Текст книги "Неудержимолость"
Автор книги: Стефания Данилова
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Взрывать гостиницы
Повзрослеть – это значит забить на определения
чего бы то ни было и кого бы то ни было.
Синоптик был пьян, прогнозируя потепление.
Мне тепло только потому, что я сильно выпила.
Стань запятой, точка восстановления.
Но, пожалуйста, не ставь меня перед выбором.
В этом городе теплее от звезд и вывесок.
Батареи греют не лучше брошенной женщины.
Я хочу тебя, но заново я не вынесу.
И печаль моя комедийна и тем торжественна.
Нам друг друга с тобой уже ни простить, ни выпростать,
а если и говорить, то на грязном жестовом.
Почему мы не можем на ночь найти приятелей?
Да лениво под утро с балкона блевать да каяться.
Нам бы падать с крыш, да друг к другу опять в объятия.
Ни один из них так меня не крестил красавицей.
Ты приходишь ко мне увидеться или я к тебе.
Так щекой от щеки электричество высекается.
Не под силу симпатии выжить во что-то заново.
Да и sympathy – жалость, что мне не знакома отроду.
Здесь у нас симбиоз, сим-салабим-сезамовый.
Стратосфера из страсти, далекой от танца бёдрами.
Ни блеска, ни нищеты тебе куртизановой.
Ни блэкджэка.
Одна тёть Люба с пустыми вёдрами.
Повзрослеть – это значит забить. Пусть я буду детская,
и смешная, как будто мне вновь четырнадцать.
Не изменится ни время, ни место действия.
Нам бы рома со льдом.
И к Чёрному морю двинуться.
Слово best искони заложено в слове бестия,
как друг в друге – мы.
Так давай же взрывать гостиницы.
Я работаю там, где снег
Я работаю там, где снег. Очень много снега.
Лишь дурак по этому снегу пройдет ногами.
Я встречаю человека за человеком,
желающих потрогать его руками.
Эти люди идут не ко мне, а к сугробам в гости.
Я улыбаюсь, дарю им свои рисунки.
Они набирают снега полные горсти.
Размещают бескрайний Север в пределах сумки.
А те, кто боится холода или света
честней хирургической лампы и даже Солнца,
сюда не придут, пытаясь спастись от ветра,
дующего из головы. Я сюда был сослан
не в наказание, а по зову холодной крови,
текущей, как время, по синеватым жилам.
Снежинки ложатся спать на мои брови.
Я сам был когда-то снегом. Я жизнь прожил им.
Я лето и сотню лет мастерил сани,
в которых еду домой, счастливый чего-то сильно.
За спиной нарастает северное сияние
вывески книжного магазина,
где я работаю год и еще буду.
Я меняю мёртвую зелень на снег живой,
то есть, по факту, немного творю чудо.
А этот – бери даром.
Он полностью твой.
«я прошу Тебя: дай мне уехать…»
я прошу Тебя: дай мне уехать,
если можно, на две-три недели,
по эфиру гуляют помехи,
мне хронически все надоели.
не хочу я ни быть, ни казаться,
тошно мне среди душекрасилен
мне наврядли помогут в Казанском,
если даже Исаакий бессилен.
пусть из грязи в князья прутся танки
по исколотым жилочкам улиц,
мне наврядли поможет Фонтанка,
если даже Нева отвернулась.
стал чужим диалог голубиный,
я иду за молчаньем в аптеку,
мне наврядли поможет Любимый,
раз Никто – человек человеку.
обратили Мечту анекдотом,
изменив ей пароли и явки,
мне навряд ли поможет хоть кто-то,
если море запряталось в якорь.
зимний холод и летняя зелень,
из окна пьянибратские виды,
дай мне комнату площадью с Землю,
я могу обещать, что не выйду.
ну же! перечеркни мои планы,
Ты же здесь самый главный новатор,
только «Землю» впиши мне с заглавной:
мне до строчной еще рановато.
«Ставь на верных, детка. Всегда на них…»
Ставь на верных, детка. Всегда на них.
Отзвучит вторичный паршивый стих,
замолчит раскрашенный свистопляс,
отведет толпа сто потухших глаз там,
где градус выше, а шутки – ниже.
Ставь на верных, детка. Настанет час,
и с фонарных стволов облетят афиши.
И сойдет лавинами макияж
с тех, которым ломаный грош не дашь,
как проткнёшь их мыльный раздутый имидж.
С тех, которым манных не нужно каш,
только звёздную манну с небес, мой паж,
их природной наглости не отнимешь.
Можно сделать грудь, можно сделать стаж,
манекен рядить в соболя, в плюмаж,
и ходить с раскатанною губою,
получать проценты с самопродаж,
над людьми возвыситься на этаж,
но не над собою.
Ставь на верных, детка. На тех, кому
понимаешь: завидовать ни к чему,
не дворянской, а – дворовой породы.
Горе бродит в них от ума куму,
но не бродит хмель: такова природа.
К ним любовь придёт, и виной тому
тяготенье сердец народа.
Их сейчас не знает почти никто,
но полюбят накрепко их потом
Не за модный вид, не за медный профиль.
Не за вовремя поданный шефу кофе.
Не за это. И, Господи, не за то,
как бывает на фабриках звёзд в начале:
снят сначала фильм, а потом – пальто,
а потом – давай-ка с тобой вальтом.
Каждый истинный голос – сейчас фантом.
Золотой горой за закрытым ртом
высится молчанье.
И, когда последняя из афиш
тех, о ком бездумно кричал Париж
и отпродюсировал нувориш,
тех, с кем, в общем, с лёгкостью переспишь,
если дашь конфетку,
тех, кто ярок да звонок секунду лишь,
облетает с ветки,
чей-то голос пронзает собою тишь:
«Ставь на верных, детка.»
Кто же верные?
Как их сейчас найти?
Бьют с размаху лежачие их пути —
равнодушием,
непризнаньем.
В чистом поле воин – всегда один.
Я их знаю. Мало, но всё же знаю.
Ждёт их, к сожалению, впереди
не звезда во лбу, но дыра в груди —
белая,
сквозная.
Браслет
Он, допустим, поёт на неведомом языке
под старинный орган, и волочится
за каждой юбкой до пола в хмельной уик-энд.
Ты, допустим, актриса; у тебя браслет на руке.
Ты не можешь вспомнить, какого цвета его глаза.
Он, допустим, целуется горько и горячо,
а в постели что твой испанский тореадор.
Ты, допустим, здесь вообще ни при чём.
У тебя есть текст, который тебя прочёл.
И оператор, который орёт: «Мотор!»
Ты не смотришь свои работы, не веришь им.
Этот фильм будет обруган критиками, любим
девушками, у которых в груди весна.
Он, допустим, посмотрит этот дурацкий фильм
и расплачется чуть, но так, чтоб никто не знал.
И, когда ты подумаешь, что тебя зарыли в окоп,
этот фильм, как психом управляемый пистолет,
вдруг возьмет да и выстрелит. Тебя вызывают, чтоб
вручить тебе какой-нибудь партбилет.
О тебе настрочат «Cosmopolitan» или «Сноб».
Он придет на вручение этих смешных наград,
он поздравит тебя и будет искренне рад,
у него будет синий пиджак и высокий лоб,
и забавная леди младше на пару лет.
Ты стоишь, и браслет на руке у тебя сверкает,
как стробоскоп.
И глаза сверкают от слёз,
но все видят только браслет.
Домик у залива
«Если это случится,
думает героиня,—
я буду носить красивое, и забуду
зрачки женщины, сидевшей на героине,
что манили меня к себе, обещая чудо.
Божьим посланием станет оконный иней,
изрисованный колким ветром из ниоткуда.
Если это случится, я более не покрашу
волосы в цвет, который мне не по нраву,
ради того, кто и не заметит даже.
И торжественно обещаю простить неправых.
Только бы, только бы не было так, как раньше.
Если это случится, я силу свою направлю
на благие дела, стоящие за словами,
на желающих, чтобы такая сила
тоже жила в них светом над головами,
я буду любить любой цвет. Не только синий.
Если этого не случится, я попрощаюсь с вами,
и уже никогда не буду такой красивой.
Мир будет из черного цвета и тишины, и
никому заговорить со мной не позволю,
вы покажетесь мне наивными и смешными,
ничего, ничего не знающими о боли!
Я хочу позабыть выдуманное имя.
Я застываю здесь на бумажном поле.
Страшно, что предназначенное мне
Завтра кто-то другой сегодня уже получит».
А где-то её прокуренный пьяный автор
думает, что второй вариант – получше.
Он завтра продаст свой старенький синтезатор
и много ненужных старых вещей до кучи,
ибо напишет книгу с концом счастливым.
Ее, как вы понимаете, мало купят.
У автора не будет домика у залива,
но он счастлив, что у его героини – будет.
Дети северных улиц
Если город сам за себя убежал во тьму,
не объясняя жителям, что к чему,
он исчерпал доверие. Потому
дети северных улиц ходят по одному.
Умоляю тебя, не спрашивай, почему.
Рано утром они выдергивают себя
из постылых постелей, линолеумом скрипя,
собираются, едут в город искать ребят
с южных улиц, пока они преспокойно спят
и веснушчатыми носиками сопят,
ничего не видя, кроме красивых снов,
потому что им не расшатывают основ,
двери их не заперты на засов
от изголодавшихся диких псов
и влетающих в окна заразных сов.
Югу Север, Востоку Запад – ни сват, ни брат.
Детям северных улиц не нужно чужое брать,
им родное бы всем давно отыскать пора,
одиноким и не желающим умирать.
И глаза их– волчий сверкающий амарант.
Их душа – батальоны. И просят они огня.
Пусть они придут, кольчужной броней звеня,
пусть от тепла расколется их броня,
пусть один из них с собой заберет меня,
будем под ноги мы друг другу слова ронять.
Я его у всех улиц северных отниму, и того,
что сама не имею, отдам ему,
если нет – так не достанься я никому! —
спрячусь в самом слепом, немом и глухом дому
и, как город, сама за себя убегу во тьму.
«Нас никогда не существовало…»
Нас никогда не существовало.
Икс.
Игрек.
Лучшее – позади
лежит и плачет под одеялом.
Господь,
помилуй и пощади
свежевозлюбленных ранним утром.
Свежеразрубленных завтра днём.
Мы поступаем с тобой не мудро.
Придем друг к другу
и не уснём,
разбудим домик одноэтажный
и ты простишь меня за меня.
Я не бываю одна и та же
в пределах года
и даже дня.
Сейчас со мною
огни
и ветер.
Седьмая сорванная печать.
Я знаю, я за тебя в ответе.
Но
я не знаю,
что отвечать.
Смех и смерть
В данном случае смех и смерть – однокоренны.
И, пожалуй, в том нет моей и твоей вины.
Я, бывало, влюблялась в запах, картинку, звук,
но тебя зовут – и как будто меня зовут,
но читаешь ты – и как будто мои слова.
Если не их источник, что еще целовать?
Этот стих, вероятно, выдумал тоже ты,
в нем проклюнутся и проглянут твои черты.
Мы похожи настолько, что даже смешно читать
эти строки твои, из которых сквозит мечта,
и хватает её танцующий на краю.
Это – две мечты, но я вижу в твоей свою.
Только взять себя за руку, словно твоей рукой,
не выходит. И я, теряя мирской покой,
выхожу к распластанной передо мной воде
и, тебя не найдя нигде, нахожу везде.
Что за путь я ни выберу – тернии или шёлк —
непременно окажется, что ты уже им шёл.
Что за знак я ни начертила бы, станешь им.
У тебя ведь такой же почерк, стило́, нажим.
Что за слово я ни сказала бы – повторишь
сквозь десятки белёсых санкт-петербургских крыш.
В данном случае ты и я – однокоренны.
Раздели со мной мир и властвуй в нём.
Без войны.
Не падай
До ближайшего дома с ужином и лампадой
очень долго ещё, сквозь тьму не видать предместий.
Если ты идешь рядом, то очень прошу, не падай.
Я тебя подхвачу,
но подхватывать лучше – песню.
Можно спеть, например,
о русской великой силе,
об эскимосской сотне названий снега,
о любви. Или смерти. Главное, чтоб красиво,
чтобы песня обратно в горло упала с неба.
Я забуду тогда о том, что трудна дорога,
что сносила шесть пар сапог, а седьмая пара
протекает, и до простуды совсем немного.
Ощущать себя безнадежно больной и старой
значит сдаться дороге, что мерит своею мерой.
До ближайшего дома, что сам по себе есть чудо,
остаются туман и хмарь.
И немного веры.
Здесь должна быть другая строчка, но я не буду
сочинять ее, чтобы не портить вечер.
Но немного – достаточно, чтобы дойти дотуда.
Если дашь мне огня и руку, то будет легче.
«Скорая ехала мимо, не довезла…»
Скорая ехала мимо, не довезла.
Умер на Невском, вечером, в шесть-ноль-ноль.
Я никогда никому не желаю зла,
но двадцать лет за руку держит боль.
Но двадцать лет за руку держишь ты,
имя имён, слепой интеллектуал,
в каждом столбе фонарном – твои черты,
я падал, а всем рассказывал, что летал.
Скорая ехала мимо не про меня.
Был недоступен сервер и абонент.
Пусть человек, лишающийся огня,
возьмет да и выживет. Выживет обо мне.
Куда-то же должен деться огонь в груди.
Мой, о тебе, раз у тебя есть свой.
Огня у тебя, бенгальского, пруд пруди.
Веснушчатые искры на мостовой.
Скорая ехала. Мальчик шёл, в облаках
витая уже семь лет из своих семи.
Но двадцать лет держу я себя в руках,
боль, ты, огонь – члены моей семьи.
Мой двадцать первый год – это Божий смех.
Держал и не выдержал, выбежал. Скрип колёс.
Очередной шаг к Цели, паденье вверх.
Там, говорят, больше не надо слёз.
«Мне не резон входить с тобой в резонанс…»
Мне не резон входить с тобой в резонанс:
не выдержит это акустика лучших залов.
Все, что не убивает, делает нас из нас,
это больно, но честно,
как время мне показало.
«Привыкни к ней, как будто к Петербургу…»
Привыкни к ней, как будто к Петербургу
приехавший откуда-то извне.
И, насыпая смуглый кофе в турку,
готовь его, пожалуйста, о ней.
Она хотела здесь ложиться в дурку
и там сходить с ума до бесконе…
Ее давно по имени не звали.
Ее давно никто не ждал назад.
Она молчала, и крепчала наледь
в усталых и негреющих глазах.
Ее давно смеющейся не знали.
Привыкли, что витает в небесах.
Привыкни к ней, как будто бы к жилищу,
завещанному добрым кем-нибудь.
Ее уже давно никто не ищет,
не выбирает, словно верный путь.
Но вырастут цветы на пепелище,
когда решишь ей Слово протянуть.
Ее давно не видели счастливой.
Воистину счастливой, а не так —
«Привет. Дела нормально. Только ливень
Нет, не приду. Прости. Я занята».
Кто послабей, тот топится в заливе.
Она сильней. Поэтому – не та.
Привыкни, что вокруг нее – то зависть,
то чье-то беспощадное вранье…
Она с тобою рядом оказалась
не просто так. Но рядом – не вдвоём.
Пока я этой женщиной являюсь,
Я очень беспокоюсь за нее.
Ameno
Говорят, залпом пей до дна и достигнешь неба.
Всех поймешь и возлюбишь братьями или сестрами.
Это чистая правда, все мы с одной планеты.
И ничьи слова не будут казаться острыми.
Было бы легче, если бы я пьянела.
И была бы душа закрытой, а не разверстою.
Ameno, dori me, ameno, значит, бог с тобой.
Я сжимаю в руке бокал с дождевой водою.
Говорит о своей трагедии каждый выпивший.
Каждый из них – один. Раньше было – двое.
Каждый второй смеется над первым выбывшим.
Я здесь третья, служу им немым конвоем.
Будто я доктор и панацею выпишу.
Ameno, dori me, ameno, значит, выдержу.
Говорят, помогай другим – и себе поможешь.
Я пустею от каждой исповеди рассказанной.
Всё болит, и мне кажется, дальше – больше.
На моём окне истории их размазаны.
Я хочу им помочь хоть как-то, но эта боль же
по наследству передаётся от Карамазовых.
Ameno, dori me, ameno петь романсово.
Но какой по счёту бокал ни опустошаю,
мир вокруг меня не теряет в качестве.
Все считают, что я разумная и большая.
Говорят о проделках очередного мальчика.
Я молча слушаю их и не обижаю,
и становлюсь пустей своего бокальчика.
Ameno, dori me, ameno, пишем начерно.
Говори со мной о всём, о чём пожелаешь.
Если хочется говорить со мной, опустелою.
Я пишу тебе, почти не касаясь клавиш,
содержаньем души марая страницу белую,
их историй во мне хватило б на сотню кладбищ,
я молчала бы, но что я с собой поделаю?
Ameno, dori me, ameno, как бы пела я.
А спасённые мной не служат поводырями,
если лицо моё все пустей и каменней.
Говори мне о чем угодно, и наполняй меня,
словно комнату – мебелью, окнами и дверями.
Ameno dore ameno dori me ameno.
Если ты это слышишь, то я тебе доверяю.
Как перед Судным днём, перед госэкзаменом,
Ameno, dori me, ameno, повторяя.
«Ах, уберите блюда золотые…»
Ах, уберите блюда золотые!
Оставьте Ваш витиеватый лоск!
Слова на перелатанной латыни;
Без этого жилось
гораздо легче мне в своей светлице,
что Вы темницей окрестили вдруг!
Снимите шторы! обнажите лица!
И маски – прочь из рук!
Вы заставляли петь на чужестранном!
И в воздухе вести – чужой рукой!
Пусть делает все это, как ни странно,
другая и – другой!
Ведется речь не о науках древних,
красивых и благих!
– О том, что мой исписан ежедневник
желаньями других!
Ах, уберите вашу лесть гнилую,
как паутину изо всех углов!
Оставьте мне
меня,
мою,
былую.
И звон колоколов.
Оставьте голос мой! Не трожьте руки,
Час Истины настал – вот этот Час!
Я здесь сойду с ума от вашей скуки,
а вовсе не от Вас!
Молчите впредь, как встарь всегда молчали!
Я двери в жизнь закрою на замок
не выбьешь дверь, не отопрешь ключами —
раз сердцем
ты не смог.
«Научи меня жить и писать о простом…»
Научи меня жить и писать о простом,
но волнующем самые черствые души.
научи меня верить,
что это потом
через горечь потерь приведет к самым лучшим
говорящим со мной
странам и городам,
и живущим в них людям, красивым душою.
Чтобы речи мои, как живая вода,
к ним стекались, меня обращая большою.
Научи меня быть
самой маленькой с ним.
с тем кто просто придет
и обнимет, и вспомнит
по едва уловимым движеньям ресниц,
как он был сто столетий назад мною понят.
Научи меня верить
в Твою правоту,
несмолкающий звук и немеркнущий светоч.
Научи меня так,
чтоб, куда ни пойду,
возрождалась весна на руках мертвых веток.
Научи меня плыть
по огромной реке
по теченью иль против течения века,
и, перо вместо камня
сжимая в руке,
я прошу,
научи меня
быть
Человеком.
«Я Вам не нравлюсь таким, как есть!..»
Я Вам не нравлюсь таким, как есть!
Вам по душе позабавней кто-то
и бородатые анекдоты.
Их Вы найдете немало здесь.
Вы влюблены в простоту речей.
В жестикуляцию лживых пальцев.
Счастливо, милые, оставаться
в плену нелюбящих Вас очей.
Я Вам не нравлюсь – и чёрт со мной!
Я Вам не нравлюсь – и Бог же с Вами!
Любой бросающийся словами
за Вас не будет стоять стеной.
Цветы завянут спустя два дня.
У слов красивых отсохнут буквы.
Я постою здесь еще – а вдруг
Вы еще позаритесь на меня?
Но я не нравлюсь таким, как есть,
Вам, ждущим море в бездушном камне.
Печаль оставив тонуть в стакане,
я подожду Настоящих здесь.
«Я обыкновенный плагиатор и стихи дублирую, шутя…»
Я обыкновенный плагиатор и стихи дублирую, шутя:
строчки я краду у листопада и ворую рифмы у дождя,
голос я беру у водосточных труб, в которых бьются
сквозняки. Ну какой тут авторский источник, ну какие тут обиняки?
Собственный мой голос – он прокурен и храпит в гортани про запас.
В наши игры о литературе голоса играют против нас.
Ходют-бродют критеги в очочках, поднимая выспренную
бровь: здесь как прядка выбилось полстрочки, и ну что ж
ты пишешь пролюбофь? «Подозренье рифм на отглагольность, —
молвит критег, челюстью скрипя, – да и твой не уникален голос —
так уже сказали до тебя!»
Я молчу и не читаю строки тех, с кем кто-то сравнивал меня.
Не они преподают уроки – те, чей свет за пазухой храня,
я иду, и мне светлее в самой нелитературной темноте.
Я рифмую строки с чудесами.
Я ворую рифмы у детей.
У меня в стихах не «воют птицы» и не прочирикает зверёк.
У меня не «спится с тем, кто снится», разве это ставят мне в упрёк?
Надо, вероятно, чтобы «выли» «птицы
счастья» третьей мировой, надо, вероятно, чтобы были трое:
он, она и у него; надо, чтоб добряк побил злодея,
надо, чтоб «йа без него умру…»
Пусть не в меру я краду идеи: я краду идеи не в миру.
Я краду анапесты и ямбы у морей и тридевятых гор. И не нужно
петь мне дифирамбы или вызывать на разговор: если у тебя
в стихах ни строчки оттого, что дарит эта Жизнь —
лучше, правда, ограничься точкой.
Или в графоманы запишись.
Вписка
за уроками дома становится скучновато
и родителей часто становится слишком много
в ночь из дому идет воинствующий новатор
проповедница со сверкающим третьим оком
круги под глазами намек на круги ада
что ей удалось пройти совсем одиноко
дом по имени улица мнится гостеприимным
все в нем братья и сестры пока там полны стаканы
там каждый зеленый юный ботаник-инок
превращается в клевого лысого истукана
проповедница забывает как ее имя
когда на столе не дорожка, а эстакада
веселеет лицо за лицом все орут лехаим
все похожи на таксидермистских кукол
ты же сама хотела побыть плохая
чтобы быть поставленной в собственный угол
галлюцинации под потолком порхают
кто-то вовсю целуется с белым другом
кто-то лежит в обдолбанной бессознанке
кто-то пишет бывшим люблю целую
это жизнь, прикоснувшись к самой ее изнанке
ты только тогда и влюбишься в лицевую
не восклицают не вопрошают знаки
просто диктуют: б**ть, ну какого *уя?
меж незнакомым телом и батареей
ты жалеешь, что в детстве были с тобой не строги
и хочется только домой, домой поскорее
хочется мыть посуду, зубрить уроки
мы постареем, мама, мы постареем
раньше, чем выйдут любые сроки
Рядом будь
Пойми её тогда, когда она одна.
Когда покинет дом её толпа людей.
Когда все съедено
и выпито до дна!
Седая пустота огромных площадей
возьмёт над нею верх и заключит в кольцо,
И рассмеется над
печалями её!
Смелей стучись к ней в дверь, не прячь свое лицо,
цветами оживив пустынное жильё!
Зажги свечу у ней и выключь фонари!
И, осветив ей дом, так освятишь ей путь!
Дождись пока она с тобой заговорит!
Молчи!
витийствуй!
плачь!
но только рядом будь!
И в уголках ее печальных серых глаз
что в комнаты углах – дрожит седая ночь;
Стань для нее звездой, которая зажглась,
чтоб только ей
одной,
единственной!
помочь!
Влюбись в нее тогда, когда она одна!
И заповедь тебе – одна:
Не отстранись,
когда она глядит
в пустой проем окна,
чернилами уйти
желая
со страниц!
Никогошеньки
Нет, мне не холодно, мне всё нравится.
В моих глазах начало темнеть.
Я потеряла во тьме знак равенства
с людьми, кто мог бы стать дорог мне.
Мной слишком много всего прочитано,
чтоб я читалась легко сама.
Где ж это слыхано или видано,
чтобы такой – да сводить с ума?
Они приходят в мой дом, влюблённые.
Мы говорим до утра и пьём,
Но что-то к ним неопределённое
выходит в полночь в дверной проём.
И губы алые губ касаются.
И руки – рук, но душа – души
никак не может коснуться, с завистью
к другим ломая карандаши.
Я потеряла во тьме знак равенства
самой себе, и равна нулю.
Скажи, как с горечью этой справиться?
Я никогошеньки не люблю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?