Текст книги "Моховая, 9-11. Судьбы, события, память"
Автор книги: Сборник статей
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Неопубликованное интервью,
или Размышления маленького человека, преподающего причастие, о революции, разнесшей в щепки страну, казавшуюся великой
Светлана Борзенко (Украина)
Хотим мы этого или нет, а жизнь целого поколения, точнее – даже двух-трёх поколений делится на два периода: до и после революции 90-х, поскольку это событие оставило глубокий след в жизни каждого. Я родилась в великой стране. Во всяком случае, мы все в это верили. Вера же была настолько крепкой, что мы, граждане, которых эта страна родила и воспитала, чувствовали себя очень уверенно, а трудности и невзгоды воспринимали как незначительное и временное препятствие на широком пути к великой и светлой цели.
И вот в одночасье все рухнуло.
– Что изменила в вашей жизни демократическая революция? – однажды спросила меня знакомая журналистка.
– Всё, – машинально ответила я.
– И как вы оцениваете случившееся уже с позиции времени?
При этом, казалось, простом вопросе вся моя жизнь вдруг пронеслась перед моими глазами, будто кино кто-то прокрутил.
– Наверное, мои оценки будут слишком субъективными, ведь ни в чём таком не принимала участия, политикой особо не интересовалась…
– Но ведь именно из таких людей состоит народ. Их большинство. Они не ораторствуют на митингах, не несутся впереди со знаменем… Они тихо, скромно и старательно трудятся: кормят и одевают страну, учат детей, лечат, делают научные открытия и занимаются прочими рутинными делами…
Мы о многом тогда поговорили. Но интервью печатать я не разрешила, поскольку искренне считала, да и до сих пор считаю себя просто человеком, преподающим причастие.
Телефонный звонок из Москвы неожиданно вернул меня к этим размышлениям: моя подруга и однокурсница, журналист Татьяна Скорбилина сообщила, что готовится книга о судьбах выпускников факультета, и попросила написать о себе.
И тогда я вспомнила об этом неопубликованном интервью, которое сейчас привожу целиком.
– Вы принадлежите к поколению романтиков– людей, которые, невзирая на жизненные трудности, мечтали о подвигах во имя Родины. Многие сожалели о том, что не родились раньше и не успели поучаствовать, например, в революции 1917 года. Присутствовала ли в ваших мечтах этакая ностальгия по героизму?
– Мечты о революции? Это было до меня. Я принадлежу скорее к поколению созидателей: мы мечтали работать, чтобы сделать страну самой лучшей, самой красивой в мире. При этом понимали – нужно учиться. Боже! Как я хотела учиться! Приехав в Москву, даже мысли не допускала о том, что могу провалиться на вступительных экзаменах. Позже на лекции ходила как на праздник. До сих пор вспоминаю ту особую атмосферу, которая царила (именно царила!) на наших семинарах. Честно говоря, в эти годы я даже не подозревала, что кто-то думает иначе, по-другому оценивает события и процессы в стране, обо всем этом я узнала гораздо позже. Сказывалось, конечно, и воспитание.
Мой отец в Шостке (город в Сумской области) возглавлял «Загот-зерно», а мать в это время яростно торговалась на базаре за каждую копейку, покупая стаканами крупы и муку. И никому даже в голову не приходило, что может быть иначе. Ведь рассказы о голодных обмороках людей, которые работали буквально, что называется, «при хлебе», истинная правда, а не досужие пропагандистские выдумки, как думают теперь многие.
– Понимаю. Студенческие годы – годы особенные. Но ведь вы взрослели. После окончания университета вам пришлось много работать и в разных местах.
– События в стране наталкивали на определенные размышления: «оттепель» шестидесятых…потом «Злата Прага», Афганистан…
– Неужели и мысли не было о том, что не все ладно в родном Отечестве?
– События, конечно, были разные. И с нынешней точки зрения очень даже интересные. Но оценивали их мы, во всяком случае я, совсем по-другому. Шестидесятые мне запомнились бурлением социальных и политических страстей в студенческом обществе. Почти каждый день комсомольские собрания, митинги. Тон задавали, конечно же, москвичи. Они были активнее и значительно увереннее нас, провинциалов. На собраниях обсуждали текущие события и, конечно же, срывали злость на своих же товарищах – детях партийных функционеров. Сказывалось советское воспитание: нужно было найти врага. Нам казалось, что эти дети должны за что-то ответить. Их же «вина» заключалась лишь в том, что их родители получали высокую зарплату. С собраний ребята уходили с опущенными головами. И это только подогревало наше чувство выполненного долга. Я не была политически активной, но я была очень солидарна с такими активистами, тем более что моя мама получала 35 рублей, а папа – 70. Но очень быстро всю критику свернули. Да и критиковать особо не было кого – у нас было мало детей партийных функционеров. Зато было много детей научных работников, литераторов. К ним было совсем другое отношение.
…Помню спецкурс у профессора Николая Калинниковича Гудзия. Это была знаковая фигура в университете. Украинец, бежал от революции, сначала работал в Крымском университете, потом в Москве. Занятия он проводил у себя дома. Мы входили в его кабинет как в храм: огромная комната и – множество книг, картин. Домработница укрывала большой китайский голубой ковер полотном, поскольку профессор категорически не разрешал студентам снимать обувь. Именно у него я увидела полное издание произведений Льва Толстого – 90 томов. И вот на одном таком занятии Николай Калинникович встает и говорит: «Прежде чем начать семинар, я хочу поздравить дочь Мусы Джалиля с тем, что журнал «Новый мир» опубликовал стихи ее отца».
Она встала, опустив глаза, как полагается восточной девочке, и тихо поблагодарила. До этого момента мы даже не знали, что наша скромная и застенчивая подруга – дочь великого человека и поэта. Ее отца, долго просидевшего в застенках концентрационного лагеря, в это время считали то ли героем, то ли предателем. Грань была очень тонка. И нужно было иметь большое мужество сделать то, что сделал наш наставник. Но он сделал это для нас. Это формировало всё!
Было много и других, действительно тревожных событий. Например, суицид. Самоубийств было много. Случилось это и на нашем курсе. Ушли умные, очень умные девочки. Что подтолкнуло их – не знаю. Да и мы были заняты совсем другими делами. Например, устройством на работу.
Все были озабочены, что делать дальше, ведь нас готовили как научных работников. Распределение же получали учителями в аулы и кишлаки Средней Азии, села и районы России, Украины и других советских республик. Нас приравняли к выпускникам провинциальных педагогических институтов. Большего унижения трудно было придумать! Ведь нас готовили как научных работников в области языкознания и литературоведения, и вот с этим колоссальным информационным багажом мы очутились в захолустных средних школах, где ученики порой очень слабо ориентировались в простейшем материале. Это как из пушки по воробьям палить. Но главное даже не это, а то, что мы в таких условиях чувствовали себя в лучшем случае вторым сортом.
Я оказалась в глухой провинции – моя Шостка в сравнении с ней – столица! – в городке Красный Луч на Луганщине. Так началась моя карьера человека, преподающего причастие. Постепенно школа стала для меня вторым домом. Уроки, факультативы, кружки, вечера – я научилась не только делать все это, но и получать удовольствие.
Через несколько лет жизнь преподнесла мне еще один урок. Муж мой, Анатолий Борзенко, учился в аспирантуре Академии общественных наук. Там преподавали корифеи философской науки того времени. А Толя был умница. Профессор Розенталь, принимая у него экзамен, сказал: «Перед вами можно снять шляпу». Естественно, при такой оценке, да еще после блестящей защиты диссертации мы питали надежду, что Анатолию предложат интересную работу в Москве или Киеве, оказалось – нет, не нужен… ни он, ни его знания.
А удар в 1968 году, когда несколько человек вышли на Красную площадь, чтоб открыто заявить о своем протесте против милитаристских амбиций Советского Союза и посягательств на свободу чехов и словаков. Среди них была и моя однокурсница, мать двоих детей Наталья Горбаневская. Меня охватило чувство полной растерянности: она смогла это сделать – она знает что-то такое, чего не знаю я.
Остальные «звоночки» были помельче, как, например, в начале семидесятых, первая в Советском Союзе забастовка иностранных студентов во Львове, которые протестовали против полузакрытого режима своего пребывания в нашей стране. Или постоянное, я бы сказала – навязчивое, желание начальства уволить лаборанта моей кафедры Романа Блая моими руками (я заведовала тогда кафедрой русского языка во Львовском медицинском институте) только потому, что он еврей. А у Ромы трое детей и золотые руки. Устав от всего этого, я сказала: «Мы не можем уволить Блая, потому что этим подтолкнем его к эмиграции. Что после этого будут говорить о нас за рубежом?».
И еще трудно было уловить мотивировку отказа мне в визе для поездки в Германию, куда меня пригласили мои студенты. Поэтому я спросила ответственного работника ОВИРа: «Если я настолько опасный человек, что могу навредить своей стране общением со своими студентами за рубежом, как же мне доверяют работать с ними здесь?» Как ни странно, выезд мне разрешили.
– То есть, всю свою жизнь вы испытывали неудовлетворенность от того, как вы живете, чувство унижения?
– О, нет! Все мои нынешние рассуждения – глубокий анализ прожитого и пережитого. Только с позиции времени, опыта, новой, уже современной информации я могу об этом судить. А тогда все воспринималось по-другому. Это был наш мир, наш образ жизни, другого мы просто не знали. А при почти полном отсутствии информации о том, что делается в мире, много событий просто прошло мимо меня, как, например, Афганистан. Все проблемы воспринимались как сугубо личное, временное, мелкое в сравнении с ценностями общечеловеческими. Нам было чем гордиться. И этим стоит гордиться, ведь история не имеет сослагательного наклонения. Вот пример. Как известно, Ленинградская симфония Шостаковича была написана во время блокады. Тогда же состоялась и премьера. И вот в голодном и холодном городе люди собираются в театре, чтоб послушать гениальную музыку. Дирижер должен выйти на сцену в белой крахмальной сорочке и фраке. Но у него нечем ее крахмалить… Тогда соседка, которая абсолютно уверена, что иначе идти нельзя, отдает на крахмал последние две картофелины. А вот еще фрагмент из того же периода. Замерзший город. Вокруг смерть, трупы. И среди всего этого архитектор, рисующий триумфальную арку, под которой войдут советские войска в освобожденный Ленинград. Это всё было. И этого нельзя вычеркнуть. Именно поэтому мне трудно было понять тех же иностранных студентов, которые у нас бесплатно обеспечивались жильем, книгами и даже теплой одеждой, а взамен не хотели принять нашего образа жизни.
А неудовлетворенность все же была. Мне пришлось много поездить по миру: преподавать причастие оказалось нужным и важным для всех, кто изучал русский язык. При этом я соприкоснулась с другой культурой, другим образом жизни. И дело было даже не в роскошном по нашим меркам быте, не в дорогущих магазинах, куда советские туристы ходили как в музеи. Это было что-то совершенно другое. Например, рассматривая витрины в магазине «Лучшие товары мира» в Вене, я очень спокойно проходила мимо роскошных песцов (подумаешь, я в Сибири еще не такие видела!), фантастических ювелирных изделий (ну куда я их надену!) и подолгу стояла перед конфетами львовской фирмы «Свиоч». Мне хотелось всем рассказать: «Эти лучшие в мире конфеты изготовили в моем городе!».
– «У советских собственная гордость…»
– Но ведь это была правда. Неудовлетворенность я испытывала совсем по другому поводу. Мне всегда было искренне жаль, что нам были недоступны иные пласты, причем пласты очень могущественные, общечеловеческой культуры, например, Библия. Ведь это не только мировоззрение, но и целые эпохи в искусстве, литературе. К сожалению, нашему пониманию не доступно в полной мере было и творчество ряда отечественных писателей – Анны Ахматовой, Бориса Пастернака…
Ветер перемен шестидесятых принес новые мысли, новые идеи. Роберт Рождественский, Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко – они духовно воспитывали целое поколение. Но, увы, услышать их можно было только в Москве. Там люди ночами стояли в очередях, чтобы попасть на выставку или встречу с писателем. Провинцию это коснулось мало. Или не коснулось вовсе.
– Как повлиял на вас ветер перемен начала девяностых?
– Эта революция научила меня пониманию многих вещей и процессов. Но это опять же пришло позже. А тогда. На момент распада Советского Союза я находилась в Камбодже, где заведовала кафедрой в университете. К нам относились там с большим уважением как к представителям могучей страны. Когда же все рухнуло, мы, представители Украины, оказались никому не нужными. Советское посольство в одну ночь стало российским, украинского просто не было. Нас очень быстро выдворили из страны.
Дома оказалось не лучше. Привычный мир стал непонятным и даже враждебным. Люди начали сводить исторические счёты, адресуя свои обиды главным образом мертвым. Мой мозг отказывался понимать не только процессы и события, но и родных, близких мне людей. Например, во Львовском государственном университете закрыли кафедру русского и украинского языков как иностранных. Не только я, но и много других преподавателей – лучших преподавателей! – оказались без работы. Что делать? Как жить дальше? Чем кормить детей? Многие кандидаты и доктора наук избрали карьеру рыночных торговцев, многие уехали в Европу чернорабочими. И в то же время почти все во Львове поздравляли друг друга с победой. «Свершилось! Наконец-то свершилось!» – такими словами встретили меня, прилетевшую из Камбоджи, мои коллеги Львовского государственного университета имени И. Франко.
Пришлось заново учиться жить. Я стала ловить себя на мысли, что теперь для меня вполне осязаемой стала хрестоматийная фраза о том, что тот или иной писатель или поэт не смог принять идеи революции 1917 года. Я не научилась понимать, но перестала осуждать Шаляпина, Рахманинова, Бунина за то, что они уехали за рубеж, не приняв жесткие условия революции 1917 года.
– Если считать первую демократическую революцию знаковым событием в вашей жизни, это было трагическое событие?
– Нет, конечно! Но довольно драматическое. Знаковым я считаю его прежде всего потому, что заставило меня многое понять и многое переоценить. В моей жизни появились другие ценности. Как никогда раньше – обостренное чувство семьи, мои близкие стали для меня самым важным в жизни.
Изменилась и сама жизнь. Опять, как и много раз до этого, спасала работа. Я всегда была убеждена, что профессионалы не пропадут. Я очень рада, что тогда родилась идея возродить Университет, который стоял у истоков высшего образования в Украине. Когда-то таких учебных заведений было три – Киево-Могилянская, Острожская академии и Ставропигийская школа во Львове. Все они выросли из братских школ и предназначались главным образом для талантливых детей мещан, т. е. тех, кому не под силу было оплачивать учебу в Европе, но кто своим умом, своим талантом мог принести много пользы своей земле.
* * *
…Вот такое интервью. Кратко обо всем, что мне пришлось пережить и переболеть. Сейчас я работаю в университете «Львовский Став-ропигион». Я декан факультета прикладной лингвистики. И действительно горжусь тем, что принимала участие в созидании чего-то действительно стоящего. Ведь родившееся в XV веке Ставропигийское братство со временем превратилось в целую просветительскую империю – школы, книгопечатание, музей, институт… и даже собственные корабли, которые доставляли по реке Сан бумагу из Европы во Львов для печатных мастерских. А главное – все это давало возможность бесплатно или очень дешево получать образование детям бедняков. И эту, можно сказать, главную идею университет внедряет в жизнь и ныне. Нам удалось привлечь внимание не только широких научных кругов, но и бизнесменов, которые помогают нуждающимся студентам материально. Особенно радует то, что уже два года подряд мы занимаем 2-е место по прикладной лингвистике среди высших учебных заведений Украины.
И еще горжусь своим внуком Ильей, студентом Музыкальной академии г. Линца в Австрии, молодым, но уже известным в мире скрипачом, лауреатом многих международных конкурсов. Радуюсь, что у дочери Оли и зятя Виталия все хорошо – они оба концертирующие преподаватели специальной музыкальной школы города Новый Сад в Сербии. Словом, жизнь продолжается, мир опять обрел краски, и я чувствую себя нужной и полезной.
Филологические фрагменты. Часть вторая[1]1
Часть первая опубликована в сб. «Время, оставшееся с нами. Филологический факультет в 1953–1958 гг. Воспоминания выпускников». – М., 2004, стр. 18–49.
[Закрыть]
Памяти сокурсников Галины Девятниковой, Святослава Котенко, Александра Полторацкого, Ираиды Усок, Евгения Мартюхина, Михаила Ананьева
Дмитрий Урнов (США)
Тени незабытых предков«Когда было мне лет четырнадцать, папаша мой ни о чём не имел понятия настолько, что я с трудом его выносил. Потом, когда мне уже перевалило за двадцать, я поразился, до чего же старик мой за эти годы поумнел».
Марк Твен
…Однажды, курсе на третьем, пришла мне в голову блестящая идея, и на ближайшем зачете я её изложил. В «Евгении Онегине», говорю, хотя пушкинский поэтический роман и считается «энциклопедией русской жизни», пропущен 1812 год: судьба хранила Евгения до того бережно, что даже такое общенациональное испытание, как Отечественная война, его миновало, хотя он и являлся современником наполеоновского нашествия на Россию. Позвольте, молодой человек, возразил принимавший зачет профессор Б., а как же «Нет, не пошла Москва моя…»? Я не сдался. Это, говорю, факт биографии автора, а не событие в жизни героя. «У Пушкина, – старикан тоже упорствует, – все намеком».
Старый чурбан меня, разумеется, завалил, но не переубедил, однако, в памяти у меня всё же остались его слова о непрямом выражении, характерном для Пушкина. И вот уже в аспирантские годы взялся я за книгу И. Л. Фейнберга – только что вышедшие «Незавершенные работы Пушкина». Речь в монографии шла о том, что у Пушкина оказалось незаконченным, лишь намеченным, самим поэтом уничтоженным и вроде бы безвозвратно утерянным. Хотя моей темой, отношением Пушкина к Шекспиру, маститый автор специально не занимался, однако он реконструировал оставшееся у Пушкина в черновиках и набросках, подсказывая путь к пониманию пушкинских замыслов и намерений: что брошено у Пушкина намёком, то связано с целой системой его размышлений.
Прочитал я этот труд, прочитал, когда допустили меня в спецхран, «Поэтическое хозяйство Пушкина» эмигранта Вл. Ходасевича, прочитал М. М. Покровского, алексеевский фолиант[2]2
«Шекспир и русская культура» под ред. М.П. Алексеева (о нем см. на с. 55).
[Закрыть] ещё не вышел, но проштудировал я пояснения Г. О. Винокура в седьмом, единственном из вышедших, томов Пушкина в Academia. Стали появляться, и стал я читать статьи американской пушкинистки русского происхождения Антонии Гляссе, а уж она по вскользь брошенным пушкинским намёкам добралась до таких скрытых значений, что, стало казаться мне, Пушкина я вовсе и не понимал. Из читанного перечисляю о поэтике, помимо истолкований и биографий, которые, разумеется, тоже читал. И чем больше я читал, тем снисходительнее становился в оценке моих университетских учителей.
* * *
Роман (профессор Самарин Роман Михайлович) донимал меня своими замечаниями и требованиями, пресекая полёт моей мысли. «Я думаю» или «я полагаю» он уничтожал, указывая, что я не думаю и не полагаю, а всего лишь повторяю по неведению давно уже думаемое и полагаемое. За мою точку зрения он выпорол меня публично, а между тем я сказал, что думал, когда мне поручили от имени факультета приветствовать на Ленгорах латиноамериканских гостей-писателей. Поручили, я и сказал, что, с моей точки зрения, Пабло Неруда – большой поэт, а Жоржи Амаду – замечательный прозаик.
Досталось же мне от Романа за мою точку зрения! Как потешался надо мной весь зал – вспомнить страшно.
Спустя целую жизнь, волею судеб, оказался я перед американскими студентами. А они мне говорят, что, по их мнению, Шекспир – неплохой драматург. Уж я их разносил, уж я их метелил за все муки мои…
* * *
Лидь-Николавна (Л.Н. Натан), преподавательница английского, у которой в подгруппе из тринадцати человек я был тринадцатым после одиннадцати отличниц и двенадцатого четверочника – Святослава Котенко, та вовсе не давала мне жизни. Донимала грамматикой. Что же мне, стилем своим поступиться ради каких-то правил? Жертвовать самобытностью и сутью того, что я хочу высказать, ради артиклей и, видите ли, согласования времён?
И вот недавно от редактора американского получаю замечания по рукописи «Гамлет в России». Замечаний немало, в основном на ту тему, что она, редакторша, не вполне понимает, в чем суть того, что я хочу сказать. А в самом конце: «Но должна признать, что мне ещё не приходилось читать рукописи, в которой бы иностранец так уверенно пользовался артиклями и не путал времен».
* * *
Шёл я на обсуждение книги Бахтина, как обычно, опаздывая. «Шестьдесят шестая» была набита битком, смог я пристроиться лишь возле самой трибуны, у входа. Опаздывая на лекции, мимо той же трибуны, с которой лектор тарахтит, как правило, проскользнешь и где-нибудь присядешь, приступив к увлекательной беседе с соседом. А тут пришлось стоять, опершись о трибуну.
Мой локоть почти касался локтя очередного оратора, тоже на трибуну опиравшегося, с другой стороны, и я мельком взглянул на него: невзрачный, старый, с темной, неровной, сморщенной кожей на лице. Безнадёжно древний, говорил он тихо и невнятно, словно обращался к самому себе, его никто и не слушал, стоял глухой шум. Обсуждали только что переизданные усилиями Вадима (В. В. Кожинова) под редакцией Серёги (С. Г. Бочарова) «Проблемы творчества Достоевского». А сумрачный старикашка, словно исполняя роль чеховского Фирса, бурчал что-то против. И лишь потому, что наши локти почти касались, разбирал я обрывки произносимых этим сморчком фраз: «Бахтин отрывает… У Бахтина не хватает. Подход Бахтина не дает…».
Пробурчал старичишка своё и сполз с трибуны. В коридоре, когда стали расходиться, попался мне профессор Поспелов – вовремя подвернулся. «Кто это был?» – требую у него, ведь должен же знать хотя бы он, чьи часы уже тоже к полночи движутся. Взглядом, в котором виднелись сострадание пополам с презрением, Геннадий Николаевич посмотрел на меня и произнёс, отчеканивая каждый слог: «Ва-ле-ри-ан-Фе-до-ро-вич-Пе-ре-вер-зев».
«Переверзев собрал вокруг себя многочисленных сторонников, и они вместе выпустили сборник «Изучение литературы» (1929), который вызвал ожесточённую полемику и повлёк за собой обвинения в вульгарном социологизме. В 1938 году Переверзев былл арестован и провёл следующие восемнадцать лет в тюремном лагере»[3]3
Из справочника по русской литературе под ред. Виктора Терраса, издан в 1984 году Йельским университетом. См. Handbook of Russian Literature, New Haven: Yale University Press, 1984. P. 336.
[Закрыть]. Кроме Поспелова, знал я, и очень хорошо, ещё одного из переверзевских сторонников, вокруг него группировавшихся, Ульриха Рихардовича Фохта. Оба ученых не только не пострадали, но занимали видное положение, пользовались авторитетом и оставались вне подозрений. Как же так, если тогда громили вульгарный социологизм, то есть «систему взглядов, вытекающую из догматического истолкования марксистского положения о классовой обусловленности идеологии и приводящую к упрощению и схематизации историко-литературного процесса»?[4]4
Из Литературной энциклопедии терминов и понятий, вышедшей в Москве в 2003 году. С. 154.
[Закрыть] За упрощение историко-литературного процесса Переверзева и взяли? А что ж других чаша сия миновала, ведь они всё вместе упрощали да ещё и схематизировали процесс?
В этой внешне парадоксальной ситуации проявляется характерная черта нашего времени, на протяжении которого люди подверглись несправедливому осуждению: ни вульгарный социологизм, ни какой-либо ещё изм и вообще изучение литературы никакого отношения к плачевной судьбе Переверзева по существу не имели. Истинная причина обрушившихся на него – индивидуально – репрессий остается по-прежнему неизвестной, как не известно это и во множестве других случаев. Что же до упрощения и схематизации, то в моё время от каких бы то ни было четких представлений избавились до полнейшей расплывчатости, вместо схематизации мы получили методологическую и терминологическую кашу.
А тогда никто так и не услышал единственного из ораторов, которого стоило тогда послушать, а ведь литературоведческий Лазарь, только что вернувшийся с того света, продолжил полемику с Бахтиным прямо с того пункта, где оказался их спор прерванным три десятка лет тому назад. Но суть не интересна – сильна инерция настроений. В утешение себе могу сказать: читая Бахтина, слышу я тот же голос, будто Фирса, бурчащего: «Отрывает… Не хватает… Не даёт…».
* * *
«Урок Турбина» – так следовало озаглавить эту историю, если бы требовалось дать ей название. Однако ради ясности начать я вынужден издалека. Больше двадцати лет минуло с того времени, когда слушали мы лекции Владимира Николаевича. Как сотрудник Института мировой литературы я координировал советско-американские проекты по литературоведению. Пересаживаясь в Чикаго с самолёта на самолет, уже в салоне, за несколько минут до вылета, слышу по радио свою фамилию вместе с просьбой немедленно сойти с воздушного корабля. То были времена холодной войны, и мне стало жарко. Но оказалось, из лучших чувств, меня об этом просили от имени некоего чикагского короля – сталелитейного.
Занимаясь ради бизнеса сталеварением, король по душе был любителем лошадей, а также сторонником марксизма. Как заинтересовался он лошадьми и завел свой конный завод, не знаю. Но как обращён был в революционную веру, мне известно. Единственная дочь его, сталелитейная принцесса, прослушала курс профессора, которого я себе прекрасно представлял – мы были друзья и коллеги. Университет, где он преподавал и где училась студентка-принцесса, был крайне консервативный, а друг мой придерживался взглядов крайне прогрессивных, воздействие же на студентов, вышедших в основном из состоятельных семей, имел он магнетическое. Коротко говоря, то был американский Турбин.
Если имя Турбина ничего не скажет нынешним поколениям студентов, то всякий из моих сверстников, кто помнит неповторимого Владимира Николаевича, подтвердит: повальная влюбленность в него студентов и особенно студенток – таков был неизменный эффект вулканически-взрывных турбинских лекций. В силу тех же причин и американский король, распропагандированный собственной дочерью, уверовал в силу как исторического, так и диалектического материализма.
Собирался ли король беседовать с мной о литературных вкусах и взглядах творца «Капитала», как известно, парадоксально консервативных? Нет, литература в данном случае побоку, меня приняли за авторитет в области… разведения лошадей. Все, чего ждал от меня сталелитейный магнат и ради чего был прерван на сутки мой полет на совещание по проекту «Переписка Толстого с американцами», это чтобы держал я речь перед работниками принадлежавшего ему рассадника лошадей весьма редкой, средневековой, рыцарской, липизанской породы.
Иными словами, очутился я в положении хлестаковском. Исполнение роли незабвенного Ивана Александровича в моем случае осложнялось тем, что ревизор, настоящий ревизор, не под занавес должен был появиться, как у Гоголя, а уже побывал у короля. Ревизором, то есть истинным знатоком лошадей, посетившим королевские конюшни под Чикаго, был полковник Подайский, старший берейтор Венской школы верховой езды, а езда, согласно традициям этой школы, основанной в средние века, демонстрируется исключительно на липизанах, и он, Подайский, незадолго перед моим вынужденным визитом тех же сталелитейных ли-пизанов уже осматривал. Как после такого эксперта рот открыть?
Почему же не отказался я от исполнения странной роли? Во-первых, попросили сойти с корабля, и я сошёл, а чего ждут от меня, узнал, только лишь очутившись на месте. Во-вторых, когда я там очутился, дело шло уже к ночи. Сверх всего, осознав, что за ветер занес меня на конюшню под Чикаго, я опасался неосторожным отказом навредить приятелю, ибо, как попал я в знатоки липизанской породы, можно было догадаться путем следующих умозаключений.
Король, несомненно, хотел доставить удовольствие своей дочери, а дочь сообщила отцу, что у ее любимого профессора есть знакомый из Москвы, который знает… Что знает? Американский друг мой, приезжавший в МГУ на стажировку, видел у меня книгу о липизанах Венской школы, подаренную мне Чарльзом Сноу (за то, что его дочь с приятельницей я сводил на ипподром, и даже не за то, что сводил, а что после посещения наших конюшен девушки остались живы). Увидев красочную книгу, приятель решил, что уж раз у меня хотя бы одна книга о липизанах есть… Тут, вероятно, и произошел разрыв информационной цепи.
А король, владевшей чикагской сталью, был, словно воск, в руках единственной дочери. Как всякий американец с деньгами, был он человеком партийным, и когда его партия, при его финансовой поддержке, взяла верх на очередных президентских выборах, ему было предоставлено почетное место в праздничной колонне, сопровождающей вновь избранного президента на пути из Конгресса в Белый Дом. Как лучше всего этой почестью воспользоваться? У американцев устроено так, согласно идее разделения труда: ты можешь знать всё до мелочей о своём деле, скажем, о стали или лошадях, но понятия не иметь о том, как свой же товар показать лицом. На этот случай у американцев есть привычка заниматься исключительно своим делом, а если дело не твое, но все же надо им заняться, то, не тратя попусту ни времени, ни мозгов, попроси помощи у понимающих в не твоем деле, если, разумеется, есть у тебя деньги оплатить думанье чужими мозгами. Ради дочери король не скупился и, по её настойчивому желанию, обратился к ее любимому, либерально мыслившему профессору за советом, как обозначить ему свое присутствие в красочной колонне по поводу выборов, где взяли верх консерваторы. В результате в президентском параде участвовала кавалькада средневековых коней под всадниками в шлемах, как у бойцов Первой Конной, специально сшитых ради такого случая буденнов-ках. Словом, мы Красная кавалерия и про нас… Удивительно ли, что у того же короля в гостях оказался книжный червь в качестве эксперта по коневодству?
У меня, со студенческих лет исполнявшего роль переводчика у лошадников, за плечами был уже не один десяток лет наблюдений за тем, как ведут себя при осмотре лошадей настоящие знатоки, так что бессловесная часть роли гоголевского ревизора мне, пожалуй, удалась. В сопровождении королевского конюшенного штата энергичным шагом знающего, куда он идёт, я проследовал по конюшне, где стояло триста голов нарядных, массивных коней, точно таких, что носили австрийских императоров в рыцарских доспехах, когда те изъявляли желание принять участие в турнирах. Масть у липизанов преимущественно серая, и я, стараясь показать, будто понимаю, что я вижу, бросал пристальный взгляд на типичный экземпляр и устремлялся дальше. Если же попадались рыжие, а также гнедые, то я останавливался и мой взгляд становился еще пристальнее. От меня ждали и замечаний, но, лишь качнув головой, я продолжал движение. Среди серых и рыжих попался один вороной, к нему я зашел в денник и взял его за копыто (так делал посетивший Московский ипподром в самом деле королевский конюший из Англии). Сопровождающие нагнулись вместе со мной, чтобы не пропустить ни одного слова из рекомендаций, какие, быть может, я сочту нужным сделать, я же, подражая англичанину, еще значительнее качнул головой и, молча выйдя из денника, где стоял вороной, продолжил обход. Но время затянувшейся сценической паузы в конце концов истекло. Весь конюшенный штат сгруппировался в амуничнике (где хранится сбруя) и уставился на меня.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?