Электронная библиотека » Светлана Аллилуева » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Только один год"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 20:08


Автор книги: Светлана Аллилуева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Наконец я пошла в столовую, где Микоян и его жена ждали меня. Оба смотрели на меня с тревогой. – «К сожалению, все это очень похоже на правду…» – сказала я. Микоян вздохнул с облегчением. Должно быть он боялся, что я буду рыдать или спорить.

«Я надеялся, что ты поймешь», – сказал он. – «Пойдем за стол. Мы хотели, чтобы тебе не пришлось неожиданно услышать все это на собрании. Через неделю документ будут читать во всех партийных организациях».

Я сказала, что очень признательна за это. В тот вечер мы больше не говорили о речи Хрущева, но все время вспоминали маму, с которой Ашхен Микоян когда-то дружила.

Через несколько дней после этого я сидела на партийном собрании в Институте Мировой Литературы и слушала обсуждение речи Хрущева. Представитель ЦК пытался сдержать страсти, а все говорили и требовали перемен, – перемен в жизни страны, освобождения от догматизма, – этого-то и боялись в ЦК. Я сидела, слушала и думала то же, что думали все вокруг меня. Ко мне ни на минуту не изменилось отношение после речи Хрущева, мои друзья оставались со мной как и прежде, и во все последующие годы я ни в чем не чувствовала недружелюбия к себе.

Хотя последние годы я была далека от отца, только теперь, после его смерти, мое сознание начало постепенно очищаться от мифов, от идеализации, от канонизированной лжи, от всего того, чем вбивали в головы моего поколения ложный образ «мудрого вождя», ложную историю партии, ложную картину «победоносного развития» всей страны.

При общей изоляции СССР от остального мира невозможно было найти хотя бы книги по советской истории, издававшейся заграницей. Пути к этому «запретному» источнику строго охранялись; такие книги находятся в СССР в государственных библиотеках и их выдают только по специальному разрешению, для исследовательской работы. Но даже то немногое, что удавалось таким образом прочесть, производило на нас впечатление откровения. По существу, это были просто объективные факты истории; но именно поэтому они и были для меня значительнее, чем все трескучие и невразумительные разоблачения «культа личности» в советской печати тех лет.

Так, в 1954 году мне удалось прочесть две книги по истории советской литературы, изданные в США – Марка Слонима и Глеба Струве. Мне выдали их в библиотеке из «спецфонда» только потому, что я должна была сделать о них сообщение на семинаре. В этих книгах я встретилась с неожиданной для советского литературоведа концепцией о литературе 20-х годов. Эти годы были названы временем расцвета русской литературы, свободно развивавшейся до официального провозглашения «социалистического реализма» в 1934 году. Богатство стилей и направлений, новые имена, – «Серапионовы братья», «Юго-западная школа», Пильняк, Бабель, Замятин, – борьба с «пролетарскими писателями», пытавшимися присвоить себе монополию в искусстве… Совершенно иная роль Горького, бунтующего против «зверств революции», неприглаженного, отредактированного. И опять над всем – «генеральный секретарь» партии, якобы меценат, а на самом деле загнавший искусство в нужное русло и заперший его там. А потом – длинный список арестованных и погибших писателей, тех, кто воспевал революцию, красную армию, новую жизнь, тех, кто служил партии пером и сердцем…

В 1957-58 годах в Институте Мировой Литературы группа молодых исследователей – Андрей Синявский и я в том числе – взялись работать над «литературной хроникой» 20-х и 30-х годов: это позволяло нам работать над газетами и журналами тех лет. Просмотрев комплект газеты «Известия» за 1922 год и «Правды» за 1934-й я сделала для себя немало открытий.

В статьях Троцкого о тогдашней политике партии в литературе и искусстве провозглашалось свободное развитие стилей, полная свобода художника. О том же писал Луначарский. Горький, из эмиграции, резко осуждал кровавые зверства революции в статьях «О русском крестьянстве» (этих статей нет ни в одном собрании сочинений Горького, изданных в СССР). В России шел процесс левых эсеров, и бывшие союзники по октябрьской революции были осуждены, а их партия запрещена. По всей стране открывалось все больше и больше издательств – недавно провозгласили НЭП, дававший некоторую свободу частной инициативе. Литературная жизнь 1922-го года представляла собой, действительно, необыкновенное богатство и разнообразие. Мы составляли «хронику», выкапывая из небытия и забвения имена и произведения писателей, книги которых были изъяты из библиотек на десятилетия. Мы собрали тогда огромный новый материал, но он был строжайше отредактирован нашими партийными редакторами и цензорами. Половину фактов и имен выбросили, в том числе статьи Горького «О русском крестьянстве»: икону нельзя было «опорочить».

Если имя Сталина ни разу не попалось мне на страницах центральной газеты за весь 1922 год, то в 1934 году оно буквально не сходило со страниц «Правды».

В этом, 1934-м, году состоялся первый съезд писателей, на котором был положен конец разнообразию стилей и свободе творчества, и был принят, как единый рецепт, абстрактный «социалистический реализм». По существу это означало, что литература становилась на службу – и под контроль – партии, как этого и хотел генеральный секретарь. Когда я просматривала стенограммы 1-го съезда писателей (до тех пор тоже изъятые из библиотек), то впервые прочла доклад Бухарина о поэзии, сделанный им на съезде. Это был блестящий доклад политика, говорившего перед писателями, как равный с равными, о существе поэтического творчества. Официальная речь Жданова выглядела рядом бледной и жалкой.

На состоявшемся в том же году 17-ом съезде партии – так называемом «съезде победителей» – славословия Сталину раздавались каждый день и в каждой речи. Казалось, все обещало экономические улучшения, мир и демократию в стране. Но 1-го декабря в тот самый год был убит Киров, и вместо демократии пришел террор, аресты, суды и «чистки», в которых погибли и делегаты «съезда победителей», и Бухарин, и делегаты первого съезда писателей…

Отец не только не спасал от гибели старых товарищей, но, казалось, хотел вырубить под корень все талантливое и мыслящее в партии, в армии, в искусстве, чтобы не оставалось нигде ярких фигур, способных привлечь умы и завоевать популярность.

В 1956 году Хрущев впервые заговорил об этом, и намекнул о прямом участии отца в убийстве Кирова. Намекнул и испугался. Пообещав дальнейшее расследование таинственных обстоятельств покушения, он больше никому не дал ни говорить, ни писать об этом.

Я долго думала: возможно ли? Возможно ли? – Ведь Киров был старый друг, он отдыхал вместе с отцом в Сочи летом в том же году… И страшный ответ приходил сам собой. А Бухарин? Разве он не был старый друг? Разве он не жил у нас летом на даче, еще при маме? Но если для отца было возможным обвинить и казнить Бухарина, то почему остановился бы он перед расправой с Кировым? Все это было так жутко, что хотелось завыть и бежать прочь от всех и от самой себя…

В сентябре 1957 года я сменила фамилию «Сталина» на «Аллилуева» – по советским законам дети могут носить фамилию отца или матери. Я больше не в состоянии была носить это имя, оно резало мне уши, глаза, сердце своим острым металлическим звучанием…

Я обратилась к Президенту – тогда им был Ворошилов, старый друг семьи, очень любивший маму. Канцелярия Президиума могла ускорить долгий процесс прохождения всех инстанций. Мне хотелось, кроме этого услышать, что скажет сам Ворошилов о моем решении. Он не удивился и сказал только: «Ты правильно решила».

Мне хотелось носить мамину фамилию еще когда я поступала в университет после школы. Я сказала об этом тогда отцу; ведь «Сталин» был только его партийный псевдоним. Он ничего мне не ответил, но я видела, что он был уязвлен, и не стала продолжать разговора. Сейчас я могла поступить так, как мне хотелось. Многие осуждали меня за это в СССР. Первый же чиновник, увидевший мои новые документы, спросил со страхом и сочувствием: «Вас заставили переменить фамилию?!» Он не хотел верить, что это мое собственное желание.

В 1966 году в мои руки попала «Политическая биография Сталина» Исаака Дейтшера, изданная в 1949 году в Англии. Как ни странно, я впервые смогла представить себе всю долгую историю борьбы внутри партии, весь процесс постепенного превращения партии российских коммунистов в свою собственную противоположность. Опять я делала открытия…

Я узнала об острых разногласиях, бывших у отца с Лениным в последние годы. В советских источниках и политической пропаганде их отношения описывались как идиллическая дружба с незапамятных времен. «Завещание Ленина», в котором он требовал отстранить отца с поста генерального секретаря, было уже известно мне в то время. Но оказывается этому предшествовали длительные разногласия по национальному вопросу. Было очевидно также, что идея колхозов, которую отец увязывал позже с «кооперативным планом» Ленина, на самом деле не имела к нему никакого отношения; их взгляды тут тоже расходились. И дальше я нашла в этой книге картину постепенного захвата единоличной власти, ловкого обхода бывших коллег – а позже противников – неподражаемый цинизм и жестокость в устранении возможных соперников, развал и распад партии и ее полное порабощение одним человеком с помощью террора – все то, о чем как раз предупреждал Ленин.

Мне стала очевидной огромная роль, которую играл Троцкий в партии и в революции; а так как я хорошо знала характер отца, мне стал, наконец, ясен источник его антисемитизма. Безусловно, он был вызван долголетней борьбой с Троцким и его сторонниками, и превратился постепенно из политической ненависти в расовое чувство ко всем евреям без исключения. Одного только перечисления имен всех людей в партии, с которыми отец расправился на пути к своей диктатуре было достаточно, чтобы сойти с ума…

Тогда же я прочла «Разговоры со Сталиным» Милована Джиласа. Австралийское издание этой книги на английским языке кто-то привез в Москву, и она ходила по рукам. Как и Дейтшера, эту книгу я получила не из библиотеки, а от друзей. Джилас поразил меня живостью и достоверностью портрета моего отца, – я узнавала манеры, слова, обстановку. И чем достовернее были детали, тем убедительнее вырисовывался политический цинизм Сталина, даже в отношениях с «братскими», социалистическими странами. Только бы не дать выдвинуться популярным лидерам, будь то Димитров или Тито, – только бы не упустить абсолютную власть. Ради этой цели был забыт «братский интернационализм» и Советский Союз вел себя часто совсем как империалистическая Россия. И вечная слежка советской тайной полиции за каждым из «братских» лидеров!..

После 1956 года в Москве переиздали книгу Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», об октябрьском перевороте. Эта книга, в 20-е годы изданная в России по-русски, была в 30-е годы запрещена, как и многое другое, где ничего не говорилось о роли Сталина в октябрьской революции. В новом издании сохранили предисловие Ленина и предисловие Крупской: они оба считали, что это очень достоверная, точная и живая картина событий. Но теперь издательство добавило еще предисловие от себя. В нем было сказано, что Джон Рид, американский корреспондент, многого в России не знал, не понимал и не видел, и поэтому полагаться на достоверность его книги невозможно…

Между тем Джон Рид действительно воспроизводил объективные факты: роль Троцкого в революции, роль левых эсеров, как союзников большевиков в тот момент. Это слишком отличалось от официальной версии событий, принятой в СССР. Предисловие Ленина сочли нужным «поправить» даже после 20-го съезда!

Эталоном извращенной истории долго еще продолжал служить «Краткий курс истории СССР», отредактированный, переделанный и дописанный отцом в 1938 году. (Первоначальный вариант был составлен группой авторов). Этот «учебник» был нужен ему прежде всего для того, чтобы навсегда выбросить из истории тех, кто ему мешал, тех, кто в самом деле основал и создал партию и осуществил революцию, – в первую очередь Троцкого, своего главного соперника. Дальше были перечеркнуты все, кто некогда был в оппозиции или был не согласен с ним. Все они были названы агентами иностранного империализма. Такой же ярлык был приклеен тем, кто даже не участвовал в оппозиции, но попал в «чистки» 1937-38 годов, – так как это самый простой и верный способ дискредитировать политических деятелей в глазах народа. А «Краткий курс» был задуман, как новый катехизис для народа на десятилетия – потому отец и переделывал его так внимательно. В переписанной им истории партии его собственная фигура превратилась в верного, постоянного друга и соратника Ленина, а никаких других крупных имен в революции читатель просто не находил. Но вот прошло уже 10 лет после «речи Хрущева», а объективная история партии и революции все еще не написана, и она не скоро будет написана в СССР…

Однако, важнее всех книг и документов была сама жизнь вокруг. В эти годы у меня появились новые друзья, люди намного старше меня, прошедшие через 30-ые годы уже в зрелом возрасте, «изучившие историю» на собственной спине.

Это было несколько интеллигентных семей, объединенных давней прочной дружбой и родством. Литературные критики, музыканты, астрономы, физики, журналисты, художники – всех их объединяла творческая жизнь и русская культура, переданная им отцами и дедами. Русские и евреи, потомки обрусевших немцев, голландцев, итальянцев – когда-то Россия была «открытой страной» и всех принимала – они были творцами и хранителями культуры в той страшной разрухе, которая окружила их с юности, и пронесли этот светоч через свою жизнь, даря свет другим.

Марина провела в тюрьме и ссылке в общем семнадцать лет, хотя никогда не имела отношения к политике. В молодости она работала хирургической сестрой, ее первый муж был художник. Эта маленькая, хрупкая женщина, веселая как жаворонок, была жизнерадостнее моих молодых сверстниц. Бог знает, через что ей пришлось пройти, и самым ужасным она считала свой второй арест: когда окончились первые десять лет и, казалось, что жизнь начинается заново, – вдруг снова тюрьма и ссылка в Казахстан… Там, в затерянной среди степей деревушке, она лечила и учила, и помогала другим жить. Она нашла там друзей – таких же, как и она, непричастных к политике интеллигентных женщин, – переводчиц с английского, французского, голландского, высланных только за их иностранное происхождение. Никто из этих женщин не унывал, они возвратились после 20-го съезда, я видела их у Марины. Они не перестали верить в жизнь, не разочаровались в людях, не озлобились, ни на кого не ожесточились. Глядя на них всех я думала, что человеческие души губят не внешние трудности, а какой-то червяк изнутри, если человек с ним родился. А эти здоровые натуры еще старались помочь, чем могли, нищим казахстанским переселенцам – совсем как жены декабристов, сосланных царем в Сибирь…

Но почему же в Советской России повторился средневековый произвол, и повторил его никто иной, как «вождь мирового пролетариата»? Неужели Россия так безнадежна, что любое прогрессивное начинание превращается здесь в свою противоположность? Нет. Здесь так никто не думал. Эти люди верили в огромный запас здоровых сил народа, который еще проявит себя и сбросит ярмо, надетое на страну.

Мои новые друзья любили меня, при мне не стеснялись «думать вслух» обо всем. «Ты – из нашего профсоюза!» – говорили мне. Это было лучшей похвалой и я знала, что здесь я не «дочь диктатора», а человек.

Муж Марины, журналист, тоже проведший годы в тюрьме, часто ездил по стране, бывал на больших заводах и стройках. Он видел повсюду экономический развал, неразбериху, произвол, кражи. Необычайно добрый и отзывчивый на чужие несчастья, он умудрялся всем помогать – вечно ходил в официальные инстанции просить и требовать для других, что при советском бюрократизме трудно и изнурительно.

Однажды он взял меня с собой в журналистскую поездку на дальний север, – ему хотелось, чтобы я увидела как изменилась там жизнь. Самолет часами летел над тундрой, снежной пустыней, через которую ни пройти, ни убежать. Заполярный Норильск вырос в низовьях Енисея после 1953 года, когда здесь прекратили свое существование страшные угольные шахты для заключенных. Многие остались жить и работать в городе свободными людьми – на севере платят вдвое больше. Норильск – современный город, магазины, театры, гостиницы, бассейн для плаванья. Возле шахт новые дома, на месте бывших бараков клуб, театр, кино. Но шахтерский поселок сохранил прежнее имя – Кайеркан – что означает на местном языке – «Черная Смерть». Да, только после смерти моего отца сюда пришла нормальная, свободная жизнь – здесь это было очевидно, как нигде.

Мне был интересен именно Норильск, потому что брат мамы, Павел, был в этих краях в 1922 году с экспедицией Урванцева, открывшей там богатейшие залежи угля и железной руды. Мог ли предполагать тогда Павлуша и геолог Урванцев, что их открытие превратится в лагеря, в Черную Смерть?..

Я нашла новых друзей, принадлежавших и к моему поколению, но их критический ум начал работать куда раньше моего. Это были литературные критики, поэты, математики. Знакомство с Андреем Синявским, знатоком русского искусства, было для меня очень значительным. Андрей никого не агитировал и не переубеждал, но весь его облик влиял на знавших его, заставлял думать, искать правду.

Все эти молодые люди давно уже пришли к тем открытиям, которые я только начинала для себя делать.

«Ты только проследи всю цепь саморазоблачений, которые делает партия!» – говорили они мне, – «ведь на протяжении вот уже сорока лет эти звери пожирают друг друга, как в „Бесах“ у Достоевского. Кроме Ленина ни один последующий лидер не избежал осуждения, рано или поздно. Выходит, что столько лет страной правили негодяи! До такого самоуничтожения не доходила еще ни одна партия в мире».

Достоевский и его «Бесы» приходили на ум очень часто. Достоевский вдруг захватил молодежь своей искренней страстной проповедью религиозного смирения, своей ненавистью к социализму. Что ж, пятьдесят лет революции подготовили для этого хорошую почву: страна так захлебывалась в крови, что в противовес этому неожиданно с новой небывалой силой зазвучала Нагорная проповедь. Молодежь шла в церкви потому, что это был лишь еще один способ сказать «нет!» государству.

В мае 1962 года я крестилась в православной церкви. Крещение было для меня большим символическим событием. Для меня важны были не догматы христианства, не ритуал, а вечная Жизнь, вечное Добро. Обряд крещения состоит в отречении от зла: в освобождении от зла, от лжи.

Я верила в «не убий», верила в правду без насилия и кровопролития. Я верила, что Верховный Разум правит миром, – а не суетный человек. Я верила, что дух истины сильнее материальных ценностей. И когда все это вошло в мое сердце, остатки марксизма-ленинизма, которому меня учили с детства, исчезли как дым. Я знала теперь, что сколько бы не пытался грешный жестокий человек утвердить свою власть на земле, рано или поздно правда восторжествует и былая слава превратится в прах.

И тогда вся жизнь моего отца возникла передо мною, как отречение от Разума и Добра во имя честолюбия, как полное отдание себя во власть зла. Ведь я видела, как зло разрушало день за днем его самого, убивало тех, кто стоял к нему близко. А он сам только глубже и глубже опускался в темную бездну лжи, злобы и гордыни. И в этой бездне он, в конце концов, задохнулся.

Я пыталась показать этот процесс в его душе в «20 письмах к другу», написанных вскоре после крещения и под сильным влиянием его. Эта первая попытка писать была для меня самой как исповедь, и она тоже помогла мне очиститься от памяти прошлого.

Когда я писала «20 писем», в моих ушах звучали слова священника, крестившего меня: «Ты своего отца не суди. Суд Высший уже свершился над ним: при жизни он слишком высоко вознесся, а теперь от славы его ничего не осталось. Господь выравнивает и исправляет ложное. А тебе – нельзя, ты – дочь». И я старалась не судить, а показать, как разрушительно было для самого отца то, чему он отдал свою жизнь. В зените своей славы и власти он не был ни счастлив, ни удовлетворен: его терзал вечный страх, он создал пустоту вокруг себя, и завел в тупик тех, кто продолжал ему слепо верить.

Судит история, судит жизнь, высшая справедливость. А нам Господь дает силы понять и принять истину этого приговора.

Но никто не отнимет у меня права иметь свое собственное мнение о так называемой «эпохе сталинизма». Слишком дорогой ценой оно мне досталось, с трудом и с болью приобреталось, в слезах очищалось…

В тюрьмах и ссылках многие сохранились и выжили потому, что были религиозны и были убеждены, что правда восторжествует. Другие – даже и там продолжали верить, что «Сталин ошибается, но партия – права». Я не могла согласиться с коммунистами, вернувшимися из тюрем и продолжавшими фанатично верить в «правое дело партии». Да где же они, эти «правые дела»?!

Пятьдесят лет партия старалась истребить все мыслящее в России, свести к нулю интеллектуальную жизнь, похоронить память о свободах, существовавших при царях, отбить вкус к политической активности у многомиллионного народа, обманутого, ослепленного, обреченного на рабский труд ради куска хлеба. Эти миллионы малограмотных тружеников были приучены веками страдать и верить в правоту «царя-батюшки», клонить голову перед ярмом и кнутом.

 
«Паситесь, мирные народы!
К чему рабам дары свободы?
Их должно резать, или стричь.
Наследство им, из года в годы,
Ярмо с гремушками, да бич…»
 

– горько иронизировал великий Пушкин. Другой поэт, Максимилиан Волошин, писал на век позже, в 1922 году:

 
«Молитесь же, терпите же. Примите ж
На шею крест, на плечи трон.
На дне души звучит подводный Китеж –
Наш неосуществимый сон».
 

Революция, опираясь на Карла Маркса, дала народу новый крест и новый трон. А когда была выиграна кровопролитнейшая из войн, мой отец с полной искренностью благодарил русский народ за его терпение.

Ни один другой народ не стерпел бы ни этого нового ярма, ни этого нового царя. Как не благодарить!

«Ярмо с гремушками»… Спутники, фестивали, юбилеи, сознание – заливаемое водкой по каждому поводу. «Мы самые великие», «мы лучше всех, быстрее всех, дальше всех, всех догоним и перегоним, всех победим!»

Если этой партии нужна была атомная бомба или спутник, то она не жалела ничего, и таланты, которые не перевелись в России, создавали все, что угодно. Тут им прощали и забывали их еврейское, немецкое и дворянское происхождение, а вождь одаривал их бесплатными дачами, автомобилями, премиями. Но «щедро одаренные» жили под строжайшим надзором полиции, имена изобретателей держали в секрете от своего народа и от всего мира, а творцы-узники не знали радостей жизни, приносимых заслуженной славой.

Я знала некоторых из них. Их положение не изменилось и позже. Талантливые, очаровательные люди, принесшие славу и мощь стране, жили как затворники. Они не только не имели права ездить заграницу, но даже встречаться с такими невинными иностранцами, как индийцы. Никто вокруг не знал об их бесчисленных, тайных премиях и орденах, их третировал свысока любой чиновник, не подозревая что перед ними следовало бы снять шляпу и поклониться.

Правительство эксплуатировало мозг, когда это было ему нужно. Ни один еврей не работает в аппарате ЦК, – потому что это руководящая позиция. Но когда нужны справки по экономике, по внешней политике или по философии, то эту работу для ЦК часто поручают специалистам-евреям. Они только дают справочный материал, их не приглашают обсуждать или решать. Часто они подписывают свои статьи в журналах русскими псевдонимами. Конечно, по сравнению с 1952 годом, когда их всех собирались выслать из Москвы, – и это великий сдвиг. Но – это и есть мера прогресса в СССР на сегодняшний день.

А когда талантливого молодого человека со специальным дипломатическим образованием хотели пригласить на работу в советском посольстве в США, то министр Громыко отклонил его кандидатуру на одном основании: еврей. И это в 1966-м, а не в 1952-ом году!

«Правое дело партии»? Ну, нет! Скорее я соглашалась с теми, кто утверждал, что в октябре 1917 года с Россией произошла роковая, трагическая ошибка… Такой вывод был мне куда ближе, из всего, что я видела вокруг прозревшими глазами, из всей истории, которой мне пришлось переучиться заново.

Моя собственная жизнь в партии была неудачной. Я вообще не склонна к политической активности, а в СССР это больше «видимость деятельности», пустая болтовня на собраниях. В партию меня заставили вступить в 1951 году, долго укоряя перед этим, что «неприлично дочери такого человека быть вне рядов КПСС». Я вступила и платила взносы, молча отсиживая часы на собраниях. Только два раза за все это время мне захотелось выступить.

Первый раз – в 1954 году (еще до 20-го съезда) когда партийная критика обрушилась на Илью Эренбурга за его повесть «Оттепель», в которой впервые говорилось о репрессиях в СССР и о потеплении, наступившем после 1953 года. Эренбурга обвиняли в слишком мрачном изображении советской жизни, и в «подражании западным образцам». Я выступила на нашем собрании и сказала, что не понимаю в чем виноват Эренбург, когда даже партийная печать сейчас признает ошибки прошлого и невинно осужденные люди возвращаются из тюрем.

Профессор А. С. Мясников, известный партийный «толкователь» творчества Горького, назвал мое выступление «безответственным и политически незрелым». Книга Мясникова о творчестве Горького является примером «исправления истории», столь принятого в СССР: критику Горьким революции, большевиков и Ленина читатель в ней не найдет.

Второй раз было хуже. Это было в 1966 году (через 10 лет после 20-го съезда), когда обозначилось движение назад, к старому. Только что состоялся постыдный суд над Синявским и Даниэлем, приговоривший этих писателей к 5-ти и 7-ми годам лагерей. В Институте Мировой Литературы дирекция и партийный комитет повели кампанию против всех, кто осмелился если не протестовать, то хотя бы уклониться от одобрения приговора, кто выразил в какой-либо форме симпатию к осужденным и кто, зная много лет Синявского, признавал его талантливым критиком. Пошла травля тех, кто отказался подписать официальное письмо в «Литературную газету», одобрявшее приговор суда. Аспиранта, публично выразившего в эти дни благодарность Синявскому за помощь в работе, в конце концов отчислили из Института и исключили из партии. Старшие работники Института говорили, что атмосфера слишком напоминает им 1937 год.

Я выступила на партийном собрании и сказала, что постыдно так третировать работников Института; что суд был ошибкой; что с писателями надо разговаривать профессионально в своей среде, а нам даже не дают прочесть написанные ими книги; что мы не имеем права бросать политические обвинения своим коллегам безо всяких оснований; и что каждый волен подписывать или не подписывать любое заявление.

Собрание проходило бурно и продолжалось два дня. Меня многие поддержали, но директор Института, профессор И. И. Анисимов, обвинил всех нас в «политической незрелости». В литературных кругах «политически зрелый» Иван Иванович Анисимов был давно известен под прозвищем «Ванька-Каин», за то, что еще в 1937 году предавал своих собратьев по перу…

Ужаснее всего это нескончаемое притворство и двуличие, входящее в плоть и кровь советского человека уже со школьной скамьи. Беспартийных никто не слушает и не заставляет высказываться. А партийный или комсомолец обязан выступать, и – вошло уже в привычку – думая одно, говорить вслух другое. Этот же человек через полчаса в кулуарах говорит друзьям то, что думает.

Каким зловещим возвратом к прошлому был этот закрытый суд и все обстоятельства вокруг него! Я не могла больше оставаться в Институте, и летом 1966 года окончательно ушла из его партийной организации, к радости дирекции.

Теперь я была дома, «без коллектива», с детьми и безнадежно больным Сингхом.

Этот человек принес в мою жизнь реальную мудрость Индии, – ту, о которой я раньше читала в книгах. Меня давно покорила жизнь Махатмы Ганди, для которого ненасилие и «упорство в истине» были не только проповедью – индийская философия проповедовала это тысячелетиями – а ежедневной практической жизнью. Когда живая Индия вошла в мой дом, я на деле узнала, что такое непричинение зла другому. И я опять думала: вот два коммуниста – Браджеш Сингх и мой отец.

Что могло быть более резким противопоставлением двух взглядов на жизнь? Терпимость одного и догматизм другого, спокойствие и страх, доверие и подозрительность, простота и честолюбие, прощение и мщение, доброта и озлобленность, сила духа и сила оружия… Характер Сингха, его жизнь и самая смерть были противопоставлением и вызовом всему советскому бюрократическому государству – поэтому оно так и восстало против этого безвредного, тихого человека. Он умер, но он победил.

Он победил их всех навсегда в моем сердце – и в сердцах многих, кто его знал в Москве. Нет, Хрущев ничего не объяснил мне, и не смог освободить меня от прошлого. Добрая мудрость Индии освободила меня от духовных пут. Оставалось только освободиться от физических и формальных.

Не было ничего страшнее для СССР, чем начавшееся после Хрущева движение назад, к привычным и удобным для власти нормам. Мне снова приходилось слышать: «Ваш отец был великий человек! Подождите, его еще вспомнят!» Правительство вдруг начало интересоваться, как я живу, Косыгин и Суслов настаивали, чтобы я «возвращалась в коллектив» и заявляли, что «теперь к вам будет другое отношение». А я, как огня боялась этого «другого отношения», оно мне слишком долго было известно раньше…

Незадолго до моего отъезда в Индию, ко мне приехала директорша музея Сталина из Грузии, гордая тем, что Брежнев разрешил снова открыть музей. Мне было неловко перед бедной директоршей, которая была так счастлива, а я не разделяла ее радости. Я понимала, что если Брежнев встанет на путь «восстановления заслуг Сталина», то это будет ужасно для СССР, и не только для одного СССР…

Директорша ликовала, приглашала меня в Гори в свой дом, а я живо представляла себе, что бы там творилось вокруг меня. Мне было жаль ее и других грузин, все еще одурманенных ложью, которая выглядела величественно, а потому легко принималась бесхитростными сердцами. Это хорошо понимали консерваторы в ЦК, и надеялись играть на этих заблуждениях.

К сожалению, не только консерваторы. К моему удивлению даже Микоян – тот самый Микоян, который дал мне читать «речь Хрущева», теперь вдруг забыл то, что он сам говорил на 20-м съезде… Летом 1966 года он пригласил меня с детьми на свою дачу, и несколько раз за обедом вспоминал моего отца в мягких примирительных тонах. А когда мы уезжали, он вынес большой сверток и дал моей Кате со словами: «А это тебе подарок, – ковер. Повесишь на стену». Дома мы развернули ковер – на нем был выткан портрет Сталина… Катя смущенно посмотрела на меня и очень обрадовалась, когда я свернула ковер и убрала. В ее сознании мой отец не присутствовал ни как дед, ни как «великий вождь». Ее этому никто не учил.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации