Текст книги "Вырождение"
Автор книги: Риккардо Николози
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это – бури, потому что сладострастье буря, больше бури! ‹…› Любил разврат, любил и срам разврата. Любил и жестокость: разве я не клоп, не злое насекомое? Сказано – Карамазов![459]459
Там же. 100.
[Закрыть]
Алеша признает, что ощущает в себе те же инстинкты («я то же самое, что и ты»), и предсказывает их целенаправленное развитие, которое Достоевский собирался описать в задуманном продолжении романа: «Всё одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. ‹…› Кто ступил на нижнюю ступеньку, тот все равно непременно вступит и на верхнюю»[460]460
Там же. С. 101.
[Закрыть].
Необоримость «силы низости карамазовской» утверждается и в беседе Алеши с Иваном:
– Есть такая сила, что все выдержит! ‹…›
– Какая сила?
– Карамазовская… сила низости карамaзовской.
– Это потонуть в разврате, задавить душу в растлении, да, да?
– Пожалуй, и это… только до тридцати лет, может быть, и избегну, а там…
– Как же избегнешь? Чем избегнешь? Это невозможно с твоими мыслями.
– Опять-таки по-карамазовски.
– Это чтобы «все позволено»? Все позволено, так ли, так ли?[461]461
Там же. С. 240.
[Закрыть]
Именно Алеша формулирует важнейшую для авторского замысла проблему «земляной карамазовской силы»: «Братья губят себя ‹…› отец тоже. ‹…› Тут „земляная карамазовская сила“ ‹…› земляная и неистовая, необделанная… Даже носится ли Дух Божий вверху этой силы – и того не знаю»[462]462
Там же. С. 201.
[Закрыть].
Развитие сюжета, особенно нравственное возрождение Дмитрия, призвано показать, что в карамазовской природе заключена и «жажда жизни» – потенциальный источник веры и спасения в христианском смысле. Жажда жизни, напоминающая инстинкт самосохранения, была свойственна уже Раскольникову. Именно она уберегла его от безумия и побудила признать вину. Тот факт, что жажду жизни в «Братьях Карамазовых» утверждает Иван, а на собственном опыте познает прежде всего Дмитрий[463]463
Об Иване ср.: Там же. С. 209. Дмитрию же после показания свидетелей снится сон, с которого начинается его нравственное возрождение. Во сне Дмитрий хочет помочь страждущему «дитю» «со всем безудержем карамазовским» (Там же. С. 457). Карамазовская разрушительная сила обращается здесь во благо.
[Закрыть], служит более дифференцированному, чем в «Преступлении и наказании» (1866), изображению свободы выбора между жизнью и смертью, добром и злом. При этом душевное заболевание, постигающее евклидов разум Ивана, противопоставляется христианскому смирению чувственной натуры Дмитрия с прямо-таки плакатной наглядностью.
Кроме того, высказанный в романе парадоксальный тезис о карамазовской низости как о потенциальном источнике нравственного спасения призван опровергнуть еще одну «опасную» рационалистическую идею – возможность преодолеть порочные задатки путем радикального отрицания ценности биологического отцовства. В финале своего красноречивого выступления защитник Фетюкович, опираясь на предпосылку, что «‹…› родивший не есть еще отец, а отец есть – родивший и заслуживший»[464]464
ПСС. Т. 15. С. 170.
[Закрыть], делает вывод, что совершенное Дмитрием убийство нельзя назвать отцеубийством[465]465
О сцене суда в «Братьях Карамазовых» ср.: Rosenshield G. Western Law, Russian Justice. Dostoevsky, the Jury Trial, and the Law. Madison, 2005. P. 131–231.
[Закрыть]. Отцовство, сведенное к биологическому аспекту, т. е. к зачатию и передаче отрицательных качеств или болезней (Фетюкович приводит в пример потомственный алкоголизм), – это еще не отцовство:
Вид отца недостойного ‹…› невольно подсказывает юноше вопросы мучительные. Ему по-казенному отвечают на эти вопросы: «Он родил тебя, и ты кровь его, а потому ты и должен любить его». Юноша невольно задумывается: «Да разве он любил меня, когда рождал? ‹…› он не знал ни меня, ни даже пола моего в ту минуту, в минуту страсти, может быть разгоряченной вином, и только разве передал мне склонность к пьянству – вот все его благодеяния»[466]466
ПСС. Т. 15. С. 171.
[Закрыть].
«Конструктивизм» Фетюковича – кульминация пронизывающего весь текст сомнения в значимости биологического отцовства или материнства[467]467
Братья Карамазовы сталкиваются с постоянным утверждением и вместе с тем отрицанием своей биологической принадлежности к семье. Эти противоречивые суждения высказывает главным образом сам отец, Федор Павлович. Во время встречи членов семьи в келье старца Зосимы он именует Ивана «плоть от плоти моея, любимейшая плоть моя» (Там же. Т. 14. С. 66), одновременно отвергая Дмитрия и называя его «отцеубийцей». Чуть позже, во время домашнего ужина, оканчивающегося кровопролитием, Федора Павловича словно бы удивляет тот факт, что Иван и Алеша – дети одной матери (Там же. С. 127). В следующем после этого разговоре с Алешей он снова ставит под сомнение принадлежность Ивана к семье: «Да я Ивана не признаю совсем. Откуда такой появился? Не наша совсем душа» (Там же. С. 159). Вместе с тем именно Ивану Смердяков впоследствии припишет наибольшее сходство с отцом: «Вы как Федор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ними душой-с» (ПСС. Т. 15. С. 68). Ср. в этой связи также опровержение слов Ракитина в суде путем раскрытия родства с Грушенькой, которое он всегда резко отрицал.
[Закрыть]. Его аргументация, равно как и психиатрическая экспертиза, призвана выявить смягчающие обстоятельства, уменьшающие вину Дмитрия. Цель аргументации самого Достоевского, напротив, – доказать, что лишь полное и сознательное признание, даже непосредственное проживание собственной наследственности, сколь угодно отрицательной, ведет к истинному ее преодолению, т. е. к возможности принимать свободные, ничем не ограниченные решения.
Это, однако, не значит, что Достоевский сводит вопрос отцовства к биологическому детерминизму, так как в «Братьях Карамазовых», равно как и в «Подростке» и в «Бесах», очевидна проблема неудавшегося, несостоявшегося отцовства, а также его ведущей роли в разложении (русской) семьи. Недаром наряду с образом отца, в буквальном смысле забывающего о детях, возникают такие заменяющие отца фигуры, как Зосима и Кутузов, играющие конститутивную – положительную или отрицательную – роль в личностном развитии детей, которыми пренебрегли родные отцы. В этом наглядно воплощается идея необходимости «созидать» семью, не сводимую к биологической данности[468]468
О фигурах, заменяющих отца, в «Братьях Карамазовых» см.: Golstein V. Accidental Families and Surrogate Fathers: Richard, Grigory, and Smerdiakov // A New Word on The Brothers Karamazov / Ed. by R. L. Jackson. Evanston, 2004. P. 90–106.
[Закрыть]. Такое созидание возможно лишь путем «неустанного труда любви»[469]469
В «Дневнике писателя» Достоевский подчеркивал: «Семья ведь тоже созидается, а не дается готовою ‹…›. Созидается же семья неустанным трудом любви» (ПСС. Т. 22. С. 70).
[Закрыть], что делает семью местом, где «деятельную любовь» (одна из ключевых идей романа) возможно познать в непосредственном опыте. Эту мысль высказывает отставной штабс-капитан Снегирев во время первого разговора с Алешей:
– Позвольте же отрекомендоваться вполне: моя семья, мои две дочери и мой сын – мой помет-с. Умру я, кто-то их возлюбит-с? А пока живу я, кто-то меня, скверненького, кроме них возлюбит? Великое это дело устроил Господь для каждого человека в моем роде-с. Ибо надобно, чтоб и человека в моем роде мог хоть кто-нибудь возлюбить-с…[470]470
ПСС. Т. 14. С. 183.
[Закрыть]
То обстоятельство, что такая любовь живет в семье, где сосредоточились всевозможные физические и психические патологии (сам штабс-капитан пьет, у его слабоумной жены и у горбатой дочери парализованы ноги, сын Илюша смертельно болен), превращает семью Снегиревых в положительную противоположность семейству Карамазовых. В данном случае патологическое становится источником любви, апофеоз которой – завершающая роман сцена похорон Илюши.
Болезнь и смерть сына Снегиревых, сплачивающие родных и друзей, резко контрастируют с («коллективным») убийством отца Карамазовых, чье погребение упоминается лишь вскользь. Точно так же мучительное раскаяние Илюши в садистском эксперименте, предпринятом по наущению Смердякова и приведшем к гибели бездомной собаки, противоположно отцеубийственному эксперименту, в котором Иван, осуществивший его руками Смердякова, не способен понастоящему раскаяться. Именно любовь в состоянии преодолеть биологические ограничения в положительном ключе: показательно, что Снегирев называет сына «милый батюшка»[471]471
Там же. Т. 15. С. 190.
[Закрыть].
Жак Лантье («Человек-зверь») и Дмитрий Карамазов: импульсивное убийство и свобода выбора
Устройство контрфактуального эксперимента, инсценированного Достоевским в «Братьях Карамазовых» и направленного против Золя, можно точнее всего пояснить путем сравнения с романом «Человек-зверь», рассказывающим историю убийства на сексуальной почве. В поступках протагониста, машиниста паровоза Жака Лантье, отчетливо прослеживается детерминирующее влияние болезненных биологических задатков. Жак Лантье – образцовый пример натуралистического персонажа, чьи поступки изначально предопределены внутренними факторами, значительно ограничивающими свободу выбора. Борьба Лантье с атавистическими инстинктами заведомо проиграна, человек обречен уступить «зверю». Литература натурализма демонстрирует читателям, что над человеком властвуют импульсы, аффекты, предрасположенность и влияние среды, почти никогда не дающие свернуть с предначертанного пути вырождения.
Лантье – один из немногих персонажей цикла «Ругон-Маккары», сознательно размышляющих о собственной потомственной ненормальности и о патологической «трещине» (fêlure). Протагонисты большинства отдельных романов плохо осведомлены о семейной родословной, исследование и интерпретация которой остаются прерогативой доктора Паскаля (гл. II.2)[472]472
Аналитическая способность к саморефлексии отличает Жака Лантье еще и от ломброзианского прирожденного преступника (о теории Ломброзо см. главу VI.1 этой книги). Несмотря на явные переклички с теорией атавизма, составляющей эволюционистскую основу представления Ломброзо о «прирожденном преступнике» (delinquente nato), образ Лантье не вполне укладывается в ломброзианскую схему, на что указывал и сам основоположник криминальной антропологии (Rondini A. Cose da pazzi. Cesare Lombroso e la letteratura. Pisa, 2001. P. 60). Если принять во внимание, что рядом с интеллектуально развитым, высоконравственным, однако демонстрирующим признаки атавизма Лантье Золя ставит несдержанного, отмеченного физическими стигматами вырождения, однако, по сути, «невиновного» Кабюша, на которого несправедливо, но совершенно объяснимо с точки зрения криминальной антропологии падает подозрение в убийстве на сексуальной почве, – то может даже показаться, будто Золя задумал «Человека-зверя» как карнавальный перифраз теории Ломброзо. Связь между «Человеком-зверем» и криминальной антропологией также поясняет П. Матвеев в своей рецензии на роман Золя (Матвеев П. Атавизм в современном французском романе («La bête humaine» par É. Zola) // Русский вестник. 1890. № 11. С. 126–172).
[Закрыть]. Именно высокая сознательность Лантье в этом вопросе, его способность к рефлексии и позволяет сравнить «Человека-зверя» с «Братьями Карамазовыми»: как сказано выше, в романе Достоевского вопрос наследственности обсуждается на уровне персонажей.
Мысль о возможном влиянии патологической наследственности на поступки особенно беспокоит Дмитрия, который испытывает отвращение к отцу и боится в себе отцовских неконтролируемых инстинктов и импульсов. Особенно ненавистно ему отцовское лицо, «его кадык, его нос, его глаза»[473]473
ПСС. Т. 14. С. 112.
[Закрыть], причем Карамазов-старший, что характерно, как раз гордится своей физиономией, сравнивая ее с лицом римского патриция времен упадка[474]474
Там же. С. 22.
[Закрыть]. Дмитрий инстинктивно ненавидит дегенеративные черты отца, которые, будучи унаследованы, могут проявиться и в сыне. Достоевский создает типичную для натурализма повествовательную ситуацию: будь «Братья Карамазовы» натуралистическим романом, «карамазовский зверь» бесповоротно предопределил бы судьбу Дмитрия, толкнув его на неминуемое убийство. На первый взгляд может показаться, что таков и будет исход сцены, когда Дмитрий оказывается близок к совершению убийства. Стоя в саду, он сбоку наблюдает за отцом, выглядывающим из окна в надежде увидеть Грушеньку:
Весь столь противный ему профиль старика, весь отвисший кадык его, нос крючком, улыбающийся в сладостном ожидании, губы его, все это ярко было освещено косым светом лампы слева из комнаты. Страшная, неистовая злоба закипела вдруг в сердце Мити ‹…› Это был прилив той самой внезапной, мстительной и неистовой злобы, про которую, как бы предчувствуя ее, возвестил он Алеше в разговоре с ним в беседке четыре дня назад, когда ответил на вопрос Алеши: «Как можешь ты говорить, что убьешь отца?» ‹…› «Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту. ‹…› Вот этого боюсь, вот и не удержусь…» Личное омерзение нарастало нестерпимо. Митя уже не помнил себя и вдруг выхватил медный пестик из кармана…[475]475
Там же. С. 354–355.
[Закрыть]
Ситуация, которой боялся Дмитрий, воплощается в точности так же, как он предчувствовал. «Безудерж» импульсов, запускающий неуправляемую, иррациональную цепную реакцию, как будто делает отцеубийство неминуемым. Изображая борьбу Лантье с атавистическими фантазиями об убийстве женщин, Золя показывает, к чему подобные инстинктивные порывы приводят в художественном мире натурализма. Французский писатель прибегает к метафоре парового двигателя, о которой Юрген Линк пишет:
Подобно машинисту локомотива, регулирующему паровую силу машины при помощи приборов, «цивилизованный» мозг пытается управлять создающими высокое давление жизненными инстинктами телесного низа (entrailles, viscères). В обоих случаях потеря управления приводит к крушению, к взрыву насилия или к изнасилованию (violence/viol), к убийству[476]476
Link. Versuch über den Normalismus. S. 248.
[Закрыть].
Постоянное наблюдение бдительного мозга за телесной «машиной», свидетельствующее об осознанном страхе денормализации, не уберегает Лантье от неотвратимого деяния. Самонаблюдение, которое могло бы пресечь предрешенный процесс, изменяет ему в тот самый момент, когда вид обнаженной шеи его возлюбленной, Северины, запускает реакцию, подобную реакции Дмитрия Карамазова при виде ненавистного отцовского профиля:
Северина все приближалась, и Жак, пятясь, оказался у самого стола, дальше ему уже некуда было отступать, а она стояла перед ним, ярко освещенная лампой. Никогда еще Жак не видал ее такой: волосы молодой женщины были высоко подобраны, сорочка спустилась так низко, что открывала шею и грудь. Он задыхался, тщетно борясь с собой, но отвратительная дрожь уже охватывала его, кровь яростной волною кинулась ему в голову. Он все время помнил, что нож тут, на столе, позади него, он почти физически осязал его – надо было только протянуть руку![477]477
Золя Э. Человек-зверь / Пер. с фр. Я. Лесюка // Золя Э. Собрание сочинений: В 26 т. Т. 13. Мечта. Человек-зверь. М., 1964. С. 231–642. С. 594. («Elle avait fini par l’acculer à la table, et il ne pouvait la fuir davantage, il la regardait, dans la vive clarté de la lampe. Jamais il ne l’avait vue ainsi, la chemise ouverte, coiffée si haut, qu’elle était toute nue, le cou nu, les seins nus. Il étouffait, luttant, déjà emporté, étourdi par le flot de son sang, dans l’abominable frisson. Et il se souvenait que le couteau était là, derrière lui, sur la table: il le sentait, il n’avait qu’à allonger la main» – Zola. Œuvres complètes. Vol. 6. P. 268.)
[Закрыть]
Лантье убивает, Дмитрий удерживается. Лантье не раскаивается в содеянном: напротив, он испытывает облегчение от прекращения изнурительной борьбы с собственной природой. Дмитрий же чувствует, что его спас Бог, и признает свою вину, в конечном счете состоящую в нездоровых инстинктах. Каким бы непостижимым ни казалось его решение не убивать, оно возвращает ему человеческую индивидуальность и ответственность, опровергая тезис о механическом действии инстинктов.
В этом контексте отчаянные выкрики Дмитрия при аресте на постоялом дворе в Мокром о неповинности в крови отца[478]478
«В крови отца моего не повинен!» (ПСС. Т. 14. С. 412).
[Закрыть] обретают дополнительный смысл, соответствующий символическому аспекту крови в рамках характерной для XIX века литературной концепции наследственности[479]479
Мифо-символическая связь крови, наследственности и вырождения ярче всего проявляется в последнем томе «Ругон-Маккаров», романе «Доктор Паскаль» (1893). Смерть слабоумного Шарля Ругона, одного из последних отпрысков рода, в возрасте шестнадцати лет от носового кровотечения символизирует вырождение семьи, неудержимый «упадок рода», чья «ослабленная кровь» иссякает в энтропическом рассеянии (Warning R. Zola als Erzähler // Anfänge vom Ende. Schreibweisen des Naturalismus in der Romania / Hg. von L. Schneider und X. Jing. Paderborn, 2014. S. 29–48, здесь: 39–40). Одним из знаменитейших воплощений этой литературной связки: кровь, наследственность и вырождение – стал роман Брэма Стокера «Дракула» («Dracula», 1897) (Kline S. J. The Degeneration of Women. Bram Stoker’s Dracula as Allegorical Criticism of the Fin de Siècle. Rheinbach-Merzbach, 1992).
[Закрыть]. В этом крике выражено заявление о невиновности в собственной биологической природе. Ведь Дмитрий хоть и не убил отца, вину все же признает – потому что хотел убить. Само желание убить Дмитрий объясняет «отцовской кровью», собственной больной наследственностью, в которой он не виноват. Готовность же все-таки нести за это ответственность знаменует собой начало его нравственного возрождения.
Эксперимент Достоевского содержит в себе и собственную противоположность, контрэксперимент, который предназначается для проверки исходной гипотезы (т. е. решающего вопроса о допустимости нарушения этических запретов под влиянием иррациональных, бессознательных, физиологических сил) и ставится в похожих условиях, но дает противоположный результат. Судьба Ивана, который пассивно поддерживает зло, способствует свершению этого зла руками Смердякова и, неспособный к чистосердечному раскаянию, впоследствии заболевает тяжелым нервным расстройством, призвана доказать, что рациональное мышление и религиозный скептицизм не могут победить биологическое дурное начало, а лишь укрепляют его.
Давая Смердякову косвенное согласие на отцеубийство, то есть решаясь на убийство как на преступление запрета[480]480
Этимологически «преступление» означает «поступок противный закону», действие по глаголу «преступать», т. е. «нарушать, выходить из пределов законов, прав своих, власти» (Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля. Т. 3. СПб.; М., 1907. С. 1033).
[Закрыть], Иван действует отчасти бессознательно, не в силах контролировать собственный голос и собственные слова, словно повинуясь инстинктам[481]481
Невзирая на сильную неприязнь, почти ненависть к Смердякову, Иван начинает разговор «тихо и смиренно, себе самому неожиданно». В ходе беседы именно те фразы, в которых содержится косвенное задание убить, вырываются у Ивана внезапно и неожиданно, например: «да ты сам уж не хочешь ли так подвести, чтобы сошлось? – вырвалось у него вдруг»; «Я завтра в Москву уезжаю, если хочешь это знать, – завтра рано утром – вот и все! – ‹…› проговорил он, сам себе потом удивляясь, каким образом понадобилось ему тогда это сказать Смердякову»; «А из Чермашни разве не вызвали бы тоже… в каком-нибудь таком случае? – завопил вдруг Иван Федорович, неизвестно для чего вдруг ужасно возвысив голос» (ПСС. Т. 14. С. 244–250).
[Закрыть]. Возникает впечатление, что Иванова рациональная теория вседозволенности – это лишь теоретическая надстройка или ширма, скрывающая некое патологическое, неуправляемое начало, нечто такое, чему Иван, опять-таки слагая с себя вину, приписывает во время судебного процесса антропологический аспект, предвосхищающий учение Фрейда: «Кто не желает смерти отца?»[482]482
Там же. Т. 15. С. 117.
[Закрыть]
Кроме того, разные судьбы Дмитрия и Ивана должны показать, что в дегенеративной биологической силе Карамазовых содержится и потенциал самопреодоления, который, однако, доступен лишь тому, кто интуитивно верит в Бога. Таким образом, Достоевский с успехом сводит натуралистический тезис к абсурду, «доказывая» недостаточность позитивистских представлений о чисто физиологической сущности человека и демонстрируя тем самым метафизическую сторону его природы.
Смердяков, или Крах контрфактуального контрэксперимента
С точки зрения созданных автором экспериментальных условий «Братья Карамазовы», как и «Преступление и наказание», – это роман об одном преступлении. На примере этого преступления, вокруг которого почти навязчиво вращается действие, доказывается опасность нарушения этических запретов. Повторяя литературный эксперимент, ранее поставленный в «Преступлении и наказании», в «Братьях Карамазовых» Достоевский несколько изменяет экспериментальную ситуацию, призванную – в отличие от лабораторного опыта – «подтвердить» результат. С одной стороны, изменения касаются «распределения» фигуры преступника между несколькими персонажами, а также системы многочисленных двойников, повторяющих или отражающих образы героев. С другой стороны, изменения затрагивают повествовательную подачу, заметно ослабляя функцию аукториального рассказчика и вместе с тем усиливая значение повествовательных точек зрения. При этом важнейшую тематическую роль играет введение вопроса о биологическом детерминизме, которого не было в «Преступлении и наказании».
Однако нарративная организация эксперимента, повторно предпринятого в «Братьях Карамазовых», содержит в своей основе парадокс. Испытание человеческой свободной воли перед лицом зла требует фактического пересечения черты, т. е. убийства. Без убийства не было бы и катарсиса, евангельской «смерти пшеничного зерна»[483]483
Ср. эпиграф к роману из Евангелия от Иоанна (12: 24): «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (ПСС. Т. 14. С. 5).
[Закрыть] – предпосылки воскресения в вере. В художественном мире Достоевского зло – это не просто теоретическая возможность. Ответственность за происходящие в мире события, суть которых заключается в фундаментальной борьбе добра и зла за человеческую душу, несет дьявол – противник Бога и искуситель рода человеческого[484]484
Ср. в связи с этим слова черта, который рассказывает бредящему Ивану о своей диалектической роли в происходящих в мире событиях.
[Закрыть]. Но чтобы заставить зло открыть в преступлении свое истинное лицо и продемонстрировать торжество Бога в душе отдельно взятого человека, Достоевский вынужден кого-то принести в жертву. Тем самым он как будто утвердительно отвечает на вопрос, поставленный в том дьявольском мысленном эксперименте, который Иван описывает Алеше:
Таким образом, в своем экспериментальном мире Достоевский словно бы берет на себя ту самую роль, которую Иван Карамазов полемически приписывет Богу: роль экспериментатора, создавшего людей как «пробные существа»[486]486
Там же. С. 238.
[Закрыть] с целью испытать себя в извечной борьбе со злом. (Вуайеристская) жестокость Достоевского как экспериментатора, исследующего свободу воли, ничем не уступает жестокости Золя, обрекающего своих персонажей на смерть ради того, чтобы проверить детерминированный характер вырождения.
Однако именно эта структурная необходимость преступления и подразумевает наличие в «Братьях Карамазовых» скрытого, парадоксального мотива, заставляющего усомниться в неоспоримости опровержения биологического детерминизма. Начнем с того, что процитированное выше предсказание убийства, сделанное Ракитиным («Смердит у вас. ‹…› В вашей семейке она будет, эта уголовщина. Случится она между твоими братцами и твоим богатеньким батюшкой»[487]487
Там же. С. 73.
[Закрыть]), оказывается поразительно точным. Оно указывает не только на общую нравственную вину старших братьев, Дмитрия и Ивана, но и на фактического убийцу, Смердякова, чья фамилия отсылает к глаголу «смердеть». Точность предсказания, хотя сам Ракитин ее и не сознает, обращает читательское внимание на его детерминистскую предпосылку, заложенную самим автором и нашедшую парадоксальное подтверждение в образе Смердякова.
Своего рода «расщепление» фигуры убийцы в «Братьях Карамазовых», обусловленное дифференциацией возможного базового отношения человека к злу[488]488
Gerigk H.-J. Text und Wahrheit. Vorbemerkungen zu einer kritischen Deutung der «Brüder Karamazov» // Slavistische Studien zum VI. Internationalen Slavistenkongreß in Prag / Hg. von E. Koschmieder u. a. München, 1968. S. 331–348. S. 348.
[Закрыть], отводит Смердякову функцию орудия дьявола, роль воплощенного зла. Неотвратимость участи Смердякова, равно как и его неспособность к развитию, делающие его единственным безвозвратно погибшим грешником в романе[489]489
По мнению Майкла Холквиста, Смердяков «обречен навсегда остаться беспомощным сыном» (Holquist M. Dostoevsky and the Novel. Princeton, 1977. P. 182).
[Закрыть], мотивированы не только его структурной функцией в системе персонажей, но и биологическим детерминизмом, обусловившим психофизические стигматы вырождения, которыми отмечен Смердяков.
Образ Смердякова во многом соответствует картине дегенеративной болезни с обязательным диахронным аспектом – запойным пьянством деда Ильи и полным «идиотизмом» матери Лизаветы Смердящей[490]490
ПСС. Т. 14. С. 90.
[Закрыть]. В синхронной же перспективе Смердяков составляет, как сказано выше, конечную точку прогрессирующего истощения карамазовской жизненной силы. Его эпилептические припадки, отвечающие медицинским представлениям того времени, служат образцовым примером неизлечимого нервного расстройства, из‐за которого «он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал походить на скопца»[491]491
Там же. С. 115.
[Закрыть]. Уже в детстве Смердяков проявляет признаки патологического нравственного помешательства, как будто позаимствованные из учебника психиатрии, – садистское пристрастие «вешать кошек и потом хоронить их с церемонией»[492]492
Там же. С. 114.
[Закрыть].
Показательно, что другие действующие лица «ощущают» неминуемость его участи, обрекающую его на роль убийцы в криминально-антропологическом смысле слова. Это выражается в проведении параллели между ночью рождения Смердякова и ночью убийства. Дмитрий перелезает через забор отцовского сада, и об этом в романе говорится с его точки зрения: «Тут он выбрал место и, кажется, то самое, где, по преданию, ему известному, Лизавета Смердящая перелезла когда-то забор»[493]493
Там же. С. 353.
[Закрыть]; с точки зрения Марфы Игнатьевны сказано: «‹…› стоны повторились опять, и ясно стало, что они в самом деле из саду. „Господи, словно как тогда Лизавета Смердящая!“ – пронеслось в ее расстроенной голове»[494]494
Там же. С. 409.
[Закрыть].
Может показаться, что Смердяков осуществляет эксперимент убийства в надежде избежать неминуемой участи, продиктованной внутренней романной логикой, поскольку убийство, основанное на аксиоме «все позволено», сулит преступнику неограниченную свободу выбора и действий. Однако то обстоятельство, что он становится не только орудием, но и жертвой этой атеистической аксиомы, сообщает контрфактуальному контрэксперименту Достоевского тревожный оттенок биологического детерминизма[495]495
Хорст-Юрген Геригк тоже видит в Смердякове стигматы вырождения, однако не находит в них противоречия авторскому замыслу, так как в «Братьях Карамазовых» «не вырождение приводит к преступлению, а жажда зла вызывает дегенеративные проявления» (Gerigk H.-J. Der Mörder Smerdjakow. Bemerkungen zu Dostojewskijs Typologie der kriminellen Persönlichkeit // Dostoevsky Studies. 1986. № 7. P. 107–122. P. 117). Поэтому у Достоевского вырождение – это «типология post festum, в отличие от характерных для его века типологий ante festum» (Ibid. P. 120). Временное улучшение здоровья Смердякова после эпилептического припадка (когда Иван навещает его во второй раз) Геригк расценивает как признак того, что Смердякову «предоставляется возможность сознаться в содеянном и вернуться, понеся наказание, в человеческое общество, от которого он сам отлучил себя своим преступлением. На миг Смердяков обретает свободу выбора: восстановить справедливость или оставить все как есть. Эта свобода незамедлительно влечет за собой телесное выздоровление, которое, однако, сразу же останавливается и сменяется усугублением болезни после того, как Смердяков принимает решение осуществить дьявольский план самоубийства, чтобы сломать жизнь Дмитрию и оставить Ивана наедине с угрызениями совести» (Ibid. P. 118). Вопрос заключается в том, действительно ли Смердяков сталкивается с альтернативой, ведь и убийство, и самоубийство, как показано выше, структурно необходимы. Сочетание этой структурной необходимости с биологическим предопределением и придает контрэксперименту Достоевского явно противоречивый характер.
[Закрыть].
Таким образом, «Братья Карамазовы» показывают всю зыбкость сведения к абсурду как литературного приема. Сложность и семантическая неоднозначность романа не позволяют представить логические «нелепости» художественного мира со всей наглядностью. Вытекающий отсюда вывод в заостренном виде звучит так: контрэксперимент Достоевского терпит неудачу из‐за авторского повествовательного мастерства, для которого ясная структура романа идей, каким должны были стать «Братья Карамазовы», оказывается слишком простой. В этом отношении Д. Н. Мамин-Сибиряк избирает более подходящие предпосылки для успешного контрфактуального эксперимента с приваловской кровью, анализу которого посвящена следующая глава.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?