Автор книги: Сборник
Жанр: Древневосточная литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Теперь же властелин весь погружен единственно лишь в лесть и подхалимство, стеснен в делах гаремными драпри; добился лишь того, что те ученые, что уз не признают, едят с волами и конями из одной кормушки во дворе. Как раз вот этим Бао Цзяо так возмущался в свои дни, а я, Ваш подданный слуга, слыхал еще, что те, кто входят во дворец Ваш в парадном платье и роскошном, не станут личным чем-нибудь пятнадцать служебный этикет; а те, кто славу свою точат и отшлифовывают там, вредить не станут реноме из-за корысти и наживы. Вот почему, когда деревня лишь прозывалася Шэнму („Получше матери родной"), то Цзэн-фило-соф не вошел в нее. Когда названье месту было Чжаогэ („Песнь по утрам"), то Мо-философ от него свою телегу повернул.
Теперь же вот хотят заставить широкого, великого ученого, столпа всей нашей мировой науки, залезть в плетенку властей всесильных и под ярмо временщикам, лицо свое не показать и реноме свое пятнать служеньем льстивым господам, ища сближенья при дворе. Но так ученый ляжет в яму иль в кругу мусора – и все… А где достать тогда такого, который искренность и честь принес бы к воротам дворца?»
Ханьский У-ди
Манифест государя о том, чтоб судить и казнить всех тех, кто не будет своим поведением, почтительно-религиозным и честным, вперед продвигать
Графы, магнаты, большие чины! Ведь то, что я вам поручил, это быть во главе всей политики внутренней нашей, сделать единой систему правленья, чинов, ширь дать культуре, ученью ее, просвещенью, сделать прекрасными нравы и их направленье.
Действительно, в основу взять высокое достоинство души, считать за праотца порядочность и долг, превозносить лишь добродетель и брать на службу лишь ученых, увещевать людей к добру и казни совершать над злыми – вот то, чем к процветанию пришли Пять древних государей-ди и три царя – монарха-вана! Я утром встаю и ночью ложусь, весь в помысле благом, всем сердцем с ними я – с учеными, живущими средь нас, в стране, чтоб привести их к этому пути. Поэтому я чту как гостей дорогих старцев, людей пожилых, подать снимаю я с тех, лучших и самых способных; сам я учу их классической литературе – вникаю я сам и лично смотрю за правительственным распорядком, я только и думаю, как бы к добру привлечь мне все думы народа. И я с глубочайшим вниманьем велю всем тем, у кого в руках власть, возвысить честнейших людей и продвинуть известных своей родителям преданностью. Тогда, может быть, завершу я влиянье благое, продолжив к прекрасным заветам великое дело великих.
Известно всем, что «в городе в десять домов непременно найдется порядочный, честный и верный» и «если идут трое в ряд, средь них мой учитель найдется». Теперь же бывает порой, что даже из области целой не выдвинут люди хотя бы одного человека. Это значит, что влиянье культурное царя к низам как будто не доходит, а люди выспренних достоинств с накопленным прекрасным поведеньем оттерты кем-то прочь от сведенья царя. Вы, старшие чины, имеющие в год две тысячи мер риса, вы управляете всем бытом, жизнью масс! Так чем же вы, скажите, мне на помощь придете, чтобы мне светить, как свечой, в темноте и укрытых от света местах, убеждать и вести за собой массу за массой народа и воспитывать наши низы – и возвысить, подняв наконец просветительский голос в деревне, в селе и в общинах сельских крестьян. Те из вас, кто продвинет на место ученого мужа, получит награду от высших, а тот, кто закроет его от меня и славу его затемнит, будет мною казнен. Таковы ведь древнейшие наши традиции будут. Извольте совместно с двухтысячными учеными, что во главе порядка и всяческого благочиния в службе находятся нашей, судить и карать всех тех, кто не будет теперь выдвигать известных своим благочестием патриархальным и честным своим поведеньем и личным укладом.
Сыма Цянь
Ответ Жэнь Шао-цину
Великий историк судеб, граф-астролог Сыма Цянь, ходящий у вас в конюхах и погонщиках, бьет вам поклон за поклоном и так говорит: «О Шао-цин, вы, у которого в подножье я, не так давно изволили меня пожаловать письмом и в нем мне наказать быть осторожнее в сношениях с людьми, считать своим долгом и делом всегда продвиженье достойных людей, представленье ученых двору. Настроение в письме убедительно твердое, словно готовы меня вы считать человеком, который не хочет учителя знать в вас, а действующим по словам пошлейших каких-то людей. Нет, я, ваш покорный слуга, не смел бы так действовать, нет! А я так хотя изнурен и изломан, но даже, представьте, и я в свое время, хоть краем лишь уха, слыхал те заветы, что старшие поколенья оставили общий удел нам. И только как вижу себя я с испорченным телом, сидящим в вонючей грязи, сейчас же все время я знаю, как я ошибался, как я все хотел быть полезным людям, как стал я им вреден противно своим ожиданьям. Поэтому так и сижу я один, печально задавлен, и с кем говорить мне, скажите?
Есть наша пословица: „Для кого мне стараться? Кому мне дать выслушать все?" И в самом деле, как только умер Чжун Цзы-ци, то друг его Бо-я не стал уж больше играть на лютне. И, значит, что же? Ученый старается только для друга, что душу его понимает, как женщина внешность свою соблюдает для тех, кому нравится, знает, она. Что ж до меня, то туловище мое уж изувечено донельзя, и если б даже я хранил в себе талант, подобный яшме Суя или Хэ, и даже если б я был нравственно велик, как Ю иль И, и все-таки в конце концов не мог бы стать прославленным в людях, а только и всего, что быть посмешищем, себя пятнать, и все! Но на письмо и то, что в нем, мне полагается ответить. А лишь сейчас с востока прибыл, сопутствуя царю, да разные тут мелкие делишки „наседали“, Вас повидать мне редко удавалось; весь в хлопотах, и наспех кое-как я даже ни минуты не имел вам изъяснить свои мечты и настроенья и высказаться сразу до конца.
Теперь и вы, Шао-цин, захвачены в вину, не знающую дна… Пройдет десяток дней иль месяц, – Вам срок уже наступит зимний и последний… А я к тому ж на днях уже поеду с государем в Юн: боюсь, что так в конце концов нельзя мне будет умолчать о том, чего нельзя назвать, и все сложиться может так, что я не удосужусь вам всю выразить досаду, озлобленье, чтоб сообщить своим друзьям. И вот получится, что тот, кто навсегда от нас уходит, в своей душе обиду личную в бездонность унесет. Позвольте мне здесь набросать мои убого-заскорузлые мыслишки. Итак, я в недостатках весь: не отвечал вам слишком долго… Позвольте мне надеяться, что это Вы мне не поставите в вину и преступленье.
Я знаю вот ведь что: что нравственное совершенство-ванье есть признак просветленного познания, а быть всегда в любви и простирать ее на всех – вот где начало человеческих достоинств! Брать от других, давать другим – вот то, в чем обнаруживается нам человеческая честь. Срам, поношенье – вот критический тот пункт, где мужество проявлено бывает. Установить себе известность, славу – вот в чем вся деятельность наша зенит имеет достижений. И ежели ученый муж все эти пять начал в себе хранит, то только при наличности такой доверия заслужит в жизни он и встанет в ряд людей отменно благородных, людских верхов. Поэтому несчастья не бывает ужаснее, чем жажда денег, и скорби нет больней, чем рана в сердце. Для действий в жизни нет уродливей, чем срам и униженье предков наших. Позора большего не сыщешь, чем казнь, которая „тепличною" зовется. Из этой казни вышедший живым ни с кем уже в компаньи быть не может. И это не для нынешних нас только – нет, так уж повелось у нас спокон веков. В былые времена князь Вэйский Чудный – Лин уселся в экипаж с Юн Цюем вместе и поехал. А Кун, мыслитель наш, ушел тотчас же в Чэнь. Шан Ян имел свиданье с князем чрез Цзин Цзяня, а Лян то принял с сердцем ледяным. Тун-цзы (Чжао Тань) сидел в одной повозке третьим, а Юань Сы весь изменился в своем лице. Стыдились этих людей с далекой древности, всегда. Не правда ли, ведь даже человек, так, средненький, не более того, но, если у него какое-нибудь дело до евнуха вдруг заведется, всегда, без всяких исключений, оно ему не по душе. Тем более когда мы говорим о человеке и ученом, и с честным направлением ума! Хотя в правительстве сегодня и не хватает нужных нам людей, – но что вы! что вы! – разве ж допустимо, чтоб тот, который все еще остался жив, после ножа и после пилки, чтоб он взял на себя рекомендацию к двору людей, отменно знаменитых во всей стране под нашим небом?
Я, Ваш покорнейший слуга, благодаря заслугам предков, особенно покойного отца, мог ожидать своей вины у оси государственной повозки в теченье двадцати и даже с лишком лет. По этому я случаю подумал, что, прежде всех других вещей я не сумел подать как следует свою лояльность, преданность и честность. Я не сумел и получить всю ту хвалу и славу, ту честь, что полагались бы другим за исключительные мысли, необычайные таланты, чтобы привлечь внимание светлейшего царя-владыки. Я, далее, опять же не сумел упущенное подобрать, недостающее исправить, привлечь достойнейших людей, продвинуть тех, кто поспособней, тащить на свет из гор и ям туда укрывшихся ученых. Я, выйдя за пределы государства, не мог бы поступить в ряды солдат, брать крепости, сражаться в поле и подвиг совершить убийством полководца иль знамя у врага схватить. И наконец, не мог бы я, день ото дня свои труды нагромождая, заполучить и знатный чин и соответственный оклад – все для того, чтоб просиять над всеми предками своими и над друзьями, что со мной. Из этих четырех заслуг – нет ни одной за мною!
И вот я кое-как живу, иль делаю лишь вид, без всяких дел, хороших иль плохих, которыми себя я мог бы проявить. Когда-то, впрочем, был и я среди магнатов низшего разряда, и мне случалось подавать свой скромный голос, выражать сужденье там где-то около дворца. И вот из-за того, что в эти времена я не тянул к себе всех предержащих и не додумал до конца все, что внушало опасенье, сижу сейчас с уродливым своим и поврежденным телом на роли слуг, метущих пол, среди убожества и сора… И вдруг теперь такой, как я, поднял бы голову, расправил свои брови и стал бы рассуждать иль за кого, иль против, не было б разве это, между прочим, фривольностью к правительству немалой, конфузом для ученых современных?.. О стон! О горе мне! О что еще сказать? О что еще сказать? Да кроме этого всего, о самом деле рассказать с начала все и до конца, ах, нелегко все выяснить как есть!
Я, Ваш покорнейший слуга, я смолоду уже все проморгал свои неудержимые таланты. Когда же вырос я, то также я не знал похвальных отзывов моих односельчан. Владыка-царь, по счастью для меня и ради моего покойного отца, дал мне возможность исполнять мои нехитрые дела, входить всегда и выходить среди дворцовых кулуаров. Вот я и рассудил тогда, что тому, кто держит таз на голове, зачем смотреть на небо вверх? И вслед за этим прекратил свои знакомства и прием гостей, дела по дому запустил. Стал днем и ночью думать лишь о том, чтоб исчерпать усилия своих совсем никчемных дарований, сосредоточив мысль свою на том единственно одном лишь побужденьи, чтобы снискать себе фавор у государя нашего – царя. Но дело вышло так, что совершилась крупная ошибка и неправда. Начну с того, что я с Ли Лином вместе в одном и том же учрежденьи пребывал. Мы никогда с ним не могли жить так, как полагается друзьям; у нас с ним были разные пути: что брал один, то отвергал другой. Мы никогда с ним вместе не держали у губ своих за чаркой чарку и никогда мы не сближались в той неизбывной радости друзей, что создается искренне и прямо. Но тем не менее его я наблюдал, и видел я, что этот человек – муж удивительный на редкость из тех, что соблюдать себя умеют хорошо. Он родителям служил благоговейно; он был честен с теми, с кем служил; прикасаясь к деньгам, он был умерен; брал, давал всегда по совести своей. При разнице лет, положений он был донельзя уступчив. Он с низшими сдержанным был и вежливым очень. Он только о том и мечтал, чтобы ринуться в бой беззаветно и жизнь всю отдать за дело большое отчизны. Вот что всегда в душе его копилось! И я считал, что в нем есть дух и государственный на редкость ум!
Послушайте теперь. Вот человек на службе государю берется выполнить такое предприятье, где десять тысяч шансов смерти; но и на тот один, что против них, не обращает он внимания, а устремляется всецело лишь туда, где государству есть угроза. И это было, я б сказал, уже совсем необычайно! Теперь, смотрите ж, возникает одно из дел неподходящих. И что же? Чины при дворе, за целость особы своей стоящие крепко, и жизнь обеспечить жене и детям норовя, сейчас же его недостатки, как на дрожжах, раздули, а я, по правде говоря, в своей душе о нем болел весьма. Да, впрочем, что ж! Ли Лин был во главе солдат неполных пяти тысяч, а углубился в землю варваров-номадов так далеко, что уж переступал он ставку хана. В приманку повесил себя самого у самой он пасти тигра и прямо скакнул он на варвара лютого, дикого ху. Пред ним было войско в десятки и сотни тысяч; с Шаньюем сражался самим он несколько раз подряд, и в этих боях провел он десяток и более дней, убил же врагов больше гораздо, чем вровень. Рабов не хватало, чтобы трупы убрать, чтобы раненым как-то помочь. Военачальники в верблюжьих дохах ошарашены были, боялись, тряслись. И вот тогда хан всех потребовал к себе: и левых и правых нойонов, всех лучников поднял, и вот вся страна напала на них отовсюду и их окружила. На тысячу ли развернулись бои… Все стрелы иссякли, дорога зашла в тупик. Вспомогательных войск никаких не пришло. Солдаты, начальники падали мертвыми, раненых тоже кучи лежали. Однако же Лин как крикнет, и криком он их подбодрил. Солдаты и их командиры – все как один повскакали, слезы струились реками из глаз, рты пили слезы и кровь.
Но снова они натянули луки пустые, полезли с презреньем на лезвие белое; на север всем телом своим повернувшись, на смерть помчались к врагу, обгоняя друг друга.
Наш Лин до погибели крайней своей прислал ко двору гонца, и ханьские графы, князья, министры, маркизы, магнаты подняли бокалы, желая царю долгоденственного жития. Но вот через несколько дней дошло до царя и письмо о Линовом полном разгроме. А царь-государь от этих известий стал есть без приятности вкуса и слушать доклады без радости всякой. Большие чины скорбели, боялись, не знали, как выйти из этой беды. А я, признаться, сам тогда не соразмерил всей своей ничтожной и никчемной простоты; но, видя, что царь-государь печален и сам не в себе, весь в горе, унынии крайнем, по чести, хотел проявить свою искренность, ту, что была. Наивная, глупая мысль! Я, право, считал, что Ли Лин, обычай имея с другими чинами и с высшею знатью делиться и малым, лишать себя сласти, он мог ведь иметь за собою людей, готовых до смерти все силы ему отдавать, и даже какой-нибудь древний известный, большой полководец не мог бы его в этом смысле никак превзойти. Хотя сам он был разгромлен и должен был пасть, однако ведь видно было его настроенье: он только хотел улучить надлежащий момент и послать о победе известие Ханям. Но дело пропало, и выхода не было больше. Однако и то, что он их разбил, исковеркал, является подвигом тоже, который заслужит быть явленным миру всему. Об этом я думал с тоской и хотел изложить на словах, но не было как-то пути. И вот так однажды случилось, что был во дворец я вызван к допросу, и я в этом смысле построил всю речь о заслугах Ли Лина. Хотел я всем этим расширить как мог кругозор царя-государя, конец положить речам тех белками сверкающих злобно людей. Но выяснить все до конца мне так и не удалось. Светлый владыка не понял, чего я хотел, решив, что я, вероятно, мешая карьере Эршисца, тем временем каверзно строю защиту Ли Лина – свою. И бросил меня в уголовный приказ. Итак, моей сердечной правде и преданности трону моему в конце концов не удалось себя представить. Сочли, что я обманывал царя, и вот я, наконец, был отдан на сужденье и действия тюремных палачей. Моя семья была бедна – всего, чем я располагал для подкупа моих судей, недоставало бы для выкупа на волю. И никто из друзей не помог мне! Посмотрел я направо, налево, на ближайших ко мне и роднейших людей, и никто за меня не сказал ни слова. Но тело мое – не камень, не дерево. Кто же был мой компаньон? Сторож суда! Я был спрятан глубоко в темнице-тюрьме. К кому обратиться тут с жалобой можно? Но Шао-цин, вы лично видели все это! И разве же все то, что делал я, не было именно вот так?
Когда Ли Лин живым в плен сдался гуннам, он славу своей семьи уничтожил, а я, кроме этого, сел еще в „камеру тутов“. Тяжелым посмешищем стал я для мира всего! О горе! О горе! Об этом не так ведь легко одно за другим говорить человеку толпы!
Отец мой заслуг не имел, отмечаемых грамотой царской, особой алою писаницей. История звездных фигур и звездных расчетов для календаря так близка ведь к разным гаданьям, заклятьям и прочему! Понятно, что с такими лишь забавляется владыка-государь, содержит их он на амплуа актеров и веселых дев; они в презрении даже у самых пошлых. И если б я, допустим, был казнен от рук суда, то было б это все равно, как если б девять из быков лишились только волоска. Какая разница была бы с муравьем? И люди будут не согласны поставить в ряд меня с умершими за правду и скажут лишь: ума, как видно, было мало, а преступленье велико; он не сумел себя от бед избавить, пришлось, как видно, умереть! Тогда в чем дело? – меня спросят. Скажу: до этого меня лишь довело все то, что в жизни сам я посадил и сам же вырастил себе.
Как знают все, одну лишь смерть имеет каждый человек, но смерть бывает тяжелей, чем великан-гора Тайшань; она бывает и легка, ну, как гусиное перо. Вся разница лишь в направленьи всех действий наших иль других. Самое высшее – предков своих не позорить. Следом за ним – и тело свое не позорить. Далее будет – разум, лицо не позорить. Далее будет – речей, наставлений своих не позорить. Далее будет – согнувшись всем телом, позор свой терпеть. Далее будет – в другую одежду одетым позор свой терпеть. Далее будет – в колодке, на замке, с веревкой быть битым палками и так позор терпеть. Далее будет – как обреют все волосы прочь, продернут железные кандалы, в виде подобном терпеть свой позор. Далее будет – с разрушенным кожным покровом, с отрубленными конечностями принять и терпеть свой позор. Но последним и низшим считаю смердящую казнь – то верх всякой казни! Нам книги говорят, что „казнь не поднимается наверх, к высоким государственным людям“. Этим хотели сказать, что тот, кто служит государю, к своей амбиции и чести не может он не быть всегда настороже.
Лютый тигр живет в глубочайших горах, его сотни зверей трепещут, боятся. Когда ж он в тенетах и в клетке сидит, то виляет хвостом и просит еды. Вот как величие, накопленное раньше, съезжает постепенно ни к чему! Поэтому бывает так, что муж ученый и служилый, коль на земле ему тюрьму рисуют, то он войти туда не смеет ни за что – по положению вещей. Ему стругают деревяшку, которой придадут подобье палача, но он и ей не отвечает, и с ней не будет говорить. Он утверждается в своих предначертаньях на этих явственных примерах очевидных. И вот я, представьте, сижу со связанными руками, ногами, с колодкой, веревкой на шее и с голою кожей, ничем не прикрытый; палками бьют меня, прутьями хлещут; я заперт средь стен, что повсюду вокруг. В такие времена я вижу лишь сторожей нашей тюрьмы и сейчас же бью об пол своей головою, а только завижу солдата тюрьмы, то сердце трепещет, дыханье спирает. Так что же происходит здесь? Здесь дело такое, что снижено вот как в накопленной мощи влияние силы! И если я все же в таком положеньи намерен говорить о тех, кто, мол, еще „не опозорен“, то эти слова произнес я с лицом насильственно твердым, и только. Их стоит ли, право, во мне уважать?
По этому же поводу скажу еще я вот что. Западный князь был князь, но был заперт в темницу Юли. Ли Сы был министр: подвергнут был всем он сразу пяти мученьям. Хуайиньский был князь, но терпел от колодок он в Чэнь. Пэн Юе и Чжан Ао, лицом повернувшись на юг, величали себя без родни и без ровни: были связаны, сели в тюрьму, искупая свое преступленье. Цзян-хоу убил всю Люеву клику и властью своей помрачил пятерых тех древних сатрапов: был засажен в тюрьму и просил там о казни. Вэйский Ци был большой генерал: одели его в кумачовую рвань, три колодки продели ему с замком. Цзи Бу был яремным рабом и служил у семейства Чжу. Гуань Фу был позором покрыт в чужом помещении долго. Все эти люди лично достигли титулов князя, маркиза, военного начальника или министра. Их слава была слышна в государствах соседей. Когда же вина подошла к ним: и сети закона настигли, они не сумели к себе притянуть свой конец, с собою управиться лично: остались все жить в грязи и пыли. Так, значит, и древность, и нынешний день – по сути одно. Куда же девалось, скажите, тогда все то, в чем они себя не покрыли позором? И если, исходя из этого, сказать, то храбрость или трусость есть лишь положенье дел; а силен ты иль слаб – одна фигура только. Все это очевидно всем, и стоит ли такому дивоваться? Да, если не мог человек вовремя сам, самолично судьбу порешить без всякой веревки и туши закона, немного лишь стоит промедлить ему и немного лишь заколебаться, как он уже под палкой и плетью лежит… И вдруг он захочет тогда, в тот момент, призвать свою честь: не будет ли это, пожалуй, скажу, запоздало, наивно? Мотивы тех древних людей, что считали важнейшим вопрос о приложеньи наказаний к большому государственному мужу, все здесь они лежат!
И вот еще: в человеческом чувстве иного ведь нет, как жажда пожить и ненависть к смерти, как помнить всегда об отце и о матери, нежно взирать на жену и детей. Но вот когда дело о чести идет и о зове рассудка, то это не так: здесь бывает, что выхода нет человеку.
Мне не везло. Я рано потерял отца и мать, и не было родни ближайшей, братьев у меня: я одиноко жил, был круглым сиротой. О Шао-цин! Вы сами видели, как относился я к жене своей и детям! Еще скажу: ведь даже и храбрец не обязательно умрет за дело чести, и трус о долге помышляет. Где место для того, чтобы махнуть рукой и далее себя не подбодрять? Хоть я и трус, и слаб, я все хочу хоть кое-как, да жить, но тоже знаю хорошо, где грань лежит меж тем, что нужно принимать и что бросать. Так почему же я дошел до униженья так утопить себя в оковах, путах каземата? Заметьте также, что цзанхо или бице – раб он, раба она, – что и они умели вызвать смерть. Тем паче я, при всей своей безвыходности, мог бы! Но что заставило меня терпеть так тайно и упрямо, живя буквально кое-как, таясь по мраке и навозе, без всяких слов и возражений? А вот: меня берет досада, огорченье, что есть еще в душе, чего она еще исчерпать не могла, что я вот так уйду из жизни прочь в убогом, жалком униженьи и свет моего слова на письме не явится позднейшим поколениям!
И в древности уже так было, что людей богатых, знатных и вельможных, которых имя стерлось и исчезло, их всех не счесть и не упомнить. А значатся в истории людей лишь необычные, из ряду вон таланты. И, в самом деле, ведь Вэнь-ван, князь Просвещенный Чжоу, сидел в тюрьме и там развил свой комментарий к „Чжоу И“, иль чжоуской редакции своих „Метаморфоз“. Чжун-ни попал в опасный для него момент и написал тогда „Чуньцю" (иль свою „Летопись времен"). Цюй Юань был изгнан и бежал, и после этого он произвел поэму о том, как впал в беду. Цзо Цю очей свет потерял – и вот он произвел „Го юй“, иль „Речи мудрецов о разных государствах“. Мыслитель Сунь, когда ему князь ноги – обе – отрубил, свои „Военные законы" написал и стройно изложил их в книге. Бу-вэй был сослан в Шу – а в мире распространены „Заметки Люя обо всем“. Хань Фэй сидел в тюрьме у Цинь – и вот „Как трудно поучать" и „Одинокая досада" явились также в свет. И „Ши“, классический канон стихов и од в трехстах главах был создан вообще людьми ума и мудрости сверхчеловеческой, особой, когда они бывали в горестном порыве! Все эти люди были переполнены склубившимся в них чувством, но не могли в жизнь провести ту правду, что в их душе жила. Поэтому они нам исповедали прошедшие дела и мысли о будущих людях. Так вот и Цзо Цю был без глаз, а Суню отрубили ноги: служить уж больше не могли, ушли от дел и углубились в книги и сужденья и построенье планов, схем, программ, чтоб в этом всем дать выход своим чувствам, обиде, злобе и тоске. Они мечтали лишь о том, чтоб обнаружиться пред миром в пустой и отвлеченной букве, лишенной важности и силы. И я, покорнейший слуга Ваш, Шао-цин, себе я позволяю тоже, хотя я и никчемный человек, в словах бездарных, неумелых вниманию других себя представить. Я как тенетами весь мир Китая обнял со всем, что попадало в нем старинного сказанья, подверг суждению, набросал историю всех дел, связал с началами концы, вникая в суть вещей и дел, которые то завершались, то разрушались, то процветали, то упадали. Я вверх веков считал от Сюань-юаня и вниз дошел до нынешнего года. Составил десять я таблиц, двенадцать основных анналов; трактатов, обозрений – восемь, наследственных родов-фамилий – тридцать, отдельных монографий – семьдесят, а итого сто тридцать, в общем, глав. И у меня желанье есть: на этом протяженьи исследовать все то, что среди Неба и Земли, проникнуть в сущность перемен, имевших место как сейчас, так и в дни древности далекой. Дать речь отдельного совсем авторитета… Не кончил я еще черновика, как вдруг беда случилась эта. Мне стало жаль, что я не кончил дела, и вот я претерпел ужаснейшую кару, ничем не выражая недовольства. И я действительно закончил эту книгу и сохранил ее в горе известной нашей. Ее читал я настоящим людям, но и распространял средь городских, столичных. И если так, то, значит, я плачу свой долг за прежний срам, и, если б даже я десятки тысяч раз бывал казнен, я разве стал бы каяться, жалеть? Но, впрочем, это все поведать можно разве тем, кто мудр, умен. А обывателям, толпе об этом говорить я б затруднился, право. Да, кроме этого, в ярме жить нелегко, а подлые слои людей всегда клевещут, осуждают. Я сам накликал на себя несчастье это языком, и высмеян тягчайше я односельчанами своими. Я этим делом замарал и осрамил покойного отца. Скажите же, с каким лицом я опять поднимусь на старую могилу отца и матери моих? Пусть тянутся еще веков хоть сотни, но грязь и гадость эта, смрад непревзойденными останутся всегда. Вот почему вся внутренность моя раз девять в день перевернется. Когда сижу я у себя, я в забытьи каком-то отдаленном, как будто что-то потерял. Когда ж за двери выхожу, то сам, куда иду, не знаю. Когда я вспоминаю о позоре, пот на спине сейчас же выступает, одежда вся моя сыреет. Теперь я только и всего, что надзиратель за гаремом. Так неужели мне себя увлечь куда-нибудь поглубже вдаль и спрятаться средь гор в пещеру? Поэтому я временно иду вслед за толпой, с которой вместе я всплываю иль ныряю, и вместе с миром всем то вверх иду, то вниз, чтоб заблужденья мира разделять.
А Вы, Шао-цин, теперь рекомендуете мне выдвигать достойнейших людей и представлять ученых ко двору. Уж не ошиблись ли Вы в помысле моем и не прошли ль мимо души? Ведь даже если бы хотел я сам себя весьма отшлифовать и всячески словесно приукрасить, не будет пользы для людей: мне все равно ведь не поверят, и будет только лишь предлог нарваться снова на конфуз. Все дело в том, что смерти день придет, и только лишь тогда, кто прав, кто виноват, определится ясно. В письме я не умел все изложить, что на уме. Позвольте кратким быть и вам письмо мое представить, убогое и грубое такое. С усердием, с поклоном, и повторным».
Предисловие графа великого астролога к своей истории Китая
Граф великий астролог так говорит: «У отца, предшественника моего, было сказано вот как: „С тех пор как умер Чжоу-гун, граф Чжоу, прошло пять сотен лет, и в мире появился Кун-цзы, философ из рода Кун. По смерти Куна и до нас прошло еще пять сотен лет. Коль есть еще уменье продолжать преславный век, дать верный тон традиции «Метаморфоз», продолжить книгу «Весен-Осеней», все основать на том, что мы найдем в каноне од, в каноне также эпопей, в каноне величавых ритуалов, в каноне музыки старинной, – вот чего я хотел бы, вот чего я хотел бы!“ Я, маленький какой-то человек, решусь ли я все это уступить?» Верховный вельможа Ху Суй спросил меня так: «Когда-то давно философ наш Кун, по какому составил он поводу хронику „Весен и осеней"?»
А я, верховный граф-астролог, отвечал: «Я слышал, что Дун, известный ученый, об этом так говорил: „Чжоу-ский путь государственный стал слабнуть, шататься, валиться. Конфуций был в Лу судьей уголовным; удельные князья его губили, вельможи Лу ему мешали… И Кун-цзы знал, что слова его здесь исполняться не будут, что путь его правды в людях не пройдет. И он сказал о том, что правильно, что нет на протяжении двухсот сорока двух лет, и стал мерилом всех суждений для всей Страны под нашим небом. Он Сына неба порицал, он отстранял князей удельных, карал и государственных вельмож – все это для того, чтобы продвинуть в жизнь деянье настоящего царя, и только“. Конфуций говорил: „Я это хочу изложить в сквозном, пустом как бы слове, но это не будет так же значительно, ясно, как зримое в самих делах и поступках людей“. Действительно, канон „Чуньцю" (иль „Весны-осени годов") на первом месте ставит осветить путь истинных трех древних государей, а на втором – судить историю людей и действий их: указал он на то, что ему неприемлемо и одиозно; объяснил, где лежат правота и неправда; утвердил нерешительных, шатких и слабых. Он сказал хорошо про того, кто хорош; он дурным называл то, что дурно и есть, он достойных достойными звал, подлецами негодных клеймил, сохранил пропадавшие царства, продолжал порой прерывавшийся род, поправлял, помогал, вызволял из распада: вот величайшие начала пути сверхцарственных особ. „И“, „Перемены“, ясно излагают и Небо и Землю, и тьму, и сиянье, и четыре времени года, и пять элементов-стихий. Поэтому все превосходство канона заметней всего в „Переменах“. „Ли“, канон поведенья ученых людей, наметил порядок меж всеми людьми, поэтому все превосходство его заключается в их поведеньи. „Шу“, канон эпопей, отмечает деянья прежних былых государей; и поэтому все превосходство его заметней всего в правительстве царском. „Ши“, канон древних од, называет нам горы и реки, пади, ручьи, птиц и зверей, деревья и травы, самок-самцов, мужчин или женщин. Поэтому все превосходство канона заметней всего в быте, жизни людей. „Юэ“, музыкальный канон, установлен для лэ, удовольствия слуха людей. Поэтому все превосходство канона заметней всего в гармонии общей. Канон же „Чуньцю“, „Весен-осеней“, правде с неправдой границу кладет. Поэтому все превосходство канона – в искусстве править людьми. Вот почему канон поведенья ученых людей имеет своим назначеньем порядок ввести средь людей; канон музыкальный – он создан, чтоб вызвать гармонию в жизни; канон эпопей – чтоб руководиться им в наших делах; канон древних од – чтоб простор сообщить нашей мысли; канон перемен – чтобы нам говорить о всеобщем влияньи метаморфоз; канон же „Чуньцю" – чтобы нам говорить всегда о чести и правде. В упразднении смутных времен, в направленьи обратном их всех к прямому началу – нет ближе к задаче такой, чем „Чуньцю“. „Чуньцю" в своем тексте знаков имеет много десятков тысяч, а тем и сюжетов – несколько тысяч. Распаденье и вновь собиранье людей и природы находится полностью также в „Чуньцю“. В каноне этом „Весен и осеней" цареубийств всего там тридцать шесть, погибших государств – пятьдесят два, а случаев, когда царьки бегут, не могут охранять своих богов земли и государства, нельзя и счетом одолеть. Когда же всмотришься в причины этих дел, то видишь: все они основу потеряли. Поэтому „И“, „Перемены“, говорят: „Ошибся ты в доле хоть самомалейшей – разница будет в тысячу верст“. И потому надо сказать, что когда убивает подданный князя и сын убивает отца своего, то этому будет причина совсем не в одном каком-нибудь утре иль вечере только. Их медленное просачиванье – дело, давно уже начавшееся. И вот почему тем, кто царством владеет, нельзя не познать „Чуньцю“. Ведь вот пред тобою стоит клеветник, а ты его не замечаешь. Сзади тебя разбойник стоит, а ты о нем и не знаешь. И те, кто у высших на службе, не могут не знать „Чуньцю“. Ведь когда они свято блюдут свое честное, правое дело, не узнают они, в чем его правота, а когда им случится столкнуться с делами порядка иного, мятежной эпохи смут, то они не поймут, какой будет временный выход. И если у людей их государь или отец не вникнет в основную мысль „Чуньцю“, то им придется лишь прослыть родоначальниками зла. А всякий сын или слуга и подданный монарха своего, коль он не вникнет в основную мысль „Чуньцю“, то он, наверно, попадет под казнь за то, что трон украл, злодейски умертвил отца, известен будет всем, как уголовный смертник он. По существу, все эти господа считают, что творят добро, но по незнанью своему идей „Чуньцю" подвергнутся пустому только слову и не посмеют отказаться от вины. Теперь все те, кто не вникает в истины, которых ритуал-канон и человеческая честь исполнены в себе, дойдут и до того, что государь себя не будет уж вести как государь, а подданный его слуга – как подданный слуга. Отец не будет сам отцом, а сын – вести себя как сын. Но если государь ведет себя не так, как государь, то будет бунт; и если подданный слуга ведет себя не как слуга, его казнят; и ежели отец уж не отец, то он беспутный человек; а сын, который уж не сын, он непочтительный наглец. Вот эти все четыре поведенья являются огромнейшим проступком средь всех других в Стране под небом. Тогда „Чуньцю“ присваивает им название огромного проступка пред всей Страной под небом нашим, и это люди принимают, не смея от названья отказаться. Вот почему „Чуньцю“ есть величайший патриарх уставного и лучшего средь мира поведенья и честного сознания людей. И то сказать, уставный ритуал наш „Ли“ нам запрещает уж тогда, когда ничто еще не совершилось, а наш закон на нас распространяется тогда, когда предосудительное дело уже свое имело место. Легко нам наблюдать, как применяется закон, но то, в чем заключается запрет в каноне „Ли“, нам, в общем, трудно это знать».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?