282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Пола Негри » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 9 декабря 2022, 14:00


Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Когда мы завернули за угол, уже выходя на Театральную площадь, Ванда вдруг накинула это боа на меня, нацепила шляпу с перьями на мою голову… и тут же заверила, что именно эти аксессуары придадут моему облику вид надлежаще достойный и зрелый… Правда, на лицах прохожих при моем появлении возникало выражение такого изумления, что я начала сильно сомневаться в способности Ванды адекватно воспринимать окружающий мир, пусть даже она и заявила: «Ну вот, наконец-то у тебя вид как у настоящей актрисы!..» Ванду не пустили в крошечный зал, где проводились прослушивания. Сдавленный смешок помрежа стал для меня сигналом, что нужно немедленно избавиться как от шляпы, так и от боа. Но тут я оказалась без какой-либо маски, совершенно безоружная, и все теперь зависело только от моих способностей, вот только с каждой минутой я все сильнее сомневалась в том, что они у меня есть.

Между тем у всех прочих абитуриентов хладнокровие и самообладание были удивительными… До чего же искушенными они были во всем, что касалось театра! Они перешептывались друг с другом, произнося слова будто на каком-то иностранном языке… Только и слышалось: Станиславский, Рейнхардт[38]38
  Р е й н х а р д т, Макс (наст. имя Максимилиан Гольдманн) (1873–1943) – австрийский режиссер, актер и театральный деятель, который с 1905 г. и до прихода к власти нацистов в 1933 г. возглавлял Немецкий театр в Берлине. – Прим. ред.


[Закрыть]
, Копо́[39]39
  К о п о́, Жак (1879–1949) – французский театральный актер и режиссер. В 1913 г. организовал театр Vieux Colombier («Старая голубятня»). Один из основоположников современной французской режиссуры. Альбер Камю делил историю французского театра на два периода: до Копо и после него.


[Закрыть]
, Гордон Крэг[40]40
  К р э г, Гордон Эдвард (1872–1966) – английский актер, театральный и оперный режиссер эпохи модернизма, крупнейший представитель символизма в театральном искусстве, художник.


[Закрыть]
, такой-то метод или такая-то техника актерского мастерства. Да я вообще никогда не слышала ни про этих людей, ни про эти методы и техники… К нам за кулисы доносились обрывки выступлений абитуриентов, и все они казались безупречными, производили профессиональное впечатление. Я вновь почувствовала себя так же, как в шесть лет, когда мною овладело ужасное ощущение своей полной никчемности при первом показе на экзамене в балетный класс. Стало ясно, что с этими зубрами театра я не в состоянии состязаться, что я провалюсь, что все будут смеяться над моими потугами, издеваться надо мною. Я уже мечтала лишь об одном – скорей бы схватить свое барахло и убежать куда глаза глядят. Однако страх перед насмешками Ванды все же был сильнее, я в ужасе стояла в узком проходе за кулисами, где толпились абитуриенты.

«Пола Негри! – раздался голос из зала, и через некоторое время это же имя прозвучало еще раз: – Пола Негри!»

Ах да! Господи, это же я Пола Негри! Сделав глубокий вдох, я вышла на сцену и оказалась перед группой сидевших в зале преподавателей академии, а также представителей наиболее крупных театральных трупп Варшавы. Это были судьи, чье мнение было окончательным при решении вопроса, принимать или не принимать абитуриента в академию. В зале послышались приглушенные голоса, и я смогла разобрать что-то вроде «совсем еще ребенок», «невозможно», «смешно». Чей-то громкий баритон, перекрыв общее невнятное бормотание, заставил всех умолкнуть: «Она уже на сцене. Давайте ее прослушаем!..» Затем тот же, неизвестно откуда раздавшийся голос обратился ко мне: «Значит, вы… как вас зовут?.. А-а-а, Пола Негри… Ну-с, какой у вас первый отрывок?»

Я пробормотала название пьесы Мольера, и мне довольно резким тоном было сказано начинать. Несмотря на мою убежденность, что все закончится полным фиаско, исполнение неожиданно обрело исток в некоем глубоко внутреннем, тайном месте, о чем я и сама не подозревала до этого момента. Вдруг возникло ощущение, будто я перестала существовать: мой голос уже больше не был моим, руки и ноги больше не повиновались мне, хотя я все же полностью контролировала все происходившее с этим существом, которое вовсе не было мною, однако во мне жило и действовало. Я поднимала руку, она уже не принадлежала мне, но все же оставалась моей.

Я варьировала модуляции голоса, который мне не принадлежал, но все-таки был моим. Когда я вдруг осознала, что неожиданно начала кружиться совсем не так, как это было отрепетировано, то поняла: просто роль и я сама как будто сплавились в единое целое. Это было бы замечательно. В тот день произощло удивительное событие – я впервые ощутила в себе уверенность, что могу играть на сцене.

Монолог из Мольера комиссия восприняла, видимо, достаточно хорошо. Во всяком случае, меня попросили показать вторую сценку. И я опять почувствовала, что со мною снова происходит то же, что и в первый раз, только еще сильнее. Мне не потребовалось «входить в образ», становиться «действующим лицом»… Я вдруг ощутила себя так, будто я и автор текста – единое целое, и слова, написанные Марией Конопницкой, рвались из глубины моей души:

 
Люди… Что люди? Ведь я же не стала
Частью толпы, что скора на расправу;
Пропасть меж мною и миром лежала,
Ужас, брезгливость будил вид оравы.
Если ж в чьем сердце тем рану открыла,
Пусть мне простится; за ноги кровавы,
За тяжкий крест, что несу я дорогой,
Тенью теряюсь, став прахом убогим…[41]41
  Перевод Наталии Кушнир.


[Закрыть]

 

Слезы текли по моим щекам, пока я читала эту длинную песню, и с последними словами я убежала со сцены, ничего не видя перед собой, а потом и бросилась прочь из театра…

Вдруг чей-то голос раздался позади меня, его владелец был явно рассержен:

– Пола, стой! Как ты посмела ослушаться меня?!

Это был Казимир де Гулевич… Я уже успела почти наполовину пересечь Театральную площадь, когда он нагнал и остановил меня.

– Почему ты мне ничего про это не сказала?

– Я пыталась, но вы же запретили мне…

– Я не о том. Не сказала, что способна на такое. На все, что ты только что совершила. Ведь даже словом не обмолвилась, – повторял он.


Меня приняли в варшавскую Императорскую академию драматических искусств. Весь следующий год я провела в полном одиночестве, посвятив себя учебе. Я даже ни с кем не подружилась. Впрочем, я была почти на пять лет моложе остальных студентов, а в таком возрасте это грандиозное препятствие… Меня, кстати, нисколько не беспокоило отсутствие социальных контактов со своими однокурсниками. Работать приходилось очень много, а учебный процесс оказался для меня источником бесконечного восхищения. Причем мне, уже прошедшей курс балетного танца, вдруг понять, почувствовать, что я способна играть на сцене, было равносильно тому, будто у меня выросла третья нога… Многое, что было невозможно для балерины, теперь стало достижимым. Соединить голос и движение, проработать эмоции и передать их зрителям – все это оказалось таким восхитительным, а ведь мне хотелось исследовать возможности различных сценических решений, овладеть ими. Каждый жест, каждая интонация, каждый шаг, каждая поза требовали деконструкции, разложения на отдельные элементы, а затем для своего воссоздания требовали тонкого и точного проявления нюансов смысла, что они должны были выразить. Еще я училась умению обращаться с новым для меня инструментом – зрительным залом. Хороший актер обязан быть виртуозным исполнителем, чтобы тронуть именно те струны души, которые требовала роль, и добиться от зрителей абсолютно точной, нужной реакции.


Весной 1914 года большинство стран Европы готовились к войне. Никто не знал, как, когда или где она вспыхнет, но для тогдашних великих держав[42]42
  После Венского конгресса 1815 г. «великими державами» были названы страны, победившие Наполеона: Великобритания, Австрия, Пруссия и Россия. Впоследствии в их число вошли также Франция и Италия.


[Закрыть]
это было непреложным фактом, столь же естественным, как чашка кофе по утрам… Правда, время от времени, в какой-нибудь речи или благодаря какому-то жесту «доброй воли» говорилось о компромиссе, и тогда все народы европейского континента хватались за это, как утопающие за спасательный круг, с криками радости – ура! возможно, наступит мир! А все их правители – императоры, кайзеры, министры, цари, короли – были, разумеется, достаточно мудры, чтобы не понимать, что война будет означать конец мира – того мира, который существовал до ее начала. Между тем где-то в тени, в процессе длительного распада и заката империи роились незаметные невооруженным глазом полчища тех, кто подталкивал правителей (которым следовало бы быть мудрее) к самому краю пропасти… Говорили о необходимости войны, которая покончила бы со всеми войнами окончательно и бесповоротно… Но ведь и она ничем не отличалась бы от любой другой войны. Никаких войн в дальнейшем она бы не предотвратила. Нет, она попросту перевернула бы все в этом мире…

В Варшаве, как и повсюду в других местах, какие-то темные личности вели интриги в потаенных углах, однако большинство из нас не обращали внимания на происходящее. Мы, поляки, были тогда покоренным народом и в таком состоянии находились уже так долго, что не играло никакой роли, кто стал бы нашим следующим покорителем: мы в любом случае были жертвой. Так было всегда, и так это должно было оставаться и дальше. Поэтому мы, как ни в чем не бывало, продолжали заниматься своими, обыденными делами. Мое дело было готовиться к выпуску из академии. Я окончила программу трех лет обучения всего за один год, и случилось это благодаря сочетанию упорного, целеустремленного труда и возможности посещать дополнительные занятия, поскольку моя прошлая профессиональная балетная подготовка давала здесь освобождение от любого физического тренинга. Самой важной частью моей подготовки к выпуску была отработка ряда сцен, которые обычно давали учащимся выпускных классов. От них зависело наше будущее: выступления проводились для показа важным театральным деятелям – директорам и управляющим региональных и варшавских театров. В значительной мере на основании этого они принимали решения, кого из выпускников академии пригласить к себе в труппы.

Мне предстояло сыграть роль Хедвиг в четвертом акте ибсеновской «Дикой утки». Более удачный выбор трудно было придумать: этой героине четырнадцать лет – вот кого я понимала целиком и полностью. Притом мы с нею были во многом схожи: ее семья (как и моя) неожиданно обеднела, поэтому она оказалась лишенной того, что можно было бы назвать нормальным детством. И она, и я больше всего времени проводили в кругу взрослых, обе заболели: она начала слепнуть, а у меня проявился туберкулез. Обе были натурами замкнутыми, отличались чрезмерной чувствительностью, склонностью к поэтической игре воображения, а еще мы обладали сильно развитым чувством ответственности в отношении своих родителей. Столь сильное отождествление с образом героини пьесы могло стать потенциально опасным для меня как актрисы. Могло возникнуть самовлюбленное копание в собственных проблемах, началось бы манерное, вычурное проявление чувств, характерных уже не столько для Хедвиг, сколько для меня самой… Сопротивляться этому искушению было очень трудно, и я порой приходила в отчаяние, не понимая, как лучше создать законченный образ. Приходилось постоянно отслеживать, какие качества и реакции имели отношение к Хедвиг, а какие – к Поле Негри: требовалось избавляться от всего, что исходило от Полы.

Репетиции проходили в кошмарной атмосфере. Найти верный путь к созданию этой роли оказалось настолько серьезным испытанием для меня, а возникавший образ получался столь плоским, бесцветным, что режиссер то и дело кричал мне: «Пола, да как же так можно?» Мне нечего было ответить на этот вопрос. Я не могла выразить это словами, четко сформулировать, но понимала, что во мне уже созрело все, что я хотела бы найти. Оставалось немногое – найти это… Увы, ни режиссер, ни остальные актеры не могли мне ничем помочь. Они все прошли обучение в театральной академии и теперь хотели получить работу в театральной труппе, представив на суд выпускной комиссии свое умение владеть теми приемами, той актерской техникой, которой обучились во время занятий. Я, разумеется, тоже хотела – притом отчаянно! – получить работу в театре, однако для этого требовалось показать на сцене ту Хедвиг, какой она могла бы быть в жизни…

Я нередко приходила домой в состоянии, настолько близком к истерике, что у нас с мамой возникали скандалы.

– Ну зачем так измываться над собой? – кричала она мне. – Это все не стоит того! Брось ты свою затею! Для чего так убиваться?

– Ничуть не убиваться, мама! – отвечала я с неменьшим накалом. – Наоборот – жить! Это ведь моя жизнь! Вся моя жизнь! В конце концов, после всех треволнений, мук творчества и борений наступил день показа спектакля. Небольшой театральный зал академии медленно заполнился, пришли наши преподаватели, почетные гости. Появился и Гулевич, хотя, так сказать, для галочки… Он был крайне озабочен тем, что в результате получится на сцене, поскольку, с одной стороны, на его вопросы о моих успехах звучали жалобы режиссера, а с другой – ему были известно и про мои крайне эмоциональные выходки дома…

Пока шло действие, предварявшее мой выход на сцену, я сидела в артистической уборной, которую делила с еще двумя выпускницами. Одна из них уже знала, что ее берут на постоянную работу в качестве инженю в хорошую, известную театральную труппу в провинции, поэтому невероятно важничала, особенно перед другой девушкой, а та разнервничалась до такой степени, что могла лишь стонать, держась за живот:

– Я же ни слова не помню, ни одной реплики… Я провалюсь… И никто меня не возьмет, вообще ни в какую труппу…

– Похоже на то, – кивая, соглашалась другая, чье будущее уже было обеспечено. Она сидела и бесстрастно полировала ногти. Это конечно же дало ожидаемый результат: сильно взволнованная актриса пришла в полный ужас, продолжая стенать:

– Ни единого слова из роли не помню…

И выскочила из артистической, поскольку ее начало по-настоящему тошнить, а ее высокомерная коллега крикнула ей вслед:

– Поздновато ты взялась искать замену…

После чего повернулась в мою сторону, хитренько и злобно улыбаясь:

– Ну, а что тут у нас?..

Я мигом перебила ее, не давая сказать ни слова:

– Ну-ка прекрати, не лезь ко мне. Для таких, как ты, есть определенные слова, но я еще слишком молода, чтобы их знать…

И отвернулась от нее, не желая ничего больше слышать. На самом деле я еще не отошла от обиды, нанесенной накануне вечером, когда мне досталась очередная доля закулисной зловредности. После генеральной репетиции, которая прошла презамечательно, режиссер вдруг с большим энтузиазмом заявил, что благодаря моей роли ему будет обеспечена прекрасная репутация. Но тут же его любовница, с кем мы перед этим сыграли одну из сцен, похлопав меня по спине, заявила с издевательским сочувствием: «Ах, как жаль! Значит, завтра будешь плохо играть… Ну да, дорогая моя, это же всем известно: если на репетиции все прекрасно, значит, на показе будет полный ужас-кошмар! Сочувствую…» Внешне я никак не отреагировала, но в глубине души была убеждена, что она совершенно права. Остался один-единственный способ избавиться от всех мучительных сомнений – войти в образ Хедвиг.

Тут свет в моих глазах потух, пальцы слегка задрожали, бессознательно возникла нервная дрожь, что я восприняла как образ, связанный с названием пьесы. Я вытянула шею, немного выгибаясь вперед, будто стараясь разглядеть что-то во тьме, которая уже начала сгущаться по краям поля зрения. И когда вызвали актеров на выход в следующем, четвертом, действии пьесы, на сцене появилась не я, а Хедвиг, с криком: «Ушли?» В артистической никого не было, когда я вернулась туда, уже снова став Полой. У меня даже не осталось сил, чтобы присесть на стул перед зеркалом. Мне еще не хватало опыта, чтобы «почувствовать» реакцию зрителей, а потому я не знала, как все прошло. Впрочем, на самом деле мне было безразлично.

Я лишь ощущала сильное разочарование, невероятную пустоту, как будто все пьянящее ожидание, связанное с ролью, со спектаклем, вдруг испарилось. Я медленно окунула пальцы в очищающий крем и принялась устало, медленно снимать грим с лица. Жизнь была такой же, как и накануне, как и всегда… Мир никак не изменился. Неужели я ожидала, что мир изменится?! Что бы ни желала я обрести в своем новом качестве, нужных слов, чтобы выразить это, я так и не смогла найти… Для этого «чего-то», особенного… Из зеркала на меня взирал клоун-неудачник.

Тут в артистическую вошел Гулевич. Я увидела его в зеркале: он с серьезным видом пересек комнату, приближаясь ко мне. Он молчал, и меня это невероятно угнетало. Ну да, играла я ужасно… Наши взгляды встретились, и его глаза выражали невероятную нежность. Я не могла больше выносить его сочувственный взор. Я закрыла глаза, понимая, что всё… Все мои усилия были зря. «Как же быть? Что дальше? – пронеслось в голове. – Что станет с нами, с мамой, со мной?» Тут я услышала какие-то слова. Прошло некоторое время, прежде чем я разобрала, о чем он говорил, потом услышала короткое предложение, сказанное Гулевичем: «Тебя хотят в “ Розмаи̓ то́ шьчи”».

«Розма́итóшьчи» – это великий национальный польский театр. Существуя под патронатом русского царя, он был польским эквивалентом Московского Художественного театра или Comédie-Française в Париже. Я резко обернулась и, широко раскрыв глаза от изумления, недоверчиво уставилась на Гулевича.

– То есть? Не понимаю… – пролепетала я.

– Они хотят взять тебя в свою труппу. Но ты туда не пойдешь!

Мои руки взлетели к голове, пальцы больно вдавились в виски: я хотела убедиться, что это не выдумка, не розыгрыш, что я не брежу и все это происходит со мной наяву…

– Погодите минутку! – воскликнула я. – Можно вернуться назад? А как я… у меня хоть что-то получилось?

– «Хоть что-то получилось»… – надменно и негодующе повторил он. – Да ты играла просто великолепно!

– Так что насчет «Розма́итóшьчи»?

– Ты не примешь их предложения.

Вскочив со стула, я запротестовала:

– Почему это «не примешь»?

Он мягко усадил меня обратно со словами:

– Да они будут давать тебе небольшие, пустяковые роли…

– Но это же «Розма́итóшьчи»! – воскликнула я.

Гулевич зашагал по комнате, качая головой, пытаясь опровергнуть любые мои доводы.

– Я беру это на себя. О, ты обязательно будешь играть в этом театре, даже не волнуйся. Но только тогда, когда я тебе позволю.

Пусть они сначала предложат тебе на выбор несколько ролей!

На минуту остановившись, он уставился на меня, чтобы убедиться, поняла ли я, что́ он имел в виду, и тут же вновь принялся метаться по артистической, бормоча:

– Как можно позволить им растратить твой талант на пустяки, на роли служанок, на то, чтобы быть статисткой в массовке?! Роли, которые ничем не лучше ожившей декорации! – воскликнул он, вновь замерев на месте. – И это после того, что́ я увидел сегодня на сцене?! Ни за что на свете!!

Как переоденешься, зайди ко мне. Там у меня для тебя есть кое-какой сюрприз.

Сколько ни умоляла я его объяснить, что́ он имел в виду, Гулевич больше не проронил ни слова. Посмеиваясь, он удалился из артистической. Я принялась возиться со всеми этими бесконечными крючками и пуговицами, безуспешно пытаясь как можно скорее переодеться. Ну что за человек? Зачем ему понадобилось так шутить надо мною? Задавая себе эти вопросы, я не на шутку разозлилась. Мог бы ведь и сказать, в чем дело. Он же видел, в каком я состоянии.

Да, так обрадовался, что заинтриговал меня!

В кабинете Гулевича, напротив него, восседал полный, жизнерадостный мужчина лет шестидесяти. Он поздравил меня с выступлением. Третьего мужчину, который тоже был в кабинете, я не заметила, пока он не отошел от окна, откуда лились потоки слепившего меня солнечного света. Высокий, худощавый, он был в костюме из английского твида и носил его с такой небрежностью, что далеко не сразу удавалось понять, сколь элегантен покрой. Ему было около тридцати, и на его умном лице со впалыми щеками выделялись спокойный взгляд пронзительных серых глаз и тонкий нос с горбинкой.

На лоб небрежно падали красивые каштановые волосы, создавая ровную линию над густыми бровями, и это придавало ему обманчиво мальчишеский вид. Лишь мягкие полные губы могли навести на мысль, что он, пожалуй, отличается чувственностью, а яростно зажатая в зубах трубка свидетельствовала о том, что он знал об этом, поэтому лицо хранило выражение неприступности. Он обошел вокруг меня, медленно касаясь длинными, тонкими пальцами одной руки изящной ладони другой. Его руки привели меня в восторг. Они были сложены в молитвенном жесте, точь-в-точь как на часто воспроизводимом рисунке Дюрера. Когда он заговорил, оказалось, что тон его голоса куда выше, чем можно было предположить на основании внешности, однако в нем прозвучали металлические нотки.

– Она моложе, чем я думал, – сказал он.

Тут же и дебелый мужчина, что был постарше, утратил свое добродушие, принял более суровый, озабоченный вид.

– М-да, моложе, чем и мне показалось, – согласился он.

– Но вы же видели ее на сцене, – возразил де Гулевич. – Она может быть того возраста, какой захочет.

Недоуменно подняв брови, молодой человек молча взглянул на Гулевича, давая понять, что как-нибудь сам разберется. Он явно не желал считаться с чьим-то мнением, даже если это мнение вице-президента Императорского театра.

Осознав, что возникла некоторая напряженность и желая отвлечь внимание гостей, Гулевич поспешил представить мне обоих господ. Тот, кто постарше, это Казимеж Залевский, директор и владелец варшавского Малого театра[43]43
  Малый театр (Teatr Mały) в 1906–1939 гг. существовал в зале при Варшавской филармонии и изначально был задуман как театральная площадка для дебютов молодых актеров. В 1909–1914 гг. его директором был переводчик, драматург и журналист Казимеж Залевский (1849–1919).


[Закрыть]
, а помоложе и поэнергичнее – Юзеф Подемский, художественный руководитель этого театра. Подемский, который уже создал тогда целый ряд обративших на себя внимание экспериментальных постановок, сделал Малый театр зала филармонии одним из самых замечательных театральных коллективов страны и таким образом заявил о себе как о блистательном молодом режиссере. Он неоднократно отказывался от весьма привлекательных предложений ради того, чтобы продолжать работать в этом театре, где его слово было законом. Только он определял, какие пьесы следует ставить и как именно.

Подемский не отрывал от меня глаз, внимательно изучая. «Что ж, прекрасно, – наконец сказал он, вручив текст какой-то пьесы. – Подготовь роль Анели. Прочтешь мне ее завтра утром у нас в Малом театре, в одиннадцать тридцать». Тут же, набросив пальто себе на плечи, словно это был плащ или накидка с капюшоном, он двинулся к дверям, там обернулся, слегка поклонился Гулевичу и сказал Залевскому: «Пошли. Тут мы всё уже решили».

Едва они скрылись за дверью, как Гулевич рухнул на стул и судорожно захохотал. Для человека в его должности это могла быть единственная реакция в ответ на нахальное поведение молодого режиссера. Это или же буря негодования.

– Молодец! Этот никому не станет подпевать… Настоящий деятель искусства. Ни от кого не будет зависеть. Что ж, для тебя это то, что нужно.

– Подумать только, Анели! – воскликнула я.

Это же была главная роль в пьесе «Девичьи обеты», которую великий польский драматург Александр Фредро[44]44
  Ф р е д р о, Александр (1793–1876) – польский комедиограф и поэт. Сюжет его пьесы «Девичьи обеты, или Магнетизм сердца», написанной в 1832 г. и имевшей неизменный успех у зрителей, комически обыгрывал решение двух подруг, Анели и Клары, никогда не выходить замуж.


[Закрыть]
написал специально для самой Хелены Моджеевской[45]45
  М о д ж е е в с к а я, Хелена (1840–1909) – польская и американская трагическая актриса, исполнительница ролей в пьесах Шекспира, Ибсена, Шиллера, Гюго. С 1868 г. выступала в театре «Розма́итóшьчи» в Варшаве, переехав в США, в 1877–1909 гг. играла в театре города Сан-Франциско в Калифорнии.


[Закрыть]
. И эта роль на многие годы осталась одной из ее самых любимых.

– По-вашему, я готова сыграть ее?

– Ну, если уж Подемский взял на себя труд послушать твою читку, значит, он считает, что ты справишься… Он ведь пригласил тебя не ради того, чтобы снискать мое расположение.

Гулевич улыбнулся и, погладив меня по руке, сказал:

– Подготовься как следует. Ни о чем не беспокойся. А теперь иди домой, отдохни…

Но когда я дошла до двери, он окликнул меня:

– Пола!

Я обернулась.

– Я очень горжусь тобой, – произнес он. – Скажи это маме, обязательно.

Наутро в Малом театре меня ожидал ведущий актер, игравший главные роли, для назначенной совместной читки. Меня это очень ободрило, поскольку так я получала помощь профессионала, точнее, лучшего актера из всех, с кем мне до тех пор приходилось работать. Подемский пришел точно в половину двенадцатого. Это был вовсе не тот элегантный франт, что накануне. Когда он работал, то надевал рабочий комбинезон. Режиссер не ограничивался тем, чтобы просто сидеть и слушать, нет, он все время ходил вокруг нас, менял местами, прерывал нас так часто, что вообще почти не давал возможности хоть как-нибудь наметить образ, войти в роль. Его сумбурное, эксцентричное поведение сбивало меня с толку, и в результате я очень разозлилась. Я решила, будто мне специально не дают никакой возможности показать, на что способна, и попыталась умерить закипавший во мне гнев. Вдруг, прямо в середине одного из моих особо важных монологов, Подемский подхватил меня на руки и поднял на помост…, а потом крикнул моему напарнику поскорей встать рядом со мною. Тут я не выдержала и, швырнув текст пьесы на пол, закричала:

– Вы самый грубый, самый отвратительный, самый бессердечный человек из всех, кого я видела в своей жизни!

Как вы смеете подобным образом обращаться с актерами?!

Тут он дерзко, нахально расхохотался, восклицая:

– Отлично! Молодец!

– Я не собираюсь работать с таким чудовищем, как вы! Ни за что!

Он же, как ни в чем не бывало, поднял мой текст и вернул его мне, а когда заговорил, обращаясь ко мне, в его голосе звучала нотка легкого удивления:

– Поаккуратнее с текстом, не советую его потерять… Конечно, ты будешь работать со мною. Эта роль – твоя! Репетиции начнутся в понедельник, ровно в десять утра.

И тут же исчез, я даже не успела ничего ответить, а мой партнер расхохотался:

– Вот видишь – Юзеф, он такой… Не обращай внимания.

Ничего лично против тебя он не имеет. Правда-правда… Ну, еще привыкнешь. Как мы все. Что ж, в добрый час! До понедельника…

Действительно, я привыкла к выходкам Подемского. Работа с ним давала великолепный опыт. Я тогда была еще полным новичком в театре и лишь пыталась найти практическое применение теоретическим знаниям, которые получила в академии. Он и помог мне сформулировать конкретные подходы, пригодные именно для меня, то есть создать собственную копилку приемов для решения сценических задач. Юзеф идеально понимал все, что я делала во время репетиций «Дикой утки» и что так напрягало режиссера выпускного спектакля (тот ведь и сам был выпускником). Подход Подемского к воплощению образа был таким же, как у меня, но только до встречи с ним я делала это бессознательно, а он подходил к делу профессионально. Он научил меня обуздывать созданные мною наугад, родившиеся случайно интуитивные решения, заставляя их работать всегда, воспроизводя их от спектакля к спектаклю.

Юзеф не возлагал надежд на звезд и знаменитостей. Он верил в актерский ансамбль. Теоретически и я считала так же. Теоретически. Именно ансамбль актеров давал на сцене наилучшие результаты, но на практике зрители не позволяли этому проявиться. У публики всегда были какие-то любимчики, она ходила на них, желая видеть в любой роли. При этом на афише их указывали в общем ряду, однако не стоит заблуждаться – именно они и были звездами труппы… Однажды после полудня, когда начался прогон второго действия пьесы, в зал вбежал Залевский, который, размахивая газетой, закричал:

– Кошмар! Ужас!

– Ну что там может быть такого ужасного? – спокойно спросил его Юзеф. – Это же не рецензия на наш спектакль. Мы его еще не выпустили, премьеры не было.

– Это об убийстве, идиот! – воскликнул Залевский. – В Сараеве убили эрцгерцога Фердинанда.

– Какое еще Сараево? Никогда не слышал, – устало буркнул Юзеф. – Прошу вас, я бы очень хотел продолжить репетицию… Но несколько актеров, окружив Залевского, уже читали газету с озабоченными лицами.

– О боги, это значит, что начнется война, – простонал Залевский. – Австрия нападет на Сербию. Россия бросится ее защищать, а дальше Германия, Франция, Англия…

С помощью кулака и указательного пальца он изобразил нечто вроде пушки, даже имитировал залпы: «Бах-тарах-тах-тах!»

– А что, эта ваша война уже началась? – скучающим тоном спросил Юзеф.

– Юзеф, ты просто не понимаешь… – начал было Залевский, но режиссер перебил его, сказав надменным тоном:

– Я понимаю лишь одно: начнется война или не начнется, а у нас премьера через две недели.

Он отвернулся от Залевского и крикнул:

– Пожалуйста, все по местам! Начинаем с выхода Анели.

Реакция Юзефа Подемского была типичной для тогдашних поляков, помимо реакции художника, поглощенного своим делом. Война, как все думали, нас не касалась. Пусть воюют российские повелители, а наше дело, как обычно – выживать насколько удастся… Мы как будто оказались на острове, окруженном бушевавшими волнами надвигавшегося прилива: на запад от Польши была Германия, на восток – Россия. Пока и те, и другие устраивали репетиции разрушения, мы пожимали плечами, отмахиваясь от всего. Перед премьерой спектакля для нас куда важнее были театральные репетиции.

Вечер в день премьеры «Девичьих обетов» был прохладный, поэтому зрителям, пришедшим в Малый театр при зале филармонии, не пришлось страдать от обычных неудобств, которые жители Варшавы нередко испытывали в июле. Пьеса представляла собой очаровательную романтическую комедию, а в постановке Подемского ностальгические нотки по прежним временам не делали ее устаревшей, а, наоборот, позволяли любоваться очарованием старины. Постановку отличали чувство меры и стилистическое изящество – качества, каких всегда стремятся достичь, но нередко утрируют, а потому и не добиваются желаемого результата.

Сразу после моего первого появления на сцене случилось нечто удивительное, волшебное. Вдруг раздались восторженные возгласы, причем звучали они и снизу, из кресел в партере, и сверху, с галерки. Это было в чистом виде проявление любви и восторга. Едва возгласы стихали, как вдруг рождались вновь, и я ощутила такую легкость духа, будто поплыла над сценой, не касаясь ее. Никогда еще не возникало у меня такой уверенности в своих силах.

Когда закончился спектакль, Подемский ждал меня за кулисами, и я упала в его объятия, чуть ли не рыдая от счастья. Зрители аплодировали, топали ногами от восторга, крики «браво» не смолкали. Юзеф откинул мою голову назад, посмотрел мне прямо в глаза. Гром аплодисментов не давал нашему объятию прерваться, это был аккомпанемент, сопровождавший нашу своеобразную, необычную сценку… Его лицо приблизилось к моему. Оно выражало такое, чего я прежде ни разу не видела, ни у кого – что-то и напугавшее меня, и вызвавшее восторг, притягательное… Его губы слегка коснулись моей щеки, и тут у меня возникло удивительно сильное желание, чтобы его рот слился с моим, но он неожиданно оттолкнул меня, повернул в сторону сцены и грубо гаркнул: «Вот, упивайся, впитывай! Это все – твое! И только твое!» Он начал кричать, требуя, чтобы я выполняла его указания, и голос у него был резкий, ледяной, как сталь зимой: «Улыбайся! Кланяйся! Это твой триумф! Твой момент! Улыбайся же! Кланяйся!»

Когда наутро меня разбудила мама, она принесла мне прямо в постель поднос с горячим какао и сдобными булочками, на которые намазала толстый слой масла и клубничное варенье. Следом появилась Ванда с кипой газет в руках, и в глазах у нее стояли слезы. Она разложила газеты по всей постели, залитой солнечными лучами, и с непередаваемым восторгом в голосе воскликнула: «Ты – настоящая звезда!!!»

Первым делом она подсунула мне театральный обзор самого старого и наиболее уважаемого театрального критика Варшавы с рисунком, где была изображена я… В первом абзаце критик вспоминал, как блистательно Анели играла сама Моджеевская, и горестно сокрушался, сколь сильно с той поры упал уровень мастерства сегодняшних актрис… Во втором абзаце он заявил, что его уже немолодое сердце ощутило новую надежду с появлением восхитительной юной актрисы по имени Пола Негри. Дальше критик в целом тепло отзывался о постановке, а в последнем абзаце написал: «С тех давних пор, когда я был еще молод и влюблен в Хелену Моджеевскую, ни одна из актрис не смогла очаровать меня так, как это удалось Поле Негри вчера. Я не просто умоляю, чтобы руководство нашего уважаемого, однако все же несколько замшелого «“Розма́итóшьчи”… нет, я прямо-таки требую, чтобы все они обязательно побывали в Малом театре, дабы эта обворожительная чаровница напомнила им, на что способны юность, энтузиазм, энергия, красота и как это способно проявить себя на театральной сцене». В этот день у меня на время ланча была назначена встреча с Гулевичем в Оперном кафе. Когда я пришла туда, метрдотель отвесил мне низкий поклон: «О, мадам Негри, примите мои поздравления с вашим триумфом. Для нас большая честь, что вы пришли к нам. Прошу сюда. Его превосходительство ожидает вас».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации