Электронная библиотека » Роман Шорин » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 9 марта 2023, 15:51


Автор книги: Роман Шорин


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Любящая пара

1

«Как хорошо, что есть я и есть Бог. Как хорошо, что не только я люблю Бога, но и Бог любит меня. Радость, что наша любовь взаимна, ежеминутно трансформирует меня в лучшую сторону».

Действительно, любить и быть любимым – это прекрасно. А если твой визави – сам Господь Бог, то вообще сказка. Но ведь – в своем максимуме – такая взаимная любовь означает возникновение на месте двоих чего-то третьего, замену двух одним. Во всяком случае, даже самый закоренелый адепт диалогической природы бытия не станет спорить с тем, что в любви, которая взаимна, имеет место момент единения.

Конечно, лишь записной романтик будет судачить о полном и бесповоротном слиянии любящих душ или сердец в одно целое. Будучи реалистами, мы, разумеется, отдаем себе отчет в том, что вышеуказанное единение любящих возникает не раз и навсегда. Скорее, оно проявляет себя вспышками – нечастыми и недолгими. И тем не менее: взаимная любовь есть распахнутость двоих, прежде замкнутых, по отношению друг к другу, стирание (хотя бы на какие-то временные промежутки) пролегающей между ними границы, преодоление разности.

В общем, либо стороны взаимной любви хотя бы урывками образуют общность, либо это не любовь вовсе. Но тогда закономерно предположить следующее: скорее, именно эта общность и есть Бог, а не одна из сторон любящей четы.

Ведь если Бог – всего лишь часть пары, тогда в случае, если эта пара образует общность, он, выходит, будет преодолен. Более того, данная общность будет тем, что превосходит Бога не только размером, но и онтологически: она в силу своей цельности будет, так сказать, еще и качественно выше.

Если Бог является одной из сторон разделения, он, как часть, проигрывает целому. И даже его будет желательно объединить с остальным, заменить – вместе с остальным – на такое, что будет уже не частью, но всем, что только есть, притом обладающим еще и внутренней неделимостью.

Другими словами, если Бог – элемент дискретности, его божественность явным образом дискредитируется. И наоборот: Бог, если можно так выразиться, наиболее равен самому себе, если он оказывается не частью группы или совокупности, но тем одним, что есть вместо двух, трех и т. д.

И чем больше Бог есть то, во что я вовлекаюсь, в чем я исчезаю как отдельность и отделенность, тем меньше необходимости в том, чтобы он представлял собой нечто, испускающее вовне импульсы любви. Выражаясь несколько по-другому, если под любовью, исходящей от Бога, подразумевается иное, нежели втягивание им меня в свою орбиту, вовлечение в себя как в единство или в единое, то такая любовь будет скорее потворством моему эгоизму, нежели его превозмоганием.

Чувствовать себя отдельностью, согреваемой теплом, исходящим от другой, только гораздо более крупной и сильной отдельности, – заветная мечта, если уж говорить начистоту, любого себялюбца.

Обретение любимого тобой и любящего тебя Бога (или человека, гуманоида, кого угодно) – это действительно невероятная удача. Но, по сути, это полумера или первый шаг. Ведь полная согласованность сторон наступает лишь тогда, когда их отдельность перестает иметь значение. Подлинной гармонизацией элементов будет их слияние. Гармония – это когда разное прилажено, подогнано друг к другу настолько, что одно переходит в другое как в свое продолжение.

Если говорить с перспективы «конечного счета», разность вообще иллюзорна. Взятое в своей сущности, всё – одно. Почему? Да потому что всё можно привести к общему знаменателю. Скажем, два человека – все одно люди, человек и собака – все одно живые существа, собака и дерево – все одно жизнь и т. д. Всегда есть перспектива, с которой разное может быть взято как одно. Причем сближение разного происходит именно при движении вглубь, к сути. И в самой глубине всегда будет одно. Будь там два, они были бы двумя частями – двумя частями чего-то одного. То есть уровень, где два и больше, никогда не будет последним, глубже которого – нет.

«Все едино, что хлеб, что мякина», – гласит народная мудрость. Даже, казалось бы, непримиримо разное равно будет проявлением бытия. Даже бытие и небытие будут проявлениями одного – чего-то более первичного. Собственно, именно оно по-настоящему есть, что бы ни было на поверхности, сколь много бы там ни имелось весьма отличного по цвету, запаху, форме и т. п. И пусть редкое и мгновенное, но каждому знакомое ощущение, что за всем, за разным стоит одно, трансформирует нас куда сильнее, чем любая взаимная любовь двух отдельностей. В самом деле, возможна ли более полная трансформация, чем соединение с самой реальностью? Итак, на моменте наличия любящих друг друга двоих, сколь бы сладким и романтичным ни рисовалось такое сосуществование, лучше не зацикливаться. Разговоры о том, как хорошо, что есть тот, кого я люблю, и как хорошо, что он тоже меня любит, онтологизируют разделение. И отвлекают от истинного положения дел, при котором никто никого не любит, но зато никого и нет, – только не в том смысле, что всех убили, а в том, что вместо всех, вместо разного есть одно. Подлинность – за общностью, а не за различием. Впрочем, у некоторых желание любить и быть любимым столь велико, что размыкание своей отдельности для них смерти подобно. Что ж, отчасти они, пожалуй, правы…


2

Полагаете, неплохо вышло? Сурово, но справедливо? Спасибо! Мне и самому так показалось. Поначалу. Однако сказанное выше – лишь очередная печальная иллюстрация того, что практически все так называемые мудрые мысли оборачиваются вздором.

Чтобы это стало ясно, давайте взглянем на человека, рассуждающего о том, что все есть одно, то бишь на автора этих строк.

Во-первых, где он находится? Похоже, в стороне как от дискретности, так и от общности. Возможно ли такое?

Находясь в стороне от дискретности, я разделен с нею, иными словами, являюсь элементом дискретности. Таким образом, быть сторонним очевидцем или наблюдателем дискретности нельзя. Можно быть лишь внутри нее. Говоря чуть иначе, наравне можно быть лишь с частью дискретности, но не с дискретностью как таковой. Наравне можно быть с поверхностно понятой дискретностью, но не с дискретностью, взятой в своей сути.

Собственно, и общность, по отношению к которой можно находиться в стороне, будет общностью ненастоящей, фиктивной. Как минимум разделенной со своим субъектом. То есть общностью, принимающей правила игры, задаваемые разделенностью или дискретностью.

В свою очередь, общность, которая не играет по чужим правилам, то есть общность безусловная, не может быть отдельной по отношению к чему бы то ни было. В противном случае она бы поддерживала разделение, изменяла самой себе. В силу этого она оказывается единственным содержанием бытия. А поскольку содержание и форма – это тоже разделение, безусловная общность оказывается не разной и с бытием, что, кстати, не позволяет говорить о том, что она – есть, то есть разводить ее и бытие (в разные стороны).

Отстраняться от единственного как-то странно. Не странно разделиться с чем-то очерченным, занимающим собой участок, но не все бытие. Соответственно, кто теоретизирует о единстве как подлинной реальности, тот от истины, что разное, в сущности, есть одно, катастрофически далек. Еще бы! Есть лишь одно, а он этого почему-то не переживает, не растворяется в этом единстве, но умудряется остаться от него в стороне, чтобы за ним наблюдать. По-видимому, он вовсе не за единством наблюдает, но за его суррогатом, который он сам же и изготовил, а затем сам перед собой притворился, будто созданный им эрзац – оригинал.

«Но ведь он сообщает страшно верные вещи! Это ж настоящее прозрение – то, что разное, в сущности, есть одно!»

Увы, нет. Если есть только одно или единое, то кому об этом знать? Кому здесь прозревать? Есть лишь одно, единое. Если вместо разного – одно, то оно и вместо нас тоже.

При едином и единственном нет субъекта. Субъект прилагается к разному, имеет дело с тем или иным «одним из». И вот этот наличествующий наряду с разным субъект вдруг «понимает», что есть только одно, единое. Каким образом он это понимает? Чтобы это понять, нужно быть наряду с единственным, что есть. А это невозможно. И что ему делать со знанием, что разного – нет? Это же равносильно знанию, что нет и самого знающего. Однако знать можно лишь про свое присутствие, а не отсутствие. Про свое отсутствие знать некому. Что делать со знанием, что разного – нет, тому, кто появляется исключительно в мире разного, кто появляется как субъект частей и фрагментов и чьи знания преследуют цель упорядочить это разное, распределить по классам и видам? Упорядочить, не посягая, разумеется, на основу, которой в данном случае выступает дискретность или фрагментированность, представляющие собой скорее хаос, нежели порядок.

Будет ли способствовать знание о том, что бытие представлено одним или единым, моему вовлечению в это единое? И заодно моему прекращению в качестве отдельности? Отнюдь. Меня как отдельность отменит лишь такое единое, про которое у меня нет никаких знаний, потому что единое, про которое я знаю, мною «приручено», а потому не в состоянии меня трансформировать.

В общем, автор содержащихся в первой части рассуждений находится в весьма двусмысленном положении, не позволяющем всерьез относиться к тому, что он сообщает.

Вот еще несколько тому подтверждений.

Допустим, прежде вы полагали Бога тем, кто любит вас и кого любите вы. А тут вам сообщают: «Бог – не столько один из участников любящей пары, сколько причина и следствие соединения двоих посредством любви». Или: «Бог – это не сторона отношений, а то, благодаря чему стороны отношений становятся не-разным». По сути, вам предлагается не что иное, как поменять свое отношение к Богу. И относиться к нему не как к стороне отношений. Но это же абсурд!

«Не надо видеть в Боге любящего другого», – рекомендовал я. А кого или что надо в нем видеть? Кем бы я Бога ни видел, я вижу в нем другого. Видеть его как не-другого невозможно. Примерно так же, как невозможно видеть необъективируемую часть себя.

«Бог – это то, чем преодолевается наша отдельность. Бог разрешает нас от самих себя как обособленных сущностей». Что происходит, когда обособленная сущность в моем или вашем лице «понимает» это? По-видимому, ничего хорошего. Обособленной сущности лучше не участвовать в своем преодолении, иначе его попросту не случится. И, наверное, лучше ничего о нем не знать. А уж о том, что придет ей на смену или чем она отменится, и подавно.

Да и невозможно относиться к чему бы то ни было как к тому, что тебя (или твою обособленность, что, впрочем, практически одно и то же) преодолеет. А если и возможно, так только в том случае, если я буду представлять то, что меня преодолеет, чем-то подобным мне. Что, согласитесь, профанация.

Невозможно воспринимать Бога как то, во что я вовлекусь и в чем разрешусь от бремени своей отдельности. Во всяком случае, в таком восприятии Бог неизбежно будет представать чем-то внеположным; а зачем вовлекаться во внеположное? По отношению к внеположному лучше остаться сторонним наблюдателем. В себя вовлекает неиное, безграничное – то, что мы, соответственно, не можем мыслить (определять, оценивать со стороны).

Непосредственность чувства

Почему в разговорах о любви – практически во всех – чувствуется фальшь? Или, может, мне просто мерещится? Хорошо бы, если так. Ведь тогда я и сам с удовольствием в них участвовал бы. Однако мне не мерещится. Фальшь, или, скажем мягче, неуместность действительно имеет место. Она проступает уже в трех заветных, освященных в культурном коде словах, которые нам так важно произнести и которые нам еще важнее услышать в свой адрес.

Говоря кому-то «я люблю тебя», мы словно бы выступаем посредниками. В развернутом виде наши слова следует представить так: «Живущее во мне глубокое чувство просило передать, что ты – его предмет». Но разве любовь не то, с чем ее предмет сталкивается непосредственно? Разве ей нужно быть представленной, как представляют незнакомца, чужака? К тому же посредничество нужно чему-то слабому, локальному, несамостоятельному, но такова ли любовь?

Можно было бы сказать, что любовь сама себя являет, вот только все еще проще и оптимальней: любви не нужно себя являть, ибо являют вовне, в то время как вовне есть только те, кого не любишь. Потому они и вовне, что их не любишь. А если кто-то из них оказывается тем, кого любишь, он перестает находиться вовне.

Свою любовь совершенно некому являть – тот, кого любишь, уже вовлечен в эту любовь: он, грубо говоря, уже в курсе, что его любят. А если не в курсе, то, скорее всего, по той простой причине, что не очень-то его и любят.

Любовь как глубокое в нас обращена тоже к глубокому в другом, а между глубоким и глубоким невозможны разговоры, подобные тем, что ведутся на поверхности – между поверхностным и поверхностным. Само разделение на разное – это именно признак поверхностного слоя, в то время как показатель глубоко залегшей породы – ее гомогенность или целостность. Дискретное на поверхности, в своей основе сущее оказывается одним, единым. Соответственно, следует переиначить первоначальное утверждение: на глубине вообще нет обращения одного к другому. С не-иным не сообщаются: всё, что есть во мне, одновременно есть и в не-ином мне (соответственно, нонсенс уже само выделение не-иного мне). В известной мере любовь и есть проявление или обнаружение сущностного единства того, что является разным лишь на поверхностном, случайном уровне.

Подобного рода обнаружение можно было бы сформулировать как «другой – это тоже я», однако в этих словах, если разобраться, столько же фальши, как и в «я люблю тебя». Кстати, помимо обнаружения другого как себя существует еще один тип «зарождения» любви: обнаружение другого как «целого мира». Впрочем, это очень близкие, родственные типы, ведь когда обнаруживаешь (в ком-то) целый мир, то неизбежным образом в эту целостность вовлекаешься, то есть, опять же, оказываешься не-иным по отношению к тому, кого любишь.

Таким образом, любовь оказывается не любовью к кому-то, но любовью-в-себе: любящий посвящает себя не столько своему визави, сколько тому, что возникает в результате его с ним единения; а поскольку этот «результат единения» наличествует вместо тех, кто ему себя посвятил, не о ком уже говорить как о любящих или любимых. Говоря иначе, я не могу любить свою общность с другим живым существом, потому что коль скоро и пока эта общность наличествует, обо мне говорить уже не приходится.

Как социальные и природные единицы мы имеем надстроечную часть себя, которая ориентирована на то, чтобы улавливать все, имеющее внешнее значение, и которая сама, в свою очередь, представляет собой наше внешнее значение – то в нас, с чем взаимодействует внешний мир. Так вот, фразу «я люблю тебя» могла бы произнести исключительно надстроечная часть одного человека надстроечной части другого человека. Загвоздка, однако, в том, что вышеозначенная надстройка на любовь неспособна. Она живет по иным принципам. Например, «разделяйся и торгуйся», «приспосабливайся и приспосабливай под себя», «дистанцируйся и отстраняйся».

«Я люблю тебя». Так можно было бы сообщить другому нечто, имеющее наружный смысл, прикладное значение. Однако если сообщение «я люблю тебя» сродни сообщениям «у меня болит голова» или «скоро будет дождь», то не стоит ли его попридержать – приберечь такую мелочь до случая, когда говорить будет больше не о чем, а молчать – неловко? Вообще говоря, только информация про недомогание, дождь и другие лишенные внутреннего измерения «вещи» и может сообщаться. Стало быть, о любви сообщают лишь тогда… когда ее нет. Во всяком случае, нет как имеющей внутреннее, собственное наполнение, несводимое к тому, что можно вычислить о ней, находясь вовне.

«То, что я испытываю к тебе, – любовь». Это довольно странные слова. Судите сами: человек из всего своего чувства, по определению обладающего прежде всего внутренним смыслом, выбирает одну лишь его наружную сторону, к которой только и относится имя «любовь» (как всякое имя, оно дается извне и, соответственно, определяет всего лишь внешнее значение явления), и передает ее другому человеку, причем не какому-то, а тому, кого любит. Передает, другими словами, ту ничтожную часть любви, коей представлена ее наружность. Переживая любовь-взятую-как-объем, передает любовь-взятую-как-плоскость, то есть совсем не то, что переживает.

Это все равно, как если бы вы, решив покормить пришедшего к вам голодного друга, сняли бы шкурку с банана и с торжественным видом вручили бы ее своему дорогому гостю, отправив сам банан в мусорную корзину. Словами «я люблю тебя» выражается не что иное, как презрение к любовному чувству вкупе с насмешкой над любимым существом. Говоря так, мы как будто говорим: «Я люблю тебя, но не бери в голову, ведь это – такой пустяк!»

Рубашка имеет лицевую и изнаночную стороны. Причем лицевая – значит главная, а изнаночная – значит второстепенная. Лицевой, или главной, стороной у рубашки будет та, которая обращена наружу. У любви же все наоборот. Ее главная сторона – это ее внутреннее, в то время как ее наружное подобно рубашечной изнанке. Главное в рубашке – то, какой она видится другим, а уж что там с обратной стороны, обращенной к тому, на кого она надевается, – не суть важно. Наружное у нее совпадает с сущностным. У любви, наоборот, сущностное – значит внутреннее. А наружное – малозначимо и второстепенно.

Более того: у любви в своем предельном смысле сущностная, то есть внутренняя, сторона – всё, а внешняя – ничто. В отличие от рубашки у нее нет двух сторон. И само слово «любовь», получается, именно про ничто в любви. Оно касается того в ней, чего в ней нет. Так что даже не трех слов – всего одного слова «любовь» достаточно, чтобы возникло ощущение фальши.

Неописуемые ощущения

Известная актриса, нежась в рекламном ролике на атласных простынях, томно произносит: «Наконец-то я по-настоящему спала. Постельное белье такое-то – это неописуемые ощущения». Впрочем, кто из нас не употреблял словосочетаний вроде «непередаваемое состояние», «невыразимое чувство», «неописуемое настроение»?

А ведь философски они абсурдны, нелепы. Понимая, что это слишком радикально звучит, не будем торопиться и начнем издалека – например, с ощущений, поддающихся описанию.

Собственно, благодаря чему они поддаются описанию? Или, если спросить шире, благодаря чему нечто поддается описанию? Прежде всего потому что оно есть – потому что есть, что описывать. Ну и заодно потому, что рядом с ним есть место для описывающего и, соответственно, сам описывающий.

И еще один вопрос для раскрытия темы. Какие ощущения описать проще всего? Ответ следует из самого вопроса: те, которые проще. Чем примитивней ощущение, тем легче его описать, выразить, передать. В свою очередь, с непростым, сложным ощущением придется поработать. Что называется, напрячь извилины. Или, выражаясь современно, усердно рефлексировать.

Между тем мы говорим отнюдь не о сложновыразимых ощущениях, а о вообще невыразимых, неописуемых. Что же может стать непреодолимым барьером между ощущением и возможностью его описать? Два варианта: либо тут вообще нет никакого ощущения, либо это ощущение таково, что мы с ним сращены, что нам сложно с ним разлепиться. И даже нежелательно с ним разлепляться, потому как оно не есть нечто, что отдельно нам и чему отдельны мы.

В обоих случаях выражение «неописуемое ощущение» начинает давать трещину в плане своей осмысленности.

Не откладывая в долгий ящик, заметим, что ощущение, с которым нам легко разделиться, дабы произвести его описание и передачу, есть ощущение поверхностное, конвенциональное, пришедшее извне и не очень-то нас в себе задерживающее. В свою очередь, мы сращены с каким-то ощущением постольку, поскольку оно не есть нечто инородное, случайное, мимолетное и так далее. В нем должно быть что-то, сближающее нас с ним не волей обстоятельств, но сущностным, неминуемым образом. Что-то, что одновременно конституирует и это ощущение, и нас самих. Нечто близкое, родное – в том, например, контексте, в каком родным нам является то, в чем мы находим или готовы найти самих себя.

И дело не только и не столько в том, что ощущение, с которым мы сращены, является близким или родным именно для нас. Если можно так выразиться, оно близкое и родное вообще, то есть – для кого угодно. В нем есть органичность, сообразность. А органичное близко нам в силу своей органичности. Другими словами, в том, что оно нам близко, мы вообще-то ни при чем.

Итак, «неописуемое» ощущение таково, что в силу его органичности или подлинности с ним составляют одно, а не разное. Но в таком случае речь должна идти о чем-то большем, нежели ощущение. Скорее, это ощущение-плюс-его-субъект. Или плюс его испыт (ыв) атель. Это ощущение, которое составляет единство с тем, кто его ощущает, а поскольку единство лишь тогда единство, когда из него ничего не вычленить, то неописуемость ощущения оказывается неописуемостью того, чего нет.

Ощущение неописуемо, когда его теоретический описатель солидаризируется с ним до неразделения, как, скажем, солидаризируются с чем-то настолько само собой разумеющимся, что никаких других вариантов даже не предполагается. Но тогда нелепо говорить о неописуемости этого ощущения, потому что никакого такого ощущения, взятого как отдельности, попросту нет.

Здесь уместно внести существенное уточнение. Мне сложно разделиться вовсе не с ощущением, которое будто бы глубоко органично и подлинно, а с тем единством ощущаемого и ощущающего, которое представляет собой органичное как целостность. Не с ощущением я сращен, а со своим единством с этим ощущением. Но раз я уже там, внутри этого единства, кому «мне» быть с ним сращенным? И кому «мне» разорвать эту сращенность, чтобы некто описал нечто?

Мы не можем переживать или наблюдать органичное, поскольку его органичность состоит прежде всего в невозможности поставить преграду между ним и нами, как мы ставим ее между собой и чем-то нарочитым. Нарочитое порождает (подразумевает) мир вокруг себя. Органичное – нет. Нарочитому требуется окружающая среда, оно буквально жаждет своего описателя, ощущателя, хроникера. В свою очередь, что реально могут значить слова «я ощущаю органичное» (тем более если речь идет об абсолютно, полностью органичном)? Одно лишь его бытие – бытие органичного. Которое некому ощущать и в котором нечему ощущаться.

В тарелке супа есть что ощущать, потому как там много всего нарочитого, начиная с соли, перца и заканчивая его основой, будь то мясо или рыба. Однако на органичное не реагируют ни вкусовые, ни какие-либо другие рецепторы: в силу его органичности ни мы не вычленяем (обособляем) его, ни оно – нас. Опять же, органичное есть то, с чем мы, так сказать, согласны всей душой. Согласны – в значении «соединены», в значении – «выступаем заодно, как одно и то же». Причем согласны прежде каких-либо вычислений (их потребовало бы согласие – да и то лишь условное – с чем-то нарочитым). Согласны с самого начала, то есть даже не успев возникнуть в качестве его субъекта.

Вернемся к рекламе постельного белья, якобы вызывающего ощущение непередаваемого, неописуемого комфорта. Собственно, почему максимальный, полный комфорт неописуем? Потому что когда нам действительно, по-настоящему комфортно, мы в этом комфорте как бы таем, растворяемся. Ну а комфорт, лишившийся своего субъекта, перестает быть состоянием, объектом, чем-то. Собственно, потому мы и «таем» в полном комфорте, что он не есть что-то выраженное, отчетливое, бросающееся в глаза, обращающее на себя внимание, требующее от нас концентрации и бдительности. Или просто: не есть что-то.

Попробуйте улечься поспать на камнях – они будут давать о себе знать, а потому беспокоить вас, требовать вашего бодрствования. В свою очередь, мягкая перина такова, будто, лежа на ней, мы лежим ни на чем, а потому имеем возможность бездействовать – почивать. Полный комфорт незаметен. Его как бы нет. Потому и нас нет по отношению к этому отсутствию.

Потом, комфорт – если выйти за рамки его обывательских значений – это та же естественность, органичность, подлинность. А естественное лишь тогда естественное, когда оно не выпячивается, то есть не манифестирует: «Я есть, я здесь, я вот оно». Что описывать, когда нет ощущения, будто что-то есть?

Неописуемое неописуемо в силу своей нечтойности (в силу не-выступания чем-то). В таком случае актриса из рекламы не могла испытать ощущения, которого невозможно описать. А потому она явно лгала. Вернее, лгали те, кто подсунул ей текст, который она произносит, зарабатывая таким образом себе на жизнь. Все ощущения, которые мы ощутили (то есть зафиксировали так, как субъект фиксирует объект), описать можно. С той или иной степенью детализации, но можно. Нельзя описать лишь те ощущения, которых нет отдельно от того, кто их ощущает.

Самое время вспомнить и про такие выражения, как «неописуемая красота», «невыразимая гармония» или, скажем, «непередаваемая полнота момента».

Почему красота неописуема? Уж явно не в силу своей сложности. Сложное дисгармонично, оно тяготеет к тому, чтобы распасться на составляющие. Но если красота – в простоте, то и выразить ее должно быть несложно. Другое дело, что она проста до предела, до неопределимости. И, опять же, через красоту являет себя такая целостность (такая онтологическая завершенность), с которой невозможно быть врозь, чтобы было кому и было что описать.

Гармония – это когда всё настолько на своем месте, что перетекает одно в другое без каких-либо разрывов. Говоря иначе, никакого «одного» и «другого» внутри гармонии нет. Но разве, не допустив разрозненности внутри себя, гармония не преодолевает ее вообще, как таковую? В таком случае про нее тоже можно сказать, что она настолько на своем месте, что нет разрыва между ней и внешним по отношению к ней миром.

Гармония, не состоящая в гармонии с тем, что ее окружает, есть гармония условная, конвенциональная. С другой стороны, состоять в гармонии с тем, что окружает, – значит… не иметь собственно окружающего (быть всем, что есть). В частности, это находит свое выражение в том, что мы вовлекаемся в гармонию вместо того, чтобы оставаться ее наблюдателями. И это самым безупречным образом согласуется с тем, что у гармонии нет внешней, то есть наблюдаемой стороны. А также с тем, что наблюдение – это в том числе форма контроля. А что важно проконтролировать? То, что имеет проблемы с точки зрения своей устойчивости, цельности и самостоятельности.

Схожим образом дело обстоит и с «непередаваемой полнотой момента». Произнося нечто подобное, мы создаем впечатление, будто являлись свидетелем этой полноты, вот только с тем, чтобы рассказать о ней друзьям и коллегам, вышла промашка. Но почему? Пусть я оказался свидетелем чего-то непонятного, прежде невиданного или невероятного, однако пару слов можно сказать о чем угодно. Да, с обыденной точки зрения увидеть и описать – это разные вещи. Однако на более сущностном уровне между «видеть» и «описывать» можно поставить знак тождества. Наблюдая объект, я занимаюсь не чем иным, как его определением. Казалось бы, мы просто глазеем. На самом деле нет – характеризуем. Наблюдение и интерпретация начинаются практически одновременно.

Так что если кто-то заявляет, будто наблюдал непередаваемое, то одно из двух: его – как передатчика – надо проверить на исправность либо зачесть в лжецы и стараться обходить стороной. Отличие «момента полноты» от любого другого момента состоит в том, что в нем, в этом моменте, пока он был, никого не было, потому что полнота не может быть ни только объектом, ни только субъектом, но объектом и субъектом сразу, взятыми как одно.

Мы застаем себя возле того, чему чего-то не хватает, и по той причине, что ему чего-то не хватает. При этом неверно полагать, будто мы появляемся рядом с ним для того, чтобы своим присутствием его восполнить. Наша миссия – всего лишь дать объяснение, составить описание, распределить и классифицировать. Мы наводим порядок среди частей, фрагментов и осколков. Делим их по категориям и складываем в соответствующие кейсы. Этакая сортировка хлама, мусора. Довольно непритязательная роль, если честно. И мы никогда не появимся рядом с полнотой не только по той причине, что полнота не будет таковой, если что-то или кто-то остались снаружи, но и в силу того, что полноту не надо классифицировать, выявлять ее место и статус, ставить на положенное место и так далее. Если мы и могли бы ей пригодиться, так только в этом. Но ей ничего такого не нужно. В том числе поэтому мы не появляемся по отношению к ней.

Красота неописуема постольку, поскольку она не воспринимается как объект, как что-то. Однако говорящий «неописуемая красота» явно преподносит ее чем-то. Чем-то, что он видел, рядом с чем находился. Сходным образом невыразимое чувство невыразимо в силу своей неотделимости от чувствующего. Вот и получается, что, говоря о «невыразимом чувстве», говорят о каком-то выдуманном фантоме, мороча голову себе и окружающим.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации