Электронная библиотека » Поль Лафарг » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 5 июня 2023, 13:41


Автор книги: Поль Лафарг


Жанр: Политика и политология, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Дидро говорил: «Я не сомневаюсь в том, что у нас будет скоро как у китайцев: один язык разговорный, а другой – письменный». Это раздвоение было так значительно, что писатели должны были постоянно заботиться о том, чтобы не допустить по оплошности простонародное выражение. Дабы в их язык не вкралось ни малейшей ошибки, даже такие испытанные мастера, как Вольтер, писали, имея всегда под рукой словарь и грамматику.

Предисловие к Словарю Академии 1835 г., воздавая должное Вольтеру, напоминает, что «он был изумительным и чутким стражем языка». Вот этого-то умного и пылкого мятежника надо изучить, чтобы понять причуды précieux XVIII в.

«Действительно, можно подумать, восклицает Мерсье, что во Франции начали писать только с тех пор как Расин и Буало взялись за перо, что до них ни у кого не было ни правильных суждений, ни остроумия, ни слога… Ну что ж, умники, оставайтесь невеждами и любуйтесь вашей блестящей и пустой речью, составленной из французских стихов и ученической прозы». Можно было бы предположить, что это только насмешливый выпад дерзкого и неуравновешенного ума, но нет – Мерсье не преувеличил мнений précieux, он в точности воспроизвел воззрения пуристов. Посмотрим, что говорит Вольтер, который всегда считался противником всякого педантизма: «Язык XVI в. не был ни благородным, ни правильным. Искусство вести беседу обратилось в уменье шутить, и, обогащаясь выражениями шутливыми и забавными, язык располагал весьма скудным запасом выражений благородных и благозвучных… Это было причиной неудачи серьезного стиля Маро и неуменья Амио передать изящество Плутарха без наивного упрощения. Французский язык приобрел силу под пером Монтеня, но не достиг еще благородства и гармоничности. Он стал возвышенным и благозвучным только после учреждения Французской Академии»[19]. В другом месте он утверждает, что «с тех пор, как французы начали писать, они не создали ни одной книжки в хорошем стиле до 1656 г., когда появились „Провинциальные письма“ (Паскаля)» [20]. Виктор Гюго в 1829 г. оказался еще более нетерпимым. «Буало и Расину принадлежит честь основания французского языка», – говорит он в предисловии к «Новым Одам».

Но в то время как Вольтер и précieux находили старый язык обветшалым, варварским и неблагозвучным, писатели эпохи Людовика XIV не могли утешиться, утратив его.

«Мне кажется, – писал Фенелон в „Письме о красноречии“, посланном в Академию, – что стараясь очистить язык, его стеснили и обкарнали… Приходится пожалеть об утрате того старого языка, который мы находим у Маро и Амио и кардинала д’Осса: в нем была какая-то своеобразная сжатость, простота, смелость и выразительность». Даже Расин жаловался, что «посредством нового языка он не может достичь той легкости, которую находит у Амио» (Предисловие к «Митридату»). Дидро, стоявший особняком, нападал на «ложное благородство языка, которое заставило нас изгнать из нашей речи так много сильных и смелых выражений. Упорной шлифовкой мы обеднили наш язык; часто имея всего лишь один термин для обозначения какого-нибудь понятия, мы предпочитаем обесцветить это понятие, чем определить его словом „неблагородным“. Какая огромная потеря все эти утраченные слова, которые мы с такой радостью встречаем у Амио и Монтеня. Сначала они были выброшены из высокого стиля из-за того, что ими пользовался простой народ, затем они были заброшены и народом, который всегда подражает великим мира сего, и вскоре стали совсем неупотребительны». Вольтер возражал ему: «многие считают, что французский язык обеднел со времени Амио; действительно, у писателей того времени встречаются выражения теперь не принятые; но по большей части это выражения простонародные, которые были заменены равнозначащими, зато язык обогатился словами благородными и энергичными».

Расин, до того как стал мишенью для нападок романтиков, был пугалом отеля Рамбулье: его упрекали в том, что язык его недостаточно чист, что он употребляет «простонародные и мещанские выражения, пользуется низкими и вульгарными словами».

Спустя сто лет Вольтер повторяет эти обвинения от своего имени. Чтобы показать насколько его критика была мелочна и придирчива ниже приводятся стихи Расина, которые Вольтер находил грубыми и мещанскими:

 
…de si belles mains,
Qui semblent vous demander l’empire des humains.
 
«Bérénice», acte II, scène II
 
…Столь прекрасные руки,
Словно требуют у вас владычества над людьми.
 
«Береника», акт II, сцена II
 
…Crois-tu, sie je l’épouse
Qu’ Andromaque en son cœur n’en sera point jalouse?
 
«Andromaque», acte II, scène V
 
…Ты думаешь, если я женюсь на ней,
Андромаха не будет ревновать? [21]
 
«Андромаха», акт II, сцена V
 
Tu vois que c’en est fait, ils se vont épouser.
 
«Bajazet», acte III, scène III
 
Ты видишь, все кончено – они поженятся. [22]
 
«Баязет», акт III, сцена III

Однако, если даже признать стихи из Андромахи и Баязета посредственными, то стих о руках Береники, которые требуют власти, полон изысканности.

Этот пуризм в своем неистовстве дошел до того, что автор Кандида решился назвать «подлым, низким и недостойным Паскаля» простое и образное изложение таких великих мыслей:

«126. Пример воздержанности Александра не сделал стольких людей целомудренными, сколько пример его пьянства создал людей распущенных. Никто не постыдится быть менее порочным, чем он» [23].

«104. Это восхитительно! Хотят, чтобы я не оказывал почтения человеку, разодетому в парчу и которого сопровождают семь-восемь лакеев. Да что вы! Он прикажет отстегать меня плетью, если я ему не поклонюсь. В платье – его сила. Лошадь в богатой упряжи никогда не будет вести себя по отношению к себе подобным так, как он» [24].

М-м де Сталь думает, по-видимому, что можно обновить литературу, не касаясь языка. Вольтер же считает их так тесно связанными, что всякое изменение в одном из них должно неизбежно повлечь за собой соответственное изменение в другом. Провозгласив себя ревностным охранителем языка, он яростно нападал на литературных новаторов, которые оправдывали свои опыты, ссылаясь на Шекспира. Кампания, поднятая им против величайшего драматического гения, равных которому человечество не дало со времен Эсхила, заслуживает того, чтобы стать общеизвестной. Она показывает состояние умов того времени, и ее можно рассматривать как одну из первых стычек в той войне, которая впоследствии разгорелась между классиками и романтиками из-за произведений Расина и Шекспира.

Когда в 1776 г. секретарь Королевского издательства объявил об издании первого французского перевода Шекспира, Фернейский патриарх, знавший это «чудовище» не понаслышке, как его романтические поклонники, а читавший и даже обкрадывавший его, забеспокоился за судьбу французской трагедии и языка. Писатели, которые до этого времени беспечно нарушали установленные правила, были мелки и ничтожны; но этот варвар был достаточно силен, чтобы нанести опасный удар. Его надо было во что бы то ни стало изгнать из французской литературы, подобно тому как слова Монтеня, Де-Ля-Ну (De la Noue) и Рабле были изгнаны из языка. Вольтер крайне обеспокоен и из Швейцарии пишет в Академию письмо против «Жиля» Шекспира и «Пьеро» Летурнера (его переводчика). Он думал задеть их, высмеивая их имена. Письмо Вольтера было событием. 25 августа было назначено публичное прочтение этого письма. Вольтер старался придать этому чтению как можно больше торжественности и пригласил на него своих друзей, «как истинных французов и поощрителей хорошего вкуса» [25]. Он поручил д’Аламберу «убедить королеву и принцесс стать на нашу сторону… Королева любит трагедийный театр, она сумеет отличить хороший вкус от дурного, как если бы „она была вскормлена медом и маслом“ („Исаия“, VII, 15), она будет опорой хорошему вкусу». Чтение знаменитого письма было возложено на д’Аламбера. Вольтер забрасывает его советами, как читать скабрезные места Шекспира и как смягчать их, если они будут слишком шокировать слушателей. «Самое забавное будет заключаться в противопоставлении очаровательных отрывков из Корнеля и Расина с непристойными словами (b…, f… – Вольтер приводит их полностью) и кабацкими выражениями, которые божественный Шекспир постоянно вкладывает в уста своих героев и героинь. В Лувре нельзя произнести того, что Шекспир с такой легкостью произносил перед королевой Елизаветой» [26]. Мы видим, что в частной переписке Вольтер не стеснялся в выражениях; да и в своих романах и рассказах он позволял себе большие вольности в обращении с благородным языком и хорошим вкусом. Д’Аламбер отвечал ему: «Один из двух, Шекспир или Расин, должен пасть на поле брани. К несчастью, среди писателей есть много отступников и ложных друзей; но отступники будут схвачены и повешены. Досадно только, что племя этих висельников ни на что не годно, слишком сухи они и тощи» [27]. Действительно, писатели, протестовавшие перед Революцией против трагедии и Словаря Академии, были неудачниками, которым не улыбались счастье и слава.

В своем письме Академии Вольтер не преминул обвинить Шекспира за речь пьяного привратника о возбуждающих и ослабляющих чувственность и мочегонных действиях напитков; в самом деле, в этом отрывке было чем оскорбить целомудренные уши общества того века. Расин в своем шедевре «Сутяги» (Les plaideurs) осмелился допустить одно из словечек этого привратника из «Макбета»; но тут этот грех был простителен, так как речь шла лишь о щенках. Только возвращаясь к Скаррону и Рабле, можно найти подобную свободу языка, на которую не отваживались даже современные натуралисты. Поэтому можно простить Вольтеру, когда он закрывает лицо свое, и негодуя, взывает о помощи. Здесь, как и во многих других забавных местах Шекспир воистину преступает то, что может вынести аристократический и буржуазный вкус.

Но Вольтер возмущался не только словами пьяницы, но и таким ответом часового: «я не слыхал даже мышиного топота» («Гамлет», акт I, сцена I). «Да, сударь! – продолжает верховный судья литературы, обращаясь к несчастному „Пьеро“ Летурнеру, – так может выразиться солдат в своей казарме, но не на сцене перед избранными особами нации, которые говорят благородным языком и присутствие которых требует того же». То что солдат называет мышь мышью – еще куда ни шло, но совершенно невыносимо, чтобы Генрих V Английский говорил с Екатериной, дочерью Карла VI, короля французского, следующим образом: «Если ты захочешь, Катюша, чтобы я писал тебе стихи или танцевал, – я погибну, потому что для сложения стихов я не найду ни слов, ни размера, а танцевать ритмично я не в силах…», или чтобы Гамлет, при мысли о свадьбе своей матери через месяц после смерти его отца восклицал: «Ничтожество, вот истинное имя женщины. Как, не переждав даже одного месяца! Ведь она еще не износила башмаков, в которых шла за гробом моего отца. О небо! неразумный зверь, и тот грустил бы дольше» («Гамлет», акт I, сц. II). Заставить королей и королев говорить языком простых смертных, это значило превзойти то, что отец «Девственницы» мог потерпеть на сцене. М-м Дю Дефан после одной из трагедий Вольтера сказала: «Он упражняется во всех жанрах, даже в скучном». Письмо к Академии превосходит все остальное: он, этот маститый писатель, доходит до смешного в следующем обращении: «Судите же теперь, придворные всей Европы, академики всех стран, образованные люди, все, кто обладает хорошим вкусом. Я осмеливаюсь на большее, я призываю в судьи Королеву Французскую и принцесс, – как дочери героев, они должны знать, как герои выражаются» [28]. Дочери Людовика XV знали, как говорил их отец со своими любовницами. Автор Генриады забыл, что ле Беарне, живший в одно время с персонажами, выведенными Шекспиром на сцену, вел такие же и даже более непристойные речи, которые возмутили бы принцесс еще сильнее.

Но не только язык трагедии беспокоил Вольтера; он хотел охранить от вторжения грубых слов и простонародных выражений не только этот язык, но и язык науки, газет и даже разговорный. В полном отчаянии он говорит: «В новых книгах по философии вы можете прочесть, что не надо faire en pure perle les frais de penser (без всякой выгоды вдаваться в размышления), что les éclipses sont en droit d’effranger le peuple (затмения вправе пугать народ), что внешность Эпикура была à l’unisson de son âme (созвучна с его душой) и тысячи подобных выражений, достойных слуги из „Жеманниц“. В газетах вы прочтете: „On a appris que la flotte aurait mis à la voile le 7 mars et qu’ elle aurait doublé des Sorlingues“ (Мы узнали, что 7 марта флот развернул паруса и обогнул Сорлингские острова). Все словно сговорились разрушить столь распространенный язык… Торговцы вводят в разговорную речь выражения, принесенные из-за прилавков, и гворят, что Англия „вооружает флот, в противоположность чему Франция снаряжает свои корабли“ (arme une flotte, mais que par contre la France équippe ses vaisseaux)»[29]. В этой последней жалобе дан образец языка, который précieux XVIII в. запрещали: они изгоняли все слова и выражения, рожденные в лавке или в мастерской.

Бедный Вольтер! Его опасения не были преувеличены; народный язык, который писателям великой эпохи, пользовавшимся исключительно языком искусственно созданным в отеле Рамбулье, удалось лишь оттеснить на второй план, снова прорвался наружу. Он жалуется, что снова начали писать «трагедии стилем Аллоброгов, …солецизмы, варваризмы, смешной и напыщенный слог с некоторых пор не ощущаются нами, потому что тайные чары народного языка и глупое увлечение им создают своего рода опьянение, которое приводит к невменяемости». Он предсказывал, что «в ближайшем будущем хороший вкус и язык погибнут из-за этих грубых, варварских произведений. Такие несчастья приходят обычно после эпохи расцвета. Художники, боясь быть подражателями, ищут окольных путей и удаляются от той подлинной естественности, которой обладали их предшественники; а падкая на новизну публика, бежит за ними… Вкус утрачивается, со всех сторон появляются новшества, которые быстро сменяют друг друга. Хороший вкус – это сокровище, которое несколько высоких умов сохраняют вдалеке от толпы» [30].

Целая фаланга писателей поддерживала Вольтера против литературных «варваров и вандалов», разрушавших создание двухсотлетней аристократической культуры; однако, даже и в их собственном лагере находились еретики, восстававшие против догматов святейшей Академии; они ставили ей в вину бедность языка, больше того, сам Вольтер в молодые годы называл этот язык «Гордой нищенкой, которой приходится подавать милостыню насильно». Особенно же жаловались ученые на то сопротивление, которое им приходилось преодолевать, чтобы ввести в язык новые научные термины, так как новые знания требовали новых слов; но «людям, которые по своему положению и происхождению должны бы быть руководителями, не хватает теоретических познаний и опыта», – восклицает один из энциклопедистов. «Если бы эти люди были более просвещенными, наш язык обогатился бы тысячью точных и образных выражений, которых в нем недостает и в которых так сильно нуждаются ученые» [31].

Какое идолопоклонство перед светским языком! Ученые не смеют употребить научное выражение, если оно не одобрено невеждами из высшего общества.

«Пора признаться, – продолжает автор статьи, – что язык французской аристократии есть лишь слабый и милый лепет; откровенно говоря, наш язык не обладает ни смелостью образов, ни пышностью периодов, ни той живостью выражений, которая могла бы передать чудесное, он не эпичен… Из какой-то ложной щепетильности французский язык не решается назвать огромного количества существенно важных вещей».

Во второй половине XVIII в. потребность обновления языка стала чувствоваться так же сильно, как необходимость изменить социальные и политические формы. И мы вправе спросить, почему же Вольтер и энциклопедисты, бывшие теоретическими выразителями этой общественной потребности, исторической миссией которых было подготовить умы людей к совершению этой революции, – почему они так благоговели перед обычаями и правилами аристократической речи?

Энциклопедисты писали не для народа, а для более образованной интеллигентной части буржуазии, которая, стремясь уничтожить привилегии дворянства, старалась в то же время перенять его манеры. Философы, которых часто допускали как равных себе в аристократические салоны, старались склонить дворян к реформаторским идеям. «Им нужно было, – замечает М-м де Сталь, – приучить их, как приучают детей, играть с тем, чего они боятся». Поэтому они не могли принять иного языка, кроме языка дворянства: больше того, они должны были преувеличенно охранять его чистоту, чтобы стать неуязвимыми для дешевого критиканства. Они были прежде всего полемистами. Беспощадной критикой они должны были разрушить те традиционные взгляды и понятия, которые поддерживали старый строй (ancien régime). Они не стали терять времени на реформу языка; они стараются сделать его более живым и острым, но как будто боятся вводить слова и выражения, которые своей новизной могли бы отвлечь внимание или затмить смысл их нападений. Еще со времени Декарта постоянной их заботой было иметь в своем распоряжении точный и ясный язык, который поражал бы противника как шпага.

Но независимо от энциклопедистов, язык незаметно подвергался переработке; результаты ее стали обнаруживаться за много лет до революции; дальше мы увидим, как эта скрытая до того работа, прорвавшись наружу, в продолжение лишь нескольких лет – с 1789 г. по 1794 г. – точно чудом обновила язык.

III. Язык после революции

В XVIII в. язык видоизменяется: он теряет свой аристократический лоск и приобретает демократические замашки буржуазии. Многие писатели, невзирая на гнев Академии, стали свободно заимствовать слова и выражения из языка лавочников и улицы. Эта эволюция совершилась бы постепенно, если бы Революция не ускорила ее хода, увлекая ее далеко за грань, которую она не перешла бы, если б ее не заставило создавшееся положение.

Видоизменение языка шло рука об руку с эволюцией буржуазии. Чтобы найти причину этого лингвистического явления, необходимо осознать и понять явления социальные и политические, породившие его.

Буржуазия XVIII в. была богата, образована и оказывала скрытое влияние на ход общественных событий. С дворянством она боролась уже не за независимость общин, как в средние века, а за то, чтобы разделить с ним политическую власть и провести необходимые для своего развития реформы в области собственности, законодательства и финансов. Мирабо и люди, имевшие на него влияние, принадлежали к выдающимся умам того героического времени, ясно представлявшим себе цель, которую надо было достигнуть: они старались не разрушить монархию, а придать ей конституционную форму, давшую могущество и благоденствие Англии и бывшую предметом восхищения энциклопедистов и физиократов. И действительно, после кровавых боев Революции, это движение в конце концов завершилось конституционной монархией. С 1815 г. развивается все тот же парламентаризм под разными политическими названиями.

Политические и экономические реформы не стремились к уничтожению дворянства как правящего класса, но хотели выдвинуть рядом с ним новый класс, сильный богатством и знаниями. Дворяне никак не могли понять, что эти необходимые реформы, хоть они и были оскорбительны для их самолюбия и урезывали кое-что из их привилегий, должны были значительно увеличить ценность их земель. После того, как 4 августа дворяне, в порыве энтузиазма, дали увлечь себя, неспособные руководить развитием буржуазии, они, вместо того, чтобы предоставить это развитие нормальному и правильному течению, захотели остановить его. Но буржуазия была слишком сильна, чтобы, раз восстав, не опрокинуть все препятствия. Эта эволюция была так настоятельно необходима для ее существования, что она ни перед чем не останавливалась, лишь бы довести ее до конца: кровавые расправы и массовые экспроприации, законы о максимуме цен, – одним словом, – все эти исключительные мероприятия Революции, глубоко чуждые духу буржуазии, так же возмутили бы вождей Революции, как возмущали они Тэна, если бы их не принудили прибегнуть к ним обстоятельства, не зависящие от человеческой воли.

Чтобы восторжествовать над аристократией и монархическим правительством, поддержанным правительствами всех европейских монархических стран, буржуазия должна была поднять народные массы, но вовлекать их в движение она не хотела. Писатели и философы, которые теоретически подготовили революцию, за немногими исключениями очень мало были озабочены участью рабочих: они обращались только к дворянству и буржуазии. «Вольтер хотел, чтобы просвещение было хорошего тона и чтобы философия соответствовала современному вкусу», – говорит М-м де Сталь. Но приведенные в движение народные массы в свою очередь требовали реформ и хотели воплотить в жизнь высокопарные слова буржуазии. Вместо того, чтобы удовлетвориться гражданским равенством перед законом, они потребовали и равенства экономического в распределении средств к существованию. Лишь на краткий срок могли они осуществить в Париже свои коммунистические стремления, устроить братские трапезы и обсуждать проекты аграрных реформ и общественной собственности. Но это народное движение, разбуженное буржуазной революцией и преждевременно развившееся в битвах буржуазии с дворянством, должно было рухнуть.

Пока буржуазия боролась с аристократией, она должна была уступать требованиям народа, ей пришлось принять участие в его битвах и согласиться на реформы, которые были противны ее духу и которые она отменила, когда положение ее упрочилось. Реакционное движение началось при Робеспьере и продолжалось, все усиливаясь, во время Директории. Конституцию 1793 г., даровавшую всеобщее избирательное право, можно считать кульминационной точкой революционного движения. Принятая 23 июня, она прежде чем могла быть проведена в жизнь, была аннулирована и заменена конституцией III (1795) года.

Эти прогрессивные и регрессивные политические колебания отразились также в религии, искусстве, нравах и языке. Атеизм, возведенный сначала в религию, стал считаться преступлением, бог, отмененный декретом, был восстановлен в своих правах, и католицизм, после Верховного Существа Робеспьера, снова стал национальной религией. Сенсуалистическая философия XVIII в. предварившая начало революции, царила в парижской Коммуне. Робеспьер относился к ней недоверчиво, ее считали виновницей «жестокостей и преступлений 1793 г.», и в эпоху Директории она была заменена философией гармонии Азаиса (Azaïs), потом философией здравого смысла, занесенной Ройе-Колларом (Royer Collard) из Шотландии, и в конце концов цветистым эклектизмом Кузена (Cousin). Давид, его ученики и соревнователи, забросившие «Куриациев» и «Психей» ради реалистического изображения уличных драм и сражений республиканских солдат, вернулись при Директории к своим прежним увлечениям – римлянам и сабинянкам. Влияние двойного политического потрясения сказалось и на одежде, и в мебели, и в самых традиционных социальных привычках: по республиканскому календарю год начинался 22 сентября, и день 1 января был взят под подозрение, – было запрещено праздновать его как день Нового года. Говорят, что в этот день вскрывали письма на почте, чтобы посмотреть, нет ли в них новогодних поздравлений. Празднование Нового года было восстановлено во время Директории в V (1797) году.

Не избежала общей участи и литература, единственно возможная в эти смутные времена, т. е. литература газет и памфлетов, политические диспуты в клубах и парламентских заседаниях.

С самого начала революции язык XVIII в. был отброшен, от него непосредственно перешли к демагогическому стилю. Во время Директории те непристойные слова (b… et f…), которые «Père Duchêne ressuscite» думал снова вернуть к жизни, были изгнаны правительственным приказом, «как явные доказательства анархических тенденций 1793 г., которые необходимо уничтожить в зародыше».

Дворяне сыграли в революции языка ту же роль, какую они выполнили в философском движении, своим пристрастием к самым рискованным парадоксам, бывшим для них только умственным лакомством, они содействовали крушению своего могущества. Эмигранты, искавшие при дворах Германии, Италии и Савойи убежища от революционных приговоров, были так развращены оппозиционной критикой философов, что их принимали за революционеров и часто даже, вследствие этого, подвергали изгнанию.

Представители дворянства блистали своим философским образом мыслей до тех пор, пока считали, что это их ни к чему не обязывает. 4 августа они решили, что могут пожертвовать своими привилегиями и даже отказаться от своих дворянских титулов, присвоив себе имена разночинцев, ничем не меняя при этом своего положения, – так уверены они были в своем превосходстве и в том, что от буржуазного сброда, в котором они различали только поставщиков и прихлебателей, их отделяет огромное расстояние.

Дворяне довели литературную революцию до крайности. Это отмечают Э. и Ж. де Гонкур в своей «Истории французского общества во время Революции и Директории», богатой оригинальными исследованиями, но к сожалению отчасти потерявшей ценность из-за искусственного стиля.

Первый номер «Journal des Halles» (Рыночной Газеты), имевшей эпиграфом «Где есть принужденность, там нет веселья», начинался фразой: «J’entendons gueuler à nos oreilles des papiers» [32].

(Я слышу, как ревут над ухом газеты). Тем же языком пишет и «Chronique scandaleuse» (Скандальная хроника), «Journal de la cour et de la ville» (Придворная и городская газета), «Journal à deux liards» (Двухкопеечная газета). Во всех этих газетах аристократы являются предшественниками революционеров в области вульгарного стиля и еще до «дюшенцев» пользуются в полемике языком улицы. Дворянство и его защитники как бы предчувствовали то необычайное могущество, которое суждено было завоевать народной прессе, тогда только что народившейся. «Пером были сброшены в грязь дворянские султаны, – говорит Лемэр (Lemaire). – Пером заставили госпожу Бастилию плясать гавот, пером низвергли троны тиранов, перевернули весь мир и двинули народ на путь к свободе» [33].

Аристократия чувствовала необходимость привлечь на свою сторону народ и использовать его как таран для нападения на буржуазию. Чтобы завоевать его, она без стеснения сменила придворную речь на жаргон рыночных торговок, которые «мытарились на каторжной работе, бились как рыба об лед, терпели всякие невзгоды и требовали, чтобы несмотря на это их не считали лишь нулями при единицах» (Сборник жалоб и сетований рыночных и базарных дам Парижа, составленный в большом зале Поршерон, август 1789 г.) [34].

Дворянство придерживалось своей традиционной политики: в междоусобных войнах, которые залили кровью средневековые города, оно часто становилось на сторону мелкого люда, ремесленников против цеховых мастеров и против городских властей, – на сторону populo minuto против populo grosso, как выразительно говорили флорентийцы времен Савонароллы. В наш [XIX] век английская аристократия, чтобы охранить себя от посягательств буржуазии и противодействовать агитации Anti-corn-low-League, пыталась привлечь на свою сторону пролетариат промышленных городов, проводя, вопреки таким либералам, как Кобден (Cobden) и Брайт (Bright), законы, регламентирующие продолжительность рабочего дня.

Литературная революция, начатая аристократами, сразу приобрела широкий размах. Газеты, памфлеты, листки сыпались градом. Будучи сначала лишь политическим оружием, они вскоре стали средством наживы. «Невелика заслуга быть патриотом, – говорил Сен-Жюст одному книгоиздателю, – когда каждый памфлет приносит вам тысячи франков». Чтобы овладеть читателем, надо было угощать его рыночным стилем, чтобы прельстить покупателя, прибегали к сенсационным заглавиям: экстравагантным, гротескным, простонародным, непристойным, устрашающим. Вот несколько примеров: «La bouche de fer» (Железная пасть) Аббата Фоше, которого «Anti-Jacobinus» окрестил «епископом гневом господним», «Les œufs de Pâques, œufs frais de Besançon» (Свежие пасхальные яйца из Безансона), «Le Rocambol, ou Histoire aristo-capucino-comique de la Révolution» (Рокамболь или аристо-капуцино-комическая история революции), «Lettres b… patriotiques du Père Duchêne» (Рас… патриотические письма папаши Дюшена) с эпиграфом: «Купите это за два су, и вы посмеетесь на четыре» и «Lettres b… patriotiques de la mère Duchêne» (Рас… патриотические письма мамаши Дюшен), «Le plumpudding, ou Récréation des écuyers du roi» (Плумпуддинг или забавы королевских конюших), «Je m’en f…» (На… мне на это) с эпиграфом: «Liberté, libertas – f…», в 5 номере он меняет заглавие и называется: «Jean Bart, ou suite de je m’en f…» (Жан Барт, или продолжение на… мне на это); «Journal de la Rapeé, ou „Ça ira!“» (Журнал набережной Рапэ, или «Пойдет!»), который начинается так: «Comme je ne nous estimons pas tant seulement f…» (Так как мы считаем себя не больше чем…), «Le taileur patriote ou les habits de Jean F…» (Портной-патриот или одежды Жана-Блудника), «A deux liards mon Journal!» (Две копейки моя газета!), «Le Journal de l’autre monde, ou conversation vraiment fraternelle du diable avec Saint-Pierre» (Газета с того света, или воистину братская беседа черта со святым Петром), на обложке которой изображалось шейное отверстие гильотины, окруженное гирляндой отрезанных голов с надписью: «Картины из естественной истории дьявола. К сведению интриганов».

Целые отряды газетчиков – их звали тогда глашатаями (proclamateurs) – выкрикивали эти названия и иногда даже изображали на перекрестках происшествие или сенсационную новость, описанную в листке, который они продавали.

Сотни памфлетов и брошюр заманивали покупателя такими кричащими заглавиями: «Si je me trompe qu’on me pende!» (Пусть меня повесят, если я ошибаюсь!), «Prenez votre petit verre» (Выпейте рюмочку), «Le parchemin en cullotte» (Грамота в штанах), «Bon Dieu! qu’il sont donc bêtes, ces Français!» (О боже, как глупы французы!), «Les demoiselles du Palais-Royal aux Etats-Généraux» (Барышни из Пале-Рояля в Генеральных Штатах), «La Mouche cantharide nationale contre le clergé» (Национальная шпанская муха против духовенства), «Lettres de Rabelais, vol-au-vent aux décrets de l’Assemblée, boudin à la Barnave, dindon à la Robespierre» (Письма Рабле, слоеный пирог из декретов Учредительного собрания, кровяная колбаса à la Барнав, индейка à la Робеспьер), «Le dernier cri du monstre» (Последний крик чудовища), «La botte de foin, ou mort tragique du sieur Foulon» (Вязанка сена или трагическая смерть г-на Фулона), «L’audience aux enfers de M.M. de Launay, Flesselles, Foulon et Savigny» (Аудиенция в преисподней господ де Лонэ, Флесселя, Фулона и Савиньи), «Le coup de grâce des aristocrates» (Последний удар аристократии); молитвы за умирающих и панихида, которая начинается так: «Пусть Вельзевул скребет аристократов своими когтями». «Adresse de remerciement de Monseigneur Belzébulh pour l’envoi des traitres, le 14 et le 22 juillet» (Благодарственный адрес его светлости Вельзевулу за доставку предателей 14 и 22 июля).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации