Электронная библиотека » Рене Жирар » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Козел отпущения"


  • Текст добавлен: 13 декабря 2023, 19:40


Автор книги: Рене Жирар


Жанр: Религиоведение, Религия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

«Первоначальная» обезразличенность, «первичный» хаос часто имеют резко конфликтный характер. Неотличимости непрестанно сражаются, чтобы отличиться друг от друга. Эта тема особенно подробно развита в послеведических текстах индийского брахманизма. Все всегда начинается с нескончаемой, неразрешимой битвы богов и демонов, которые настолько похожи друг на друга, что их невозможно различить. Короче говоря, перед нами та всегда слишком скорая и слишком заметная дурная взаимность, которая унифицирует поведение во время крупных социальных кризисов, способных развязывать коллективные гонения. Обезразличенность – это попросту мифологизированная картина такого положения дел. Сюда же нужно включить и тему близнецов или братьев-врагов, которая иллюстрирует конфликтную обезразличенность особенно экономным образом – несомненно, именно по этой причине данная тема служит одним из самых классических мифологических зачинов во всем мире.

Леви-Стросс первым обнаружил единство многочисленных мифологических зачинов, обратившись к термину «обезразличенность» (indifferéncié). Однако, по его мнению, эта обезразличенность имела лишь риторическую ценность – она будто бы служила всего лишь фоном для развертывания различий. Для Леви-Стросса не было и речи о том, чтобы соотнести эту тему с реальными социальными условиями. И до сих пор, судя по всему, действительно не было никакой возможности задать мифу конкретные вопросы о его отношениях с реальностью. Наши четыре гонительских стереотипа меняют это положение вещей. Если в мифах, которые начинаются описанным выше образом, мы найдем и остальные три стереотипа, то, я полагаю, у нас будут все основания для вывода, что начальная обезразличенность представляет собой пусть схематичную, но все же узнаваемую версию первого стереотипа.

У меня нет нужды долго распространяться о втором стереотипе. Все преступления, которые гонители приписывают своим жертвам, как правило, появляются и в мифах. В некоторых мифологиях, особенно в греческой, эти преступления иногда считаются не настоящими преступлениями, а лишь обычными проказами, они оправдываются и преуменьшаются, но тем не менее присутствуют и – с точки зрения если не духа, то буквы – соответствуют нашему стереотипу. В мифах более «примитивных» (или, раз этот термин теперь запрещен, более «диких») главные персонажи – страшные преступники, и вследствие этого они навлекают на себя кару, странно похожую на ту участь, которую претерпевают жертвы коллективных гонений. Часто речь идет о своего рода линчевании. По этому основному пункту мифы, которые я называю «дикими», в целом еще ближе, чем миф об Эдипе, к тем феноменам толпы, с которыми я пытаюсь их сопоставить.

Нам осталось обнаружить в этих мифах всего лишь один стереотип – предпочтительные признаки виктимного отбора. Общеизвестно, что мировая мифология кишит хромыми, кривыми, однорукими, слепыми и прочими калеками. Таким образом, разносчиков чумы мы имеем в изобилии. Но, наряду с этими обездоленными, имеются также персонажи исключительно красивые, лишенные всякого изъяна. Дело обстоит так не потому, что мифология говорит буквально что попало, а потому, что она предпочитает крайности – и это же характерно, как мы видели, для гонительского выбора жертв.

В мифах фигурирует вся гамма виктимных признаков. Мы этого не замечаем, потому что таким признаком считаем прежде всего принадлежность жертв к известному этническому или религиозному меньшинству. В мифологии этот признак не может появиться в явном виде. Мы не найдем здесь гонимыми ни евреев, ни негров. Но, я полагаю, у нас имеется их эквивалент в той теме, которая играет центральную роль в мифах всего мира, – в теме коллективно изгнанного или убитого чужака[9]9
  См. три мифа, исследованные в: Rene Girard. Des choses cachees depuis la fondation du monde. Paris, 1978. P. 114–40.


[Закрыть]
.

Жертва – человек, пришедший из другого места, очевидный чужак. Его приглашают на праздник, в конце которого линчуют. Почему? Он сделал что-то, чего не должен был делать; его поведение восприняли как недобрый знак; какой-то его жест был истолкован как опасный. И здесь точно так же: достаточно предположить реальную жертву, реального чужеземца – и все разъяснится. Чужеземец ведет себя, на взгляд хозяев, странно или оскорбительно потому, что подчиняется чужеземным нормам. Когда этноцентризм превышает определенный уровень, чужеземец становится существом по-настоящему мифологическим, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Малейшее недоразумение грозит обернуться бедой. За темой сперва убитого, а затем обожествленного чужеземца кроется «местный патриотизм» в настолько экстремальной форме, что мы уже перестаем его распознавать, подобно тому как за пределами определенного диапазона волн мы уже не воспринимаем звук или цвет. И здесь снова, чтобы низвести на землю слишком умозрительные интерпретации, нужно переместить эти мифологические темы в западный и деревенский антураж. И тогда мы сразу поймем, о чем тут идет речь, – примером чему служит наша перелицовка Эдипа. Чуть больше соответствующих интеллектуальных упражнений, а главное – чуть меньше почтительного замирания перед всем, что не принадлежит к современному Западу, и мы быстро научимся расширять область познаваемого и постижимого в мифологии.

И без подробного изучения мифологии ясно, что в очень многих мифах содержатся наши четыре гонительских стереотипа. Но есть, разумеется, и такие, в которых содержится только три, два, один – или даже нет ни одного стереотипа. Я о них помню, но мы еще не готовы успешно их проанализировать. Хотя уже начинаем понимать, что дешифрованные гонительские репрезентации служат настоящей нитью Ариадны для ориентации в лабиринте мифологии. Они позволят нам возвести к подлинному истоку, то есть к коллективному насилию, даже те мифы, в которых не содержится ни одного гонительского стереотипа. Как мы увидим позже, мифы, полностью лишенные гонительских стереотипов, не будут ни противоречить нашему тезису, ни требовать сомнительных вывертов ради привязки к нему, а, напротив, потвердят его самым разительным образом. Пока что продолжим анализ мифов, в которых наши стереотипы содержатся в форме чуть более преобразованной и потому чуть менее наглядной, чем в средневековых гонениях или в мифе об Эдипе.

Это преобразование даже в самом крайнем своем виде не разделяет непреодолимой пропастью мифы и уже дешифрованные гонения. Тип этого преобразования может быть определен всего одним словом – оно является буквально чудовищным.

Со времен романтизма мы привыкли видеть в мифологическом чудовище настоящее творение из ничего, чистую выдумку. Воображение мы привыкли понимать как абсолютную способность создавать формы, нигде в природе не существующие. Но изучение мифологических чудовищ показывает совсем иное. В чудовище всегда комбинируются и смешиваются элементы, взятые из нескольких существующих форм. Так, Минотавр – смесь человека и быка. Таков же и Дионис, но в нем привлекает наше внимание в первую очередь бог, а не чудовище, то есть не смесь форм.

Нужно мыслить чудовищное исходя из обезразличивания, то есть исходя из процесса, который, разумеется, никак не воздействует на реальность, но воздействует на ее восприятие. Ускоряясь, конфликтная взаимность не только производит впечатление (пока еще достоверное) идентичных поступков у антагонистов, но и разлагает воспринятое, делается головокружительной. Чудовища – это, видимо, следствие фрагментации восприятия, следствие его разложения, а затем сложения заново, которое не считается с реальными природными видами. Чудовище – это нестабильная галлюцинация, которая обычно задним числом кристаллизуется в стабильные формы, в мнимые чудовищные виды, в силу того, что припоминание происходит в заново стабилизировавшемся мире.

Выше мы уже видели, что и в репрезентациях исторических гонителей имеется что-то мифологическое в этом смысле. Переход к чудовищному продолжает все те репрезентации, о которых мы уже говорили, – репрезентации кризиса как обезразличенности, репрезентации жертвы как виновницы обезразличивающих преступлений, репрезентации признаков виктимного отбора как уродства. В известный момент физическая и моральная чудовищности соединяются. Например, преступление скотоложства порождает чудовищные помеси людей и зверей; в гермафродитизме Тиресия физическая чудовищность уже не отличается от чудовищности моральной. Иными словами, сами стереотипы, смешиваясь, порождают мифологических чудовищ.

В мифологическом чудовище «физическое» и «моральное» неразделимы. Слияние этих двух аспектов столь полно, что всякая попытка их разделить кажется обреченной на неудачу. Однако если я прав, то именно здесь и нужно провести различие. Физическое уродство должно соответствовать реальному облику жертвы, реальному недостатку – хромота Эдипа или Гефеста не обязательно менее реальна по своему происхождению, чем хромота какой-нибудь средневековой ведьмы. Монструозность же моральная, напротив, воплощает тенденцию всех гонителей проецировать свои чудовищные впечатления от того или иного кризиса, от общественного или даже частного бедствия на какого-нибудь беднягу, чье увечье или чужеродность предполагают особую связь с монструозным.

Мой анализ может показаться игрой фантазии, поскольку монструозные персонажи обычно воспринимаются как очередное доказательство абсолютно вымышленного, воображаемого характера мифологии в целом. Однако в чудо-вище мы вновь находим то сочетание безусловно ложного и возможно правдивого, о котором я уже так долго говорю в этой книге. Мне скажут, что все наши стереотипы имеются здесь во взаимопроникновении, весьма невыгодном для моего тезиса, – ведь именно взятые совокупно, они и образуют особую, специфическую атмосферу мифологии, и мы, следовательно, не должны эти элементы разъединять – хотя бы из эстетических соображений. И действительно, даже наши лучшие толкователи никогда эти элементы не разъединяли. Однако мне кажется, что некоторые исследователи все же не могут поставить эти элементы на один уровень – то есть они уже встали на путь, ведущий к решительному отделению (воображаемых) преступлений жертв и (возможно, реальных) признаков виктимного отбора. Вот характерный текст Мирчи Элиаде о греческой мифологии – он начинает с реальных признаков и кончает воображаемыми преступлениями (курсив в цитате мой):


Этих героев отличают сила и красота, но также и их чудовищные черты (гигантский рост – Геракл, Ахилл, Орест, Пелопс, но также и рост намного ниже среднего), они териоморфны (например, Ликаон, «волк») или способны превращаться в животных. Они андрогины (Кекропс) или меняют пол (Тиресий), или переодеваются в женщин (Геракл). Помимо того, для героев характерны многочисленные аномалии (безглавость или многоглавость; у Геракла три ряда зубов); особенно много среди них хромых, кривых и слепых. Много раз герои становятся жертвами безумия (Орест, Беллерофонт, даже исключительный Геракл, так как он убивает сыновей, которых ему подарила Мегара). Что касается их сексуальности, то она либо чрезмерная — Геракл за одну ночь оплодотворяет пятьдесят дочерей Теспия; либо отклоняющаяся от нормы; Тезей известен многочисленными похищениями женщин (Елена, Ариадна и т. д.), Ахилл похищает Стратонику. Герои совершают инцест со своими дочерьми или матерями и совершают массовые убийства из зависти, из гнева, а несколько раз – без всякой причины; они убивают даже своих отцов или матерей или других родственников[10]10
  Mircea Eliade. Histoire des croyances et des idees religieuses. Paris, 1978. I. P. 301.


[Закрыть]
.


Этот текст замечателен плотностью интересующих нас черт. Автор объединяет под общей рубрикой монструозности признаки виктимного отбора и стереотипные преступления, но их не смешивает – словно что-то внутри его сопротивляется смешению этих двух категорий. Фактически это разделение проведено, но его правомерность не обоснована. Это молчаливое различение интереснее большинства структуралистских игр, но оно остается необъясненным.

Физическая чудовищность и чудовищность моральная выступают в мифологии на равных. Их сочетание кажется нормальным; сам язык его предполагает. Никто против этого сочетания не возражает. Если бы речь шла о нашей исторической вселенной, то мы не могли бы исключить возможность реальных жертв. Постоянное соседство двух чудовищностей показалось бы нам скверным знаком; мы заподозрили бы, что тут работает гонительская ментальность. Иначе откуда бы взялось такое сочетание? Какая иная сила могла бы постоянно соединять эти две темы? Успокаивая себя, мы обычно говорим, что тут, наверное, речь идет о воображении. Мы всегда на него полагаемся, чтобы ускользнуть от реальности. Но повторю еще раз: это не праздное воображение наших эстетов – это мутное воображение Гийома де Машо и вообще гонителей, которое тем надежнее приводит нас к реальным жертвам, чем оно замутненнее.

Физическая и моральная монструозность скреплены друг с другом в мифах, которые оправдывают гонение немощного. В этом не позволяет усомниться присутствие рядом с ними других гонительских стереотипов. Если бы такое сочетание встречалось редко, то мы еще могли бы сомневаться, но мы находим его в бесчисленных случаях – это насущный хлеб мифологии.

В то время как современный критический подход с неуместным рвением из фантастичности некоторых данных текста выводит фантастичность текста в целом, более обостренная подозрительность задала бы вопрос, не отсылает ли неумолимо тот тип воображаемого, который работает в мифах, к реальному насилию. Мы прекрасно понимаем, что репрезентация искажена, но искажается она, во-первых, систематически и, во-вторых, неизменно в гонительском направлении. Это искажение имеет своим главным фокусом жертву и распространяется от нее на всю картину целиком. Каменные дожди Гийома, сожженные молнией города и особенно отравленные реки не вовлекают в зону вымысла ни Черную чуму, ни избиение козлов отпущения.

Утверждается, что размножение чудовищного в мифологии приводит к такому разнообразию форм, которое делает невозможным всякое систематическое толкование, и потому моя гипотеза о едином происхождении всех этих форм неправдоподобна. Но это столь же серьезно, как если бы против теории, объясняющей образование облаков испарением воды, мы выставили в качестве возражения бесконечно изменчивую форму облаков, которая будто бы непременно требует бесконечно разных объяснений.

Конечно, за исключением нескольких образцово-показательных мифов, особенно мифа об Эдипе, мифологию нельзя прямо уподобить поддающимся дешифровке гонительским репрезентациям – зато ее можно уподобить им косвенно. Если в исторических гонительских репрезентациях у жертвы есть кое-какие чудовищные черты, то в мифах она чудовищна целиком и потому труднее опознается в качестве жертвы. Но из этого различия не следует делать вывод, будто два эти типа текстов не могут иметь общего генезиса. Если рассмотреть дело детально, то мы поймем, что принцип искажения репрезентируемого в истории и в мифологии един – просто в мифологии этот мотор работает в более интенсивном режиме, чем в истории.

Тщательное сравнение стереотипных преступлений, которые приписываются жертвам в исторических гонениях и в мифах, подтверждает, что дело именно так и обстоит. Разумеется, повсюду убежденность гонителей тем сильнее, чем менее она рациональна. Но в исторических гонениях она уже не настолько плотная и мощная, чтобы скрыть свой характер убежденности и тот обвинительный процесс, результатом которого она является. Жертва осуждена заранее, она не может защищаться, суд над ней всегда уже совершился – но все-таки речь идет именно о суде, пусть сколь угодно неправедном, но тем не менее не скрывающем, что это суд. Ведьмы делаются объектом собственно юридических преследований, и даже гонимые евреи эксплицитно обвиняются – и обвиняются в преступлениях менее неправдоподобных, чем преступления мифических героев. Стремление к относительному правдоподобию, приводящее к «отравленным рекам», парадоксальным образом помогает нам провести то отделение правды от лжи, которое мы должны осуществить в тексте, чтобы понять его природу. Такой же процедуры требует и мифология, но там нужно больше смелости, поскольку ее данные более тесно взаимопереплетены.

В исторических гонениях «виновные» отделены от своих «преступлений», и потому мы не можем ошибиться относительно природы происходящего. В мифе дело обстоит иначе. Виновный настолько единосущен своему греху, что невозможно отделить одно от другого. Этот грех предстает как его фантастическое свойство, онтологический атрибут. Во многих мифах достаточно самого по себе присутствия какого-нибудь персонажа, чтобы заразить всю окрестность – навести чуму на людей и животных, уничтожить урожаи, отравить пищу, вывести дичь, посеять вокруг себя раздор. Где он пройдет, там все портится и трава не растет. Он производит несчастья так же естественно, как смоковница – смоквы. Для этого ему достаточно быть самим собой.

Определение жертв как грешных или преступных в мифах настолько само собой разумеется, причинная связь между преступлениями и коллективным кризисом настолько сильна, что даже самые проницательные исследователи до сих пор не сумели разъединить эти данные и обнаружить за ними обвинительный процесс. Чтобы до него дойти, нужна та нить Ариадны, которой руководствуемся мы, – то есть гонительский текст, средневековый или современный.

Даже те исторические тексты, которые сильнее всего привержены гонительской точке зрения, всегда отражают лишь уже ослабленную веру. Чем усерднее они стараются доказать справедливость своего неправого дела, тем меньше им это удается. Если бы и миф нам говорил: «Нельзя сомневаться в том, что Эдип убил своего отца; достоверно, что он спал со своей матерью» – то мы сразу бы распознали воплощенный в нем тип лжи и узнали бы знакомый тон исторических гонителей, тон убежденности. Но миф говорит спокойным тоном самоочевидного факта. Он утверждает: «Эдип убил своего отца, он спал со своей матерью» – тем же тоном, каким утверждают: «Ночь идет вслед за днем» или «Солнце встает на востоке».

Гонительские искажения ослабевают, когда мы переходим от мифов к западным гонениям. В первую очередь именно это ослабление и позволило нам дешифровать западные гонения. Эта первая дешифровка должна теперь послужить трамплином для подступа к мифологии. Я опираюсь на тексты, легче поддающиеся прочтению и потому прочитанные сначала, – такие, как текст Гийома де Машо, – чтобы подступиться сперва к прочтению мифа об Эдипе, а затем к текстам более сложным – постепенно продвигаясь к обнаружению всех гонительских стереотипов и, вследствие этого, к постулированию реального насилия и реальных жертв за темами столь фантастическими, что почти невозможно представить, что когда-нибудь они перестанут считаться «от начала до конца вымышленными».

Наши средневековые предки всерьез принимали самые безумные сказки: отравление источников евреями или прокаженными, ритуальные детоубийства, колдовские полеты на метле, дьявольские оргии при свете луны. Это сочетание жестокости и доверчивости кажется нам непревзойденным. И, однако, оно превзойдено мифами, поскольку исторические гонения основаны на уже деградировавшем суеверии. Мы считаем себя защищенными от мифологических иллюзий, так как условились не видеть в мифах ничего, кроме выдумок. На самом же деле, все принимать за иллюзию – это просто более тонкий способ уклоняться от неудобных вопросов, нежели все принимать за правду. Лучшее, самое окончательное алиби – это абстрактная недоверчивость, которая отказывает во всякой реальности тому насилию, на которое намекает миф.

Мы привыкли рассматривать даже самые правдоподобные черты мифологических героев как непременно вымышленные, поскольку они сочетаются с неправдоподобными чертами. Но подобная – продиктованная ложным благоразумием – огульная предвзятость по отношению к вымыслу помешала бы нам распознать и реальность антисемитских избиений, если бы мы позволили ей определять наше прочтение Гийома де Машо. Но мы же не сомневаемся в реальности рассказанных у него избиений под тем предлогом, что они соседствуют со всевозможными баснями. Стало быть, не следует сомневаться и в случае с мифами.

В текстах исторических гонителей лицо жертв уже просвечивает сквозь маску. Тут есть лакуны и нестыковки, тогда как в мифологии маска еще цела: она закрывает лицо так плотно, что мы и не подозреваем, что речь идет о маске. За нею нет никого, думаем мы, – ни жертв, ни гонителей. Мы напоминаем циклопов, братьев Полифема, которых он тщетно звал на помощь, ослепленный Одиссеем и его спутниками[11]11
  См.: Гомер. Одиссея, 9, 399–14. Примеч пер.


[Закрыть]
. Свой единственный глаз мы сохраняем для того, что мы называем «история». А уши (если они у нас вообще имеются) всегда слышат только это «никто, никто…», которое происходит из самого коллективного насилия и заставляет нас принимать его за нечто несуществующее, целиком и полностью придуманное Полифемом в настроении поэтической импровизации.

Мифологические чудовища для нас уже перестали быть сверхъестественными или естественными, теологическими или зоологическими существами, но они остаются для нас квазисуществами воображения, баснословными «архетипами», нагроможденными в еще более мифическом, чем сами мифы, бессознательном. Наша наука о мифах на четыре сотни лет отстала от исторической критики, но преграда, которая их разделяет, не непреодолима. Дело не в том, чтобы выйти за какие-то естественные пределы зрения, начать воспринимать что-то вроде инфракрасных или ультрафиолетовых волн. Было время, когда никто не умел читать гонительские искажения, принадлежащие даже и нашей собственной истории. В конце концов мы научились. И мы можем датировать это достижение. Оно восходит к началу современной эпохи. На мой взгляд, оно составляет лишь первый этап в процессе дешифровки, которая в течение столетий в сущности никогда не прерывалась, но буксовала – из-за того, что не могла встать на действительно плодотворный путь и распространиться на мифологию.

* * *

Теперь нужно поговорить о существенном измерении мифов, которое не вполне, но почти отсутствует в исторических гонениях, – об измерении сакральном. Средневековые и современные гонители не поклоняются своим жертвам – они их только ненавидят. Соответственно, жертвы легко распознаются в качестве таковых. Труднее распознать жертву в сверхъестественном существе, которое стало предметом культа. Безусловно, достославные похождения героя иногда до неразличимости похожи на стереотипные преступления жертв коллектива. Более того, подобно этим жертвам, героя часто преследует или даже убивает его же община. Но люди, претендующие быть экспертами, от поздних греков до всех современных эллинистов, единодушно минимизируют эти досадные инциденты. Это всего лишь мелкие проделки, говорят они, в карьере столь благородной и трансцендентальной, что вспоминать о них – просто дурной тон.

Мифы насыщены сакральностью и кажутся несопоставимыми с теми текстами, которые ею не насыщены. Какими бы увлекательными ни были сходства, указанные на предыдущих страницах, перед этим несходством они бледнеют.

Я пытаюсь разъяснить мифы, распознавая в них гонитель-ские искажения более сильные, чем в воспоминаниях наших исторических гонителей об их собственных гонениях. Пока что этот метод приносил успех, поскольку я находил в мифах в более искаженной форме все то, что равным образом фигурирует и в гонительских текстах. Но в случае с сакральностью нас ждет новая трудность: в мифах сакральное есть, а в гонительских текстах оно практически отсутствует. И тогда возникает вопрос, а не теряем ли мы в наших сравнениях самую суть мифологии. Даже если мифология уязвима снизу для сравнительного метода, она всегда (по мнению наших идеалистов) неприступна для него сверху – в том трансцендентальном измерении, которое ей присуще и остается для нас недосягаемо.

По моему мнению, дело обстоит совершенно иначе, и можно это показать двумя способами. Исходя из сходств и различий между двумя типами текстов, можно буквально вывести, с помощью простого рассуждения, природу сакрального и необходимости его присутствия в мифах. Я еще вернусь к гонительским текстам и покажу, что, вопреки видимости, в них остались следы сакрального и они очень точно соответствуют тому, что можно ожидать от этих текстов, если распознать в них, как это делаю я, деградировавшие и полуразложившиеся мифы.

Чтобы понять, как обстоит дело с сакральным, нужно начать с того, что я назвал обвинительным стереотипом – с иллюзорной виновности и ответственности жертв; сначала нужно распознать в этом стереотипе искреннее верование. Гийом де Машо искренне верит в отравление рек евреями. Жан Боден[12]12
  Жан Боден (1530–1596) – французский юрист, философ, автор книги «Демономания колдунов» (1580). Примеч пер.


[Закрыть]
искренне верит в опасности, которые колдовство навлекает на современную ему Францию. Нам не нужно сочувствовать верованию, чтобы признать его искренность. Жан Боден – человек не среднего ума, однако он верит в колдовство. Два столетия спустя это верование будет вызывать громкий смех, даже у людей с очень ограниченными умственными способностями.

Так откуда же могли взяться иллюзии Жана Бодена или Гийома де Машо? Они явно имеют социальную природу. Это неизменно иллюзии, разделяемые большим числом людей. В большинстве человеческих обществ вера в колдовство – это дело не нескольких или даже не многих индивидов, а всех сразу.

Магические верования погружены в определенный социальный консенсус. Пусть в XVI и даже в XIV веке этот консенсус далеко не единодушен, но он остается широким, по крайней мере в некоторых слоях; для индивидов он по-прежнему имеет достаточно принудительный характер. Исключения еще не настолько многочисленны, не настолько влиятельны, чтобы помешать гонениям. Гонительская репрезентация еще сохраняет характеристики коллективной репрезентации (коллективного представления) в смысле Дюркгейма.

Мы уже видели, в чем заключается это верование. Широкие слои общества сталкиваются или с такими страшными бедствиями, как чума, или с менее заметными трудностями; благодаря гонительскому механизму коллективные фрустрации и страхи находят заместительное удовлетворение в жертвах, против которых легко объединиться в силу их принадлежности к плохо интегрированным меньшинствам и т. д.

Мы понимаем это, поскольку опознали в тексте гонительские стереотипы. Как только это опознание случилось, мы восклицаем: «Жертва – это козел отпущения!» Все прекрасно понимают это выражение; никто не сомневается в том, какой смысл в него вложен. Выражение «козел отпущения» означает одновременно невинность жертв, возникший против них коллективный антагонизм и коллективные результаты этого антагонизма. Гонители заперты в «логике» гонительской репрезентации и не могут оттуда выйти. Сам Гийом де Машо, несомненно, никогда не участвовал в актах коллективного насилия, но разделяет гонительскую репрезентацию, которая питает такое насилие и, в свою очередь, питается от него; он участвует в коллективном эффекте козла отпущения. Антагонизм действует на антагонистов с такой силой, что жертвы уже не могут оправдаться.

Таким образом, мы используем выражение «козел отпущения», чтобы резюмировать все то, что я сказал о коллективных гонениях. Сказать «козел отпущения» по поводу текста Гийома де Машо – значит дать понять, что мы не одурачены его репрезентацией и что мы сделали все необходимое, чтобы демонтировать эту систему и заменить ее нашим собственным прочтением.

«Козел отпущения» – это резюме того типа интерпретации, который я хотел бы распространить и на мифологию. К сожалению, с этим выражением дело обстоит так же, как и с самой интерпретацией. Под тем предлогом, что все знают, как оно употребляется, никто ни разу не позаботился о том, чтобы точно выяснить, как же именно оно употребляется, и потому множатся недоразумения.

В примере из Гийома де Машо и вообще в гонительских текстах это употребление не связано прямо ни с обрядом козла отпущения, как он описан в книге Левит (глава 16), ни с другими обрядами, которые иногда называют «обрядами козла отпущения», поскольку они более или менее напоминают обряд из Левита. Но как только мы начинаем размышлять о выражении «козел отпущения» вне гонительского контекста, то мы обычно вспоминаем этот самый обряд и соответственно видоизменяем смысл выражения. Поскольку в книге Левит речь идет о религиозной церемонии, которая происходит в фиксированный момент и которую проводят священники, мы решаем, что и за нашим выражением стоит сознательная манипуляция. Мы воображаем ловких стратегов, которые прекрасно понимают виктимные механизмы и губят невинных жертв совершенно сознательно, с макиавеллиевским умыслом.

Такие вещи, конечно же, могут происходить, особенно в нашу эпоху, но даже сегодня они не происходили бы, если бы предполагаемые манипуляторы не располагали для организации своих недобрых замыслов легко манипулируемой массой, иначе говоря, людьми, которых легко заключить в систему гонительской репрезентации, людьми, способными к вере в козла отпущения.

Гийом де Машо, очевидно, отнюдь не манипулятор. Он недостаточно умен для этого. Если в его мире и имеется манипуляция, то самого Гийома надо отнести к числу манипулируемых. Саморазоблачительные элементы его текста, судя по всему, являются таковыми не для него, а исключительно для нас, понимающих их истинное значение. Я говорил только что о наивных гонителях, а мог бы говорить о гонителях бессознательных.

Слишком сознательная и расчетливая концепция того, что стоит за выражением «козел отпущения» в современном употреблении, устраняет самую суть, а именно веру гонителей в виновность их жертвы, устраняет их плененность внутри гонительской иллюзии, которая, как мы видели, является не чем-то элементарным, а настоящей системой репрезентации.

Плененность внутри этой системы позволяет нам говорить о бессознательном гонителе, а в том, что такой гонитель возможен, мы можем убедиться на собственном опыте: ведь сегодня те, кто ловчее всех отыскивает чужих козлов отпущения (а мы все стали настоящими мастерами в этом ремесле), никогда не видят своих собственных. Никто или почти никто сам себя не чувствует в этом отношении грешным. Чтобы оценить грандиозность этой тайны, нужно обратиться с этим вопросом к самим себе. Пусть каждый спросит себя, как у него самого обстоит дело с козлами отпущения. Лично я за собой ничего такого не знаю, и я уверен, дорогой читатель, что так же обстоит дело и с вами. У нас с вами есть лишь законные враги. И тем не менее мир кишит козлами отпущения. Гонительская иллюзия свирепствует сильнее, чем когда бы то ни было, – не всегда, разумеется, такая трагическая, как при Гийоме де Машо, но еще более неискренняя. «Читатель, мой двойник, мой лицемерный брат…»[13]13
  Шарль Бодлер. К читателю. Пер. С. Козлова. Примеч. пер.


[Закрыть]


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации