения – главного и образцового учреждения всей британской системы социальной защиты – которая была выстроена при правительстве лейбористов и уцелела при всех кабинетах консерваторов. И в Северной Америке, и в Европе, при всей остроте политической борьбы в период с 1945 по 1970 год, политические разногласия между лидерами основных партий были минимальными[67]67
  В 1950-е годы появился термин «батскеллизм», который удачно подчеркивал, что идеи Рэба Батлера, ведущего теоретика консерваторов, и Хью Гейтскелла, лидера лейбористов, по сути мало чем отличались друг от друга.


[Закрыть]
.

Но в основе этих успехов социал-демократии лежало наследие, которое было столь очевидным, что его часто принимали за что-то само собой разумеющееся. Выход из Великой депрессии «с помощью» Второй мировой войны – это был, конечно, вовсе не какой-то нечаянно подвернувшийся «пакет мер стимулирования экономики». Это был единый титанический рывок, и в то время лидеры стран должны были говорить с людьми об их общей принадлежности и взаимных обязательствах. Это наследие превратило каждую из стран в гигантское единое сообщество, в общество, глубоко осознающее свою общую идентичность и значение взаимных обязательств и взаимной помощи. Люди были готовы к восприятию идей социал-демократов о связи действий каждого индивида с их последствиями для коллективного целого. В течение первых послевоенных десятилетий богатые готовы были мириться со ставками подоходного налога на уровне выше 80 %; молодые готовы были служить по призыву в армии; в Великобритании даже криминал сдерживал свои инстинкты, чтобы в стране сохранялась невооруженная полиция. Все это создало предпосылки для огромного возрастания роли государства в соответствии с основными принципами социал-демократии.

Однако социал-демократическое государство все более подпадало под контроль утилитаристского и ролзианского «авангарда»; моральное государство выродилось в патерналистское. Это не имело бы такого значения, если бы новый авангард понимал, что без постоянного возрождения идей общей принадлежности это чрезвычайно ценное наследие будет растрачено. Однако он не только не понимал этого, но и делал ровно обратное. Утилитаристский авангард проповедовал глобализм, а ролзианцы поощряли специфическое групповое самосознание тех или иных «жертв». Постепенно социальная база социал-демократических идей была размыта, и к 2017 году социал-демократические партии всех западных стран потеряли своих избирателей, и под угрозой оказалось само их дальнейшее существование[68]68
  Эта угроза дальнейшему существованию была осознана в качестве таковой лидерами социалистических и демократических партий Европы – это проявилось в том, что они пригласили меня выступить на их ежегодной конференции в октябре 2017 г. и на конференции их молодежной организации в июне 2018 г.


[Закрыть]
. Понятия, введенные нами в главе 2, помогут нам понять, почему это произошло.

Упадок морального государства: расшатывание социал-демократического общества

Крушение социал-демократии еще более ускорилось тем, что постепенное подтачивание представлений о необходимости взаимных обязательств происходило именно тогда, когда потребность в них становилась все более ощутимой: структурные сдвиги в экономике порождали разлад и неустроенность в жизни все большего числа людей. Ценой впечатляющего экономического роста того времени было усложнение человеческой жизни. Эта новая сложность жизни, в свою очередь, требовала освоения новых, более специализированных профессий, для них требовались высокообразованные люди, а это вызывало беспрецедентный рост высшего образования. Эти глубочайшие структурные сдвиги не могли не повлиять на самосознание людей.

Чтобы понять, почему этот коктейль оказался смертельным для социал-демократии, я хочу предложить некую модель. Любая хорошая модель основана на допущениях, которые упрощают объект и сами не являются чем-то неожиданным, но дают неожиданные результаты. В идеале модель выявляет какие-то моменты, которые, после того как она сформулирована, кажутся очевидными, но до этого нами не осознавались. Обычно модели представляют рядами уравнений, но я попробую изложить свою в нескольких предложениях[69]69
  Более строгое описание этой модели и ее нормативных следствий см. в: Collier (2018b).


[Закрыть]
. Она довольно проста, но понимание того, как она работает, требует некоторого терпения. Наградой за это терпение будут весьма интересные вещи, которые она выявляет. Я начну с некоторых психологических фактов, дополняя их затем кое-какими данными экономической науки.

Мои психологические допущения довольно элементарны, но далеко не так примитивны, как абсурдная патология рационального экономического мужчины. Этот тип вымер еще в каменном веке, и ему на смену (как мы видели выше) пришла рациональная социальная женщина. Моделируя ее поведение, я опираюсь на положения экономической теории идентичности – научного направления, созданного Джорджем Акерлофом и Рэйчел Крэнтон. Предположим, что все мы имеем два объективных момента нашей идентичности: работу и национальность. Идентичность есть источник уважения, которое отчасти обусловливается каждым из этих параметров. Чтобы определить, какую именно «долю» создает каждый из них, предположим, что уважение, обусловленное работой, связано с доходом от нее, а уважение, связанное с национальностью, отражает престиж соответствующей нации. После этого мы вводим момент выбора, который мы назовем значимостью. Хотя эти объективные параметры идентичности – работа и национальность – нам не подконтрольны, мы можем выбирать, какой из них мы считаем самым значимым для себя. «Вес» параметра идентичности, который я признаю для себя более значимым, возрастает – это работает как особая карта в игре: она удваивает уважение, «производимое» тем параметром, на который я положил эту карту. Введение такой «карты значимости» имеет еще одно следствие: оно делит всех нас еще на две группы: тех, кто считает более значимой свою работу, и тех, кто считает более значимой свою национальность. Выбирая более значимый для меня параметр идентичности, я одновременно выбираю ту или иную из этих двух групп. Я извлекаю дополнительную «порцию» уважения из членства в этой группе, и оно зависит от уважения, которым пользуется группа.

Сводя теперь все это вместе, мы видим, что уважение к каждому человеку формируется из четырех частей. Одна обусловлена работой, другая – национальностью, третья, дополнительная часть – тем, какой из этих двух факторов мы считаем более значимым для себя, и, наконец, четвертая – чувством принадлежности к группе, которая считает значимым тот же параметр идентичности, что и мы. Чтобы как-то конкретизировать размер этой последней части, предположим, что она просто равна среднему значению «уровня уважения» каждого члена группы, создаваемого тремя остальными «порциями». Как же мы решаем, какой из параметров идентичности считать более значимым?[70]70
  Конечно, мы принимаем решения и о том, как нам лучше удовлетворить наши желания, но пока мы оставляем этот момент в стороне.


[Закрыть]
Здесь нам и потребуется знание экономической науки: наша «рациональная социальная женщина» считает уважение полезным, и максимизирует эту полезность: именно в этом проявляется ее «рациональность». Теперь мы можем применить эту небольшую модель к послевоенной истории нашего общества.

Сразу после Второй мировой войны неравенство в оплате труда было умеренным, а принадлежность к нации давала престиж, так что даже самые высокооплачиваемые работники максимизировали свою полезность, проистекающую из уважения, выбирая в качестве значимого фактора свою национальность, а не свою работу. Суммируя четыре «порции» уважения, мы видим, что его распределение в обществе было достаточно равномерным. Все извлекали одну и ту же долю уважения из своей национальной идентичности; поскольку все считали этот фактор значимым, все получали одинаковую двойную «порцию»; поскольку все избрали в качестве значимого один и тот же параметр идентичности, все извлекали одинаковую порцию уважения из принадлежности к своей группе, признающей этот фактор значимым; таким образом, различия в уважении были обусловлены только умеренными различиями в оплате труда.

Посмотрим теперь, как эта благостная картина начинает распадаться. Со временем, по мере усложнения экономической структуры, все больше людей стало получать престижное образование, которое дополнялось престижной работой и хорошей зарплатой, отражающей более высокую доходность их труда. В какой-то момент наиболее квалифицированные работники начали считать более значимой уже не свою национальность, а свою профессию, поскольку именно она позволяла им максимизировать уважение к себе.

По мере того как это происходило, в отношении этой последней «порции» уважения, обусловленной выбором в качестве значимого того же параметра идентичности, который выбран многими другими людьми, начинали проявляться различия. Те, кто теперь считал значимым параметром идентичности свою работу, связывали уважение к себе со своим членством в группе других людей, сделавших такой же выбор. И наоборот, те, кто по-прежнему считал значимым параметром национальность, теряли в уважении[71]71
  Это связано не с тем, что они меньше гордятся своей нацией, а с тем, что принадлежность к группе, для которой более значимым параметром является национальность, теперь, когда из нее ушли профессионалы, стала менее престижной.


[Закрыть]
. Само это изменение, в свою очередь, побуждало большее число людей признавать работу более значимым фактором, чем национальность. Где остановится этот процесс?

На первый взгляд кажется, что в конце концов все люди просто пересматривают значимые для них факторы. Это возможно, но вероятнее то, что люди, занятые менее квалифицированным трудом, продолжают признавать более значимой свою национальность. Сравнивая этот итог с принятым нами исходным состоянием общества, мы видим, что профессионалы «отпали» от своей национальности, причем в их числе мы находим и утилитаристский авангард. В конце процесса такого отпадения они чувствуют себя более уважаемыми, чем в начале. В отличие от них, менее квалифицированные работники, для которых момент национальности сохранил значимость, потеряли в уважении; так как самые респектабельные отпали от группы, для которой национальность значима, принадлежность к ней дает меньше уважения.

Эта модель, как и любая другая, грешит редукционизмом и крайне упрощает реальную действительность. И все же она помогает нам, не утонув в массе деталей, объяснить, почему и как наше общество трещит по всем швам. На всех этапах процесса каждый человек просто стремится получить максимум уважения к себе. Но в результате структурных сдвигов в экономике по обществу проходит трещина. Профессионалы начинают считать главным параметром своей идентичности свою работу. Сьюзан Чайра в свою бытность редактором New York Times по международным вопросам прекрасно выразила это в интервью, которое она дала Элисон Вулф: «Работа приносит мне огромное удовлетворение – это неотъемлемая часть моего самовосприятия»[72]72
  Wolf (2013), p. 32. Одно это предложение не только отражает сдвиг значимой идентичности в сторону работы, но и указывает на новую важность самореализации, о которой я пишу в главе 5.


[Закрыть]
. Между тем менее образованные слои, которые не могли отзываться о своей работе с таким энтузиазмом, по-прежнему держались за свою национальность, но уже чувствовали, что их оттесняют на обочину жизни.

Поскольку довольным собой профессионалам достается больше уважения, чем людям из маргинализованных слоев, им очень важно дать понять остальным, что они действительно считают свою профессию главной составляющей своей личности. Теперь мы можем воспользоваться ключевой идеей «теории сигнализирования» Майкла Спенса, чтобы понять, как они, вероятно, будут это делать. Чтобы убедительно продемонстрировать, что я уже не считаю национальность значимым для себя параметром моей идентичности, я должен сделать что-то, на что я не пошел бы в ином случае, – принизить значение нации. Это помогает понять, почему социальные элиты так часто высказываются с явным пренебрежением о собственных странах: так они добиваются респектабельности – ведь именно это радикально отличает их от людей, находящихся ниже их по социальному положению. Поскольку, выламываясь из общего самосознания нации, они теряют в уважении со стороны тех, с кем они расстаются, вовсе не удивительно, что они вызывают у последних чувство обиды и неприязни. Надеюсь, что кое-что из описанного совпадает с вашими наблюдениями.

В новый класс образованных людей востребованных профессий вошли как правые, отстаивающие либертарианский принцип свободы зарабатывать собственными талантами, так и левые, усвоившие идеи утилитаризма или ролзианские идеи приоритета прав. Последняя группа не только сама отказалась от своего национального самосознания, но и призывала других следовать своему примеру. Левые подталкивали людей с теми или иными особенностями, которые, как они считали, давали им право признавать себя «жертвами», считать их самой значимой чертой их личности.

Последствия утраты общей идентичности

Это размывание общей идентичности сказалось на жизни всего общества. По мере фрагментации самосознания людей и растущего противопоставления профессий национальности доверие к людям, стоящим на верхушке общественной пирамиды, начало таять[73]73
  См.: Edelman Trust Barometer. Ежегодный доклад этой организации за 2017 год начинается словами «во всем мире наблюдается кризис доверия» (https://www.edelman.com/trust2017/).


[Закрыть]
. Как это произошло?

Вспомним главную идею главы 2. Готовность помогать другим формируется в нас совместным действием трех идей: идеи общей принадлежности к одной группе, идеи взаимных обязательств членов группы и идеи причинной связи между помощью другим и благополучием группы, что делает такую помощь осмысленной. Таким образом, размывание общей идентичности подрывает готовность тех, кому больше повезло в жизни, признавать, что они имеют обязательства перед теми, кому повезло меньше.

Основой большинства проявлений человеческой щедрости служит идея взаимных обязательств. Это важный шаг от довольно слабого чувства альтруизма и осознания «долга спасения» к гораздо более мощному воздействию: пониманию необходимости взаимных обязательств, которое заставляет людей мириться с высокими налогами. Но вместе с этим пониманием возникает проблема координации: если вы признаете взаимность обязательств, я готов буду признать свое обязательство перед вами, но как мне узнать, что вы признаете свое обязательство? И как вам узнать, что я признаю свое? Почему мы верим, что каждый из нас выполнит свои обязательства, когда это потребуется?

Ответ на этот вопрос нам дает экспериментальная социальная психология: нам необходимы общие знания. Каждый из нас должен знать, что другой знает о признании нами нашего обязательства, и это «мы знаем, что мы знаем, что мы знаем» отражается как некое эхо. Именно такое знание постепенно формируется общими идеями принадлежности, обязательств и целесообразности, циркулирующими внутри «сетевой» социальной группы. Границы, в которых действуют обязательства взаимности, совпадают с предположительными границами группы, к которой мы принадлежим, а осознание того, что у нас одни и те же нарративы, подкрепляет это ощущением практических границ общего знания. Поскольку нарративы в основном выражаются в языке, существует естественный верхний и труднопреодолимый предел численности группы: общий язык[74]74
  Ярким примером сотрудничества людей, испытывающих тревогу за свое будущее, является кооперативное страховое движение, зародившееся в Рочдейле – промышленном городе в Северной Англии, подобном Шеффилду или Галифаксу. В ноябре 2017 года организация Stichting P&V, отделение гигантского бельгийского страхового кооператива, вручила мне свою премию «Гражданин», и я узнал о том, как зародилось это движение. Рочдейльские активисты посетили Гент, ставший колыбелью этого движения в Бельгии. Гент был преимущественно фламандским городом, но, несмотря на языковой барьер, инициатива быстро распространилась на франкофонную Валлонию, а потом и на другие страны. Церемония вручения премии проходила на трех языках.


[Закрыть]
. Однако никакого соответствующего ему нижнего предела не существует: в рамках языковой группы идентичности могут очень сильно дробиться. Трещины в общей идентичности ослабляют как группу, в рамках которой существуют взаимные обязательства, так и практическую реализуемость взаимных обязательств между членами отделившихся друг от друга групп.

Не приходится сомневаться в том, что наше общество действительно разделилось на лиц, получающих доходы выше среднего уровня и отказавшихся от национальной идентичности в пользу своей профессии, и менее обеспеченные слои общества, которые остались ей верны. После Трампа, Брексита и Ле Пен не приходится сомневаться и в том, что эти две группы осознают факт этого разделения.

Итак, подведем предварительный итог. Часть населения, представленная образованными людьми и профессионалами, все больше уходила от национальности как основного параметра своего самосознания, предоставляя менее удачливым членам общества держаться за нее и далее, несмотря на ее сниженный статус. Это, в свою очередь, ослабило осознание всеми членами общества их общей идентичности. Это ослабило убеждение тех, кому больше повезло в жизни, в том, что у них есть обязательства перед теми, кому повезло меньше, и подорвало сложившиеся после 1945 года представления о том, что состоятельные люди должны быть готовы платить высокие перераспределительные налоги, чтобы помогать бедным. По крайней мере такой вывод согласуется с очень значительным снижением максимальных налоговых ставок с начала 1970-х годов.

Теперь мы готовы сделать следующий шаг: менее удачливая часть населения наблюдает это ослабление чувства долга на стороне более удачливой. Это все-таки сложно не заметить, а здесь речь идет о вещах, существенных для более бедной части населения. Поскольку это так, может ли это как-то повлиять на степень доверия простых людей по отношению к тем, кто находится на более высоких ступенях социальной лестницы? Достаточно задать этот вопрос, чтобы понять всю очевидность ответа: да, доверие понизится. Если само образованное сословие отличает себя от менее образованного и считает, что его обязательства по отношению к последнему стали меньше, последнему глупо по-прежнему доверять ему так же, как оно доверяло ему, когда знало, что значимые факторы идентичности для всего общества одни и те же. Мы доверяем людям, когда мы убеждены в том, что можем предсказать их поведение. Мы гораздо увереннее в наших собственных прогнозах, когда мы можем уверенно применять приемы, основанные на так называемой теории чужого сознания: я предсказываю поведение другого, представляя, как я сам поступил бы на его месте. Но использование этого метода надежно только в той мере, в какой я уверен, что у нас общая система убеждений. Если наши системы убеждений радикально различны, я не могу представить себя на месте другого, поскольку я не вхож в ментальный мир, законы которого диктуют его поведение. Я не могу ему доверять.

Утилитаристский авангард даже разработал теорию, в которой предсказывалось снижение доверия и предлагались способы его предотвращения. Генри Сиджвик, профессор моральной философии Кембриджского университета и убежденный последователь Бентама, настаивал на том, что правящий авангард должен скрывать свои истинные цели от остального населения. Он считал, что в ситуации ослабления доверия можно пойти и на обман[75]75
  Бернард Уильямс, другой профессор Кембриджского университета, подверг эту идею жестокой критике, назвав ее «аппаратным утилитаризмом».


[Закрыть]
. Конечно, выявившаяся неспособность авангарда, оказавшегося у руля государства, устранить новые социальные напряжения, немало способствовала серьезному снижению доверия к правящему классу после 1970-х годов. Но вопреки нелепой и самоубийственной идее Сиджвика корни этой проблемы намного глубже простой неспособности государства добиться желаемых результатов.

Но и это снижение доверия – еще не последняя точка в процессе распада социал-демократии. Следующий шаг вниз – это последствия снижения доверия для возможности дальнейшего сотрудничества. В сложном обществе наличие доверия делает возможным бесчисленное количество отношений, и если доверие нарушается, сотрудничество начинает «сбоить». Люди начинают больше полагаться на правовые механизмы как гарантию обеспечения должного поведения (это, безусловно, хорошо для юристов, но не обязательно хорошо для всех остальных). С ослаблением чувства долга, испытываемого людьми востребованных профессий по отношению к согражданам, уже не имеющим с ними общей значимой идентичности, их поведение становится более беспринципным. Люди востребованных профессий могут даже считать остальное население «бакланами» и гордиться умением «обчищать лохов». В утечках из электронной почты высших руководителей финансовых компаний видно, что в этих кругах бытовали именно такие взгляды. Принцип работы Уолл-стрит в годы, предшествовавшие финансовому кризису, был весьма точно охарактеризован Джозефом Стиглицем: «найти лохов». Очевидно, что все это усиливает действие глубинных факторов структурных перемен в экономике, вызывающих рост неравенства.

Почему мы с опаской относимся к идеям общей национальной идентичности

Люди опасаются признавать национальную идентичность значимым для себя фактором, и причины для этого вполне понятны: национализм уже приводил к некоторым поистине ужасающим вещам. Неявным образом черты, которые можно сделать основанием для исключения других, подразумеваются любой идентичностью, но дело принимает по-настоящему опасный оборот, когда такие черты оказываются явными и используются как основания для враждебности по отношению к другим: «мы» – это «не они», а «они» – объект нашей ненависти: мы желаем им зла. Возникает агрессивная идентичность. В некоторых ситуациях агрессивная идентичность может даже быть здоровым явлением. Например, спортивные команды показывают лучшие результаты, когда они воспринимают борьбу с другой командой как соперничество; то же самое справедливо для многих частных компаний. Такое соперничество благоприятно для всех нас, оно заставляет людей напрягать силы, и это одно из недостаточно ценимых преимуществ капитализма. Но исторически самые опасные формы агрессивных идентичностей – это конфликты больших групп людей, которые относят себя к какому-то этносу, религии и национальности и противопоставляют себя другим. Это приводило к погромам, джихаду и мировой войне.

Немногие страны пострадали от такой агрессивной идентичности больше, чем Германия. В XVII веке Тридцатилетняя война между католиками и протестантами полностью опустошила процветавшую до этого страну. В конце концов эта война завершилась Вестфальским миром, который, по существу, привел к тому, что вместо религии значимой идентичностью стала национальность. Мир действительно был восстановлен, но в конечном счете он привел Германию к ужасам национал-социализма, холокоста, мировой войны и военного поражения. Не удивительно, что сегодня большинство немцев стремятся построить более широкую идентичность и с таким энтузиазмом продвигают идеи единой Европы.

Но Европа – это не просто кусок суши, которому можно привить тот или иной государственный строй. Как мы уже видели, государство будет работать лучше, если границы политической и гражданской власти совпадают с границами общей идентичности. Если они не совпадают, то либо границы идентичности должны приспособиться к границам государства, либо наоборот. Во всех современных обществах в основе функционирования механизмов политической власти лежит очень умеренный уровень принуждения и высокая степень добровольного соблюдения норм. Добровольное соблюдение норм невозможно без уже упоминавшегося нами чувства долга, которое делает из обычной власти авторитет. Если людям не свойственно это чувство, у власти остается только три варианта действий. Первый – заставить население соблюдать требования посредством реального принуждения: северокорейский вариант. Второй – попытаться реализовать первый вариант, но получить в ответ организованное насилие против государства: сирийский вариант. Третий – осознать ограниченность своих возможностей и прийти к своего рода театру: власть издает свои распоряжения, зная, что их будут игнорировать, а те, к кому они обращены, находят способы избегать их выполнения, не делая это слишком уж явно и беззастенчиво. Таким оказался опыт Европейского союза, добивавшегося соблюдения своих норм финансовой дисциплины; нашелся лишь один народ, который никогда их не нарушал: финны.

Люди, живущие в современном обществе экономического благосостояния, росли в эпоху, когда власть уже развилась в авторитет, и считают это нормой. Всю жизнь работая в странах, которые с огромным трудом осуществляют эту трансформацию сегодня, я постепенно понял, насколько это ценное, неочевидное и, в сущности, очень хрупкое достижение. Чтобы сделать Европу новым государственным организмом, необходимо сформировать новую широкую идентичность, но это необычайно сложная задача. Совместные усилия такого масштаба очень сложно организовать, само же средство распространения нарративов идентичности и долга – язык – крайне дифференцировано: в Европе нет общего языка[76]76
  Новую европейскую личность, по крайней мере среди ученической элиты, предполагалось формировать в так называемых европейских школах, однако новые исследования говорят о том, что ученики этих школ настолько пропитались идеологией, сделавшей европейскую идентичность синонимом либерального космополитизма, что перестали признавать людей, не согласных с их идеями, «настоящими европейцами». Это не только не приводит к формированию общей идентичности, но становится еще одним вариантом потери элитой общей почвы с собственным народом.


[Закрыть]
. Попытки наделить авторитетом некую центральную инстанцию, с которой отождествляют себя лишь немногие, создают предпосылки для утраты властью авторитета, дробления целого на региональные идентичности и сползания в индивидуализм – в ад homo economicus.

Более того, многие люди не только не движутся к более широкой идентичности, но возвращаются к более узкой. Многие каталонцы, которые на протяжении более пятисот лет были не только каталонцами, но и испанцами, хотят сегодня снова стать просто каталонцами. Многие шотландцы, которые на протяжении более трехсот лет были не только шотландцами, но и британцами, хотят сегодня снова стать просто шотландцами. Между большим и малым «мы» они выбирают малое. После более полутора столетий существования единого итальянского народа, «Лига Севера» сегодня хочет представлять просто «Север». Словенцы, побыв более пятидесяти лет югославами, добились реального воплощения своей мечты об отделении; это обернулось катастрофой для остальных югославов. В наши дни пример каталонцев вдохновляет на борьбу за отделение южные регионы Бразилии. И самое поразительное – вновь возрождается идея Биафры. Сепаратистское движение, спровоцировавшее пятьдесят лет назад кровопролитную войну в Нигерии, вновь начало свою агитацию. Все эти внешне различные сепаратистские процессы имеют одну общую черту: за ними стоит желание богатых регионов избавиться от обязательств перед остальной частью страны. Каталония – самая богатая из семнадцати областей Испании, и именно она выступает против перераспределения налогов в пользу более бедных областей. Шотландская национальная партия сделала лозунгом своей избирательной кампании фразу «Эта нефть – шотландская», хотя фактически нефть находится вдали от берегов Шотландии в Северном море. Северная Италия – самая богатая часть страны, и бродящие здесь сепаратистские идеи отражают раздражение и недовольство по поводу финансовых трансфертов в пользу более бедных регионов. А теперь угадайте, какой регион Югославии самый богатый. Угадайте, какие три области Бразилии богаче всех остальных. Угадайте, в какой части Нигерии расположены нефтяные месторождения. Все эти политические движения, прячущиеся за красивыми нарративами о праве на самоопределение, служат новыми признаками распада социал-демократического государства и нежелания нести взаимные обязательства, сформированные на основе широкой общей идентичности. Все они заслуживают эпитетов «корыстный» и «эгоистический» в той же мере, как и капитализм. То, что они к ним пока не приклеились, объясняется не их целями, а лишь их качественным пиаром.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации