Электронная библиотека » Светлана Аллилуева » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 8 апреля 2014, 13:44


Автор книги: Светлана Аллилуева


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Боже! И что бы творилось потом! Сколько бы беготни, суд-пересуд, болтовни нелепой…

Должно быть, отец сам представлял, что это для него просто стало невозможным – как и многие другие невинные, доступные другим, развлечения. И он этого не делал. Или – он боялся. Не знаю. Он не боялся народа – никогда, и нелепо звучат сегодня лицемерные слова – «он не любил народа». На станциях мы выходили гулять по перрону. Отец прогуливался до самого паровоза, приветствуя на ходу железнодорожников. Пассажиров не было видно; поезд был специальный, на перрон никто не выходил… Это было печально, зловеще, тоскливо. Кто придумывал все это? Кто изобретал все эти хитрости? Не он. Это была система, в которой он сам был узник, в которой он сам задыхался от безлюдья, от одиночества, от пустоты. Я приехала в Москву с тягостным чувством. Поезд остановили где-то не доезжая вокзала, в Подмосковье; туда подали машины – опять же, чтобы не ехать в город, где масса народа. Бегал и суетился генерал Власик, – ожиревший, опухший от важности и коньяка. Пыхтели и прочие, разжиревшие на тучных казенных харчах – генералы и полковники из охраны. Их ехал целый поезд – свита, двор, прихлебатели. Отец скрежетал зубами, глядя на них, и не упускал случая, чтобы накинуться на них с какими-нибудь грубыми окриками. С прислугой он никогда не разговаривал в таком тоне. Я поехала на кремлевскую квартиру – он к себе, в Кунцево. Несколько дней я приходила в себя и отдыхала. Рядом с ним было трудно, затрачивалось огромное количество нервной энергии. Мы были очень далеки. Мы это понимали оба. Каждый жаждал уйти к себе домой – уединиться и отдохнуть друг от друга. Каждый был обижен. Каждый грустил и страдал – почему жизнь такая дурацкая? И каждый из нас обвинял в этом другого… В конце 1948 года поднялась новая волна арестов. Попали в тюрьму мои тетки – вдова Павлуши, вдова Реденса. Попали в тюрьму и все их знакомые. Арестовали и отца моего первого мужа – старика И. Г. Морозова.

Потом пошла кампания против «космополитов», и арестовали еще массу народа. Арестовали и Полину Семеновну Жемчужину – не убоявшись нанести такой страшный удар Молотову. Арестовали А. Лозовского. Убили Михоэлса. Они все обвинялись в том, что входили в «сионистский центр». «Сионисты подбросили и тебе твоего первого муженька», – сказал мне некоторое время спустя отец. «Папа, да ведь молодежи это безразлично, – какой там сионизм?» – пыталась возразить я. «Нет! Ты не понимаешь! – сказал он резко. – Сионизмом заражено все старшее поколение, а они и молодежь учат…» Спорить было бесполезно. Про теток моих он сказал, когда я спросила, в чем же их вина? – «Болтали много. Знали слишком много – и болтали слишком много. А это на руку врагам…» Он был предельно ожесточен против всего мира. Он всюду видел врагов. Это было уже патологией, это была мания преследования – от опустошения, от одиночества. «У тебя тоже бывают антисоветские высказывания», – сказал он мне совершенно серьезно и зло… Я не стала ни возражать, ни спрашивать, откуда такие сведения… Мне хотелось уйти из дома, хоть куда-нибудь. Весной 1949 года я окончила университет и вышла замуж за Юрия Андреевича Жданова. Мы с Оськой переехали жить на квартиру Ждановых в Кремле. Отец был не так уж далек от истины: в доме Ждановых было совсем не так легко и приятно, как это мне казалось со стороны. У нас в доме было тоскливо, пустынно, тихо, неуютно и было трудно жить, но при всем этом у нас отсутствовал мещанский дух. В доме же, куда я попала, я столкнулась с сочетанием показной, формальной, ханжеской «партийности» с самым махровым «бабским» мещанством – сундуки, полные «добра», безвкусная обстановка сплошь из вазочек, салфеточек, копеечных натюрмортов на стенах. Царствовала в доме вдова, Зинаида Александровна Жданова, воплощавшая в себе как раз это соединение «партийного» ханжества с мещанским невежеством. После нашего брака почему-то реже стала бывать молодежь, круг замкнулся в семье и стало нестерпимо, непроходимо скучно…

Эти годы – 1949–1952 – были очень трудными для меня. Они были трудными и для всех: вся страна задыхалась, всем было невмоготу. В доме, где я жила теперь, властвовал дух ортодоксальной партийности, – но не той, которой придерживались мои дедушка и бабушка, моя мама, Сванидзе и другие старые партийцы. Здесь все было показное, надутое, внешнее. Сам Юрий Андреевич, питомец университета, бывший там всегда любимцем молодежи, страдал от своей работы в ЦК, – он не знал, куда попал… Дома он бывал мало, приходил поздно (тогда было принято приходить с работы часов в одиннадцать ночи). У него были свои заботы и дела, и при врожденной сухости натуры он вообще не обращал внимания на мое состояние духа и печали. Дома он был в полном подчинении у маменьки, которую называл «мудрой совой», и шел в русле ее вкусов, привычек, суждений. Мне, с моим вольным воспитанием, очень скоро стало нечем дышать… Я попросила разрешения, чтобы жила с нами моя няня – единственный родной и близкий мне человек, – но мне было заявлено, что «некультурной старухе совершенно нечего здесь делать, она только будет портить Осю». И няня осталась в Зубалове, где ее поместили в комнатке в служебном флигеле. Я ездила к ней в гости, мы с ней пили чай с вареньем, она рассказывала мне о своих болезнях, мы обсуждали наши общие дела… Раза два-три она приезжала ко мне в Успенское – где была дача Ждановых, – но ее там принимали, как дворничиху – только Оська кидался к «бабусе», – и она скоро уезжала. К такому отношению она не привыкла – ее везде, всю жизнь считали членом семьи, и даже «буржуйки», то есть ее дореволюционные хозяйки, были с ней ласковее, чем здешние. Самолюбие ее было уязвлено. Отца я не видела очень, очень долго. Зиму 1949/50 года я тяжело болела – ждала ребенка, и это проходило, в отличие от первого раза, ужасно трудно. Весной меня положили в больницу, и после полутора месяцев я наконец вернулась в Успенское с крошечной, слабенькой Катькой, совершенно измученная болезнью, одиночеством, сознанием неудачи второго брака, неприязнью к дому, где мне предстояло жить… В больнице случилось так, что рядом со мной лежала в палате Светлана Молотова, которую я знала с детства. Она тоже родила девочку, и дня через два ее пришел навестить Вячеслав Михайлович – как это вообще полагается у нормальных родителей… Я была ужасно опечалена этим сопоставлением, нервы мои были до предела издерганы долгой болезнью, и я в тот вечер написала отцу письмо, полное обиды… Я получила от него ответ; это было вообще его последнее письмо ко мне:


«Здравствуй, Светочка! Твое письмо получил. Я очень рад, что ты так легко отделалась. Почки – дело серьезное. К тому же роды… Откуда ты взяла, что я совсем забросил тебя?! Приснится же такое человеку… Советую не верить снам. Береги себя. Береги дочку: государству нужны люди, в том числе и преждевременно родившиеся. Потерпи еще – скоро увидимся. Целую мою Светочку.

Твой «папочка».

10 мая 1950 г.»


Я была рада письму – я не особенно надеялась, что оно будет… Но мне было ужасно неуютно от мысли, что моя маленькая Катя, которая еще находилась между жизнью и смертью, уже «нужна государству»… И я, увы, хорошо понимала, что «скоро» мы не сможем увидеться… Мы увиделись и немножко были опять вместе лишь будущим летом – 1951 года, когда он поехал отдыхать в Грузию, в Боржоми, и вызвал меня туда. Я пробыла там с ним недели две. Он отдыхал, и я видела, как он наслаждался сладким воздухом Грузии, ветерком с Куры, пробегавшей рядом с Ликанским дворцом, где он остановился… Ему было уже семьдесят два года, но он очень бодро ходил своей стремительной походкой по парку, а за ним, отдуваясь, ковыляли толстые генералы охраны. Иногда он менял направление, поворачивался кругом, – натыкался прямо на них, – тут его взрывало от злости и, найдя любой маленький повод, он распекал первого попавшегося под руку… Завтракал и обедал он – как всегда летом – в саду, где-нибудь под деревом. Он просил ловить в Куре свежую рыбу, вспоминал грузинские названия рыб и наслаждался воспоминаниями. Но это все – больше про себя, он вообще не любил говорить о чувствах, – «это для баб»… Вспомнил он только, что в этом самом Ликанском дворце останавливался с мамой в 1922 году, когда родился Василий и они приехали в Грузию. Но не вдавался в подробности… «Дворец» был старой охотничьей дачей какого-то князя, дурацкий, безвкусный, но – в очень красивой местности, в ущелье, где пробегала Кура. Один берег ее был обрывист, там громоздились скалы, а еще выше на скалах торчали развалины крепости, как это почти везде в Грузии. Другой берег был пологий, в небольшой горной долине был разбит полупарк-полулес, и тут стоял дом. Генералы и коменданты чертыхались: для колоссальной свиты, сопровождавшей отца, дом был неудобен, так как мало было служебных помещений. Но отцу было удобно – как всегда, одному в целом доме. Неприятной для отца была дорога сюда.

Отец вообще не выносил вида толпы, рукоплескающей ему и орущей «ура», – у него перекашивалось лицо от раздражения. На вокзале в Кутаиси земляки-грузины устроили ему такой прием, что долго нельзя было выйти из вагона, невозможно было сесть в машину и ехать… Люди бросались чуть ли не под колеса, лезли, кричали, кидали цветы, поднимали детей над головой. Это было здесь неподдельно, искренне и от самого чистого сердца, но отец от этого раздражался. Он уже привык к тому, что вокзал – пуст, когда он приезжает, что дорога – пуста, когда он едет; он привык, чтобы не бросались к нему с криками в машину, он забыл о неподдельности чувства… Поэтому он только раз потом попробовал выехать из Боржоми в сторону Бакуриани, но вернулся с полдороги домой… В первой же деревне дорогу устлали коврами, все жители вышли на шоссе, машину остановили… Пришлось выйти, сесть за стол… Слава богу, все это было без меня – я бы сгорела от стыда в подобной ситуации. Мне всегда бывало ужасно стыдно даже от скромных «ликований» у нас в Москве, в Большом театре или на банкетах в честь семидесятилетия отца. Мне становилось страшно, что отец вот сейчас скажет что-нибудь такое, что сразу всех охладит, – я видела, как его передергивает от раздражения. «Разинут рты и орут, как болваны!..» – говорил он со злостью.

Может быть, он угадывал лицемерность этого ликования? Он был поразительно чуток к лицемерию, перед ним невозможно было лгать… А может быть, он был уже настолько опустошен, что не верил в добрые, искренние чувства людей, – даже здесь, в Грузии, где простых крестьян невозможно было заподозрить в лицемерной радости. Очевидно, Грузия решила показать, что она не подвластна московскому МГБ и его порядкам и что здесь народ выражает свои чувства, как хочет. Но это лишило отца возможности проехать в Тбилиси и в Гори, как бы ему, наверное, хотелось. И он сидел в Боржоми, как пленник собственной славы, и не мог выйти за пределы территории дворца… Я уехала в Москву раньше, он возвратился только поздней осенью. По дороге из Боржоми мы с Василием заехали посмотреть Гори – и тут я вдруг почувствовала, что это родная мне земля – крошечная долина в излучине Куры, огибающей плоский холм с крепостью на нем, городок у подножья холма, и кругом – сады, солнце, виноградники, серебряная Кура, спокойная и мелкая здесь. А вокруг всего этого – горы. Они сходятся в ущелье, где стоит село Атени, с его чудесным вином золотого цвета, а в ущелье – атенская церковь классической грузинской архитектуры с фресками ХI века. Что-то перевернулось у меня в душе, когда я увидела эту церковь среди виноградников, этот городок среди персиковых и грушевых садов, эту маленькую чашу щедрой земли, над которой – купол синего неба и столько солнца, как нигде больше на земле… К сожалению, наша поездка была совершенно отравлена официальными почестями и осмотром «музея Сталина» и его домика. Домик этот – лачужка, где жила семья сапожника, по инициативе Берии был накрыт сверху, как крышкой, мраморным павильоном, похожим на небольшую станцию метро. Под этим мраморным балдахином с трудом можно было разглядеть крошечную хибарку, которая так и стояла бы сама по себе и говорила бы сама за себя без мрамора… Там нам каждую вещь демонстрировали как святыню, с благоговейной дрожью. Это вызывало чувство мучительного стыда и желание поскорее уйти.

В ту осень в Грузии я думала о своей бабушке Екатерине. Она похоронена рядом с Грибоедовым на Давидовой горе в Тбилиси, возле церкви Св. Давида. Там покой и красота, ничем не испорченные, ничем не опошленные. Я вспомнила, как в 1934 году Яшу, Василия и меня послали навестить бабушку в Тбилиси – она болела тогда… Возможно, что инициатором поездки был Берия – мы останавливались у него в доме. Около недели мы провели тогда в Тбилиси – и полчаса были у бабушки… Она жила в каком-то старом, красивом дворце с парком; она занимала темную низкую комнатку с маленькими окнами во двор. В углу стояла железная кровать, ширма, в комнате было полно старух – все в черном, как полагается в Грузии. На кровати сидела старая женщина. Нас подвели к ней, она порывисто нас всех обнимала худыми, узловатыми руками, целовала и говорила что-то по-грузински… Понимал один Яша и отвечал ей – а мы стояли молча. Я заметила, что глаза у нее – светлые, на бледном лице, покрытом веснушками, и руки покрыты тоже сплошь веснушками. Голова была повязана платком, но я знала – это говорил отец, – что бабушка была в молодости рыжей, что считается в Грузии красивым. Все старухи – бабушкины приятельницы, сидевшие в комнате, целовали нас по очереди и все говорили, что я очень похожа на бабушку. Она угощала нас леденцами на тарелочке, протягивая ее рукой, и по лицу ее текли слезы. Но общаться нам было невозможно – мы говорили на разных языках. С нами пришла жена Берии – Нина. Она сидела возле бабушки и о чем-то беседовала с ней, и обе они, должно быть, глубоко презирали одна другую… В комнате было полно народу, лезшего полюбопытствовать; пахло какими-то травками, которые связочками лежали на подоконниках. Мы скоро ушли и больше не ходили во «дворец», – и я все удивлялась, почему бабушка так плохо живет? Такую страшную черную железную кровать я видела вообще впервые в жизни. У бабушки были свои принципы – принципы религиозного человека, прожившего строгую, тяжелую, честную и достойную жизнь. Ее твердость, упрямство, ее строгость к себе, ее пуританская мораль, ее суровый мужественный характер – все это перешло к отцу. Стоя у ее могилы, вспоминая всю ее жизнь, разве можно не думать о Боге, в которого она так верила?

18

Когда мне приходится теперь, в наши дни, читать и слышать, что мой отец при жизни сам себя считал чуть ли не богом, – мне кажется очень странным, что это могут утверждать люди, близко знавшие его… Отец, правда, особым демократизмом в жизни никогда не отличался, но богом он себя не воображал… В последнее время он жил особенно уединенно; поездка на юг осенью 1951 года была последней. Больше он не выезжал из Москвы и почти все время находился в Кунцеве, которое все перестраивали и перестраивали. В последние годы рядом с большим домом, выстроили маленький деревянный дом – там лучше был воздух; в комнате с камином отец часто и проводил дни. Никакой роскоши там не было, – только деревянные панели на стенах и хороший ковер на полу были дорогими. Все подарки, присылавшиеся ему со всех концов земли, он велел собрать и передать в музей – это не из ханжества, не из позы, как многие утверждают, а оттого, что он в самом деле не знал, что ему делать со всем этим изобилием дорогих и даже драгоценных вещей – картин, фарфора, мебели, оружия, утвари, одежды, национальных изделий, – он не знал, зачем это все ему… Изредка он что-либо отдавал мне – национальный румынский или болгарский костюм, но вообще, даже то, что присылалось для меня, он считал недопустимым использовать в быту. Он понимал, что чувства, которые вкладывались в эти вещи, были символическими, и считал, что и относиться к этим вещам следует, как к символам. В 1950-м открыли в Москве «Музей подарков», и мне часто приходилось слышать от знакомых дам (при жизни отца, да и после его смерти): «Ах, там был такой чудесный гарнитур! А какая радиола! Неужели вам не могли этого отдать?» Нет, не могли! После возвращения из Грузии я видела отца всего два раза. Я уже говорила о том, как в годовщину октября осенью 1952 года я поехала к нему на дачу со своими детьми. И потом я была у него 21 декабря 1952 года, в день, когда ему исполнилось семьдесят три года. Тогда я и видела его в последний раз. Он плохо выглядел в этот день. По-видимому, он чувствовал признаки болезни, может быть, гипертонии – так как неожиданно бросил курить и очень гордился этим – курил он, наверное, не меньше пятидесяти лет. Очевидно, он ощущал повышенное давление, но врачей не было. Виноградов был арестован, а больше он никому не доверял и никого не подпускал к себе близко. Он принимал сам какие-то пилюли, капал в стакан с водой несколько капель йода – откуда-то брал он сам эти фельдшерские рецепты; но он сам же делал недопустимое: через два месяца, за сутки до удара, он был в бане, построенной у него на даче в отдельном домике, и парился там, по своей старой сибирской привычке. Ни один врач не разрешил бы этого, но врачей не было…

«Дело врачей» происходило в последнюю зиму его жизни. Валентина Васильевна рассказывала мне позже, что отец был очень огорчен оборотом событий. Она слышала, как это обсуждалось за столом, во время обеда. Она подавала на стол, как всегда. Отец говорил, что не верит в их «нечестность», что этого не может быть, – ведь «доказательством» служили доносы доктора Тимашук, – все присутствующие, как обычно в таких случаях, лишь молчали… Валентина Васильевна очень пристрастна. Она не хочет, чтобы на отца падала хоть какая-нибудь тень. И все-таки надо слушать, что она рассказывает, и извлекать из этих рассказов какие-то здравые крупицы, – так как она была в доме отца последние восемнадцать лет, а я у него бывала редко. Меня многие осуждали за это. Мне говорили: «Ну, что ты не поедешь к отцу? Позвони, спроси; скажет нельзя – попозже позвони, когда-нибудь он найдет время». Быть может, это справедливо. Быть может, я была слишком щепетильна. Но когда он отвечал мне злым, раздраженным голосом – «я занят» и бросал трубку телефона, то я после этого уже целые месяцы долго не могла собраться с духом и позвонить. И вот я у него последний раз, но я ведь не знала, что это – последний раз. Обычное застолье, обычные лица, привычные разговоры, остроты, шутки многолетней давности. Странно – отец не курит. Странно – у него красный цвет лица, хотя он обычно всегда был бледен (очевидно, было уже сильно повышенное давление). Но он, как всегда, пьет маленькими глотками грузинское вино – слабое, легкое, ароматное.

Странно все в комнате – эти дурацкие портреты писателей на стенах, эти «Запорожцы», эти детские фотографии из журналов… А впрочем – что странного, захотелось человеку, чтобы стены не были голыми; а повесить хоть одну из тысяч дарившихся ему картин он не считал возможным. Правда, в углу комнаты висит в раме китайская вышивка – яркий огромный тигр, – но она висит там еще с довоенных времен, это уже привычно. Застолье было обычным – ничего нового. Как будто мир вокруг не существует. Неужели все эти, сидящие здесь люди, еще сегодня утром не узнали что-нибудь свежего и интересного со всех концов мира? Ведь они же располагают информацией, как никто иной, но похоже, что не располагают. Когда я уходила, отец отозвал меня в сторону и дал мне деньги. Он стал делать так в последние годы, после реформы 1947 года, отменившей бесплатное содержание семей Политбюро. До тех пор я существовала вообще без денег, если не считать университетскую стипендию, и вечно занимала у своих «богатых» нянюшек, получавших изрядную зарплату. После 1947 года отец иногда спрашивал в наши редкие встречи: «Тебе нужны деньги?» – на что я отвечала всегда «нет». «Врешь ты, – говорил он, – сколько тебе нужно?» Я не знала, что сказать. А он не знал ни счета современным деньгам, ни вообще сколько что стоит, – он жил своим дореволюционным представлением, что сто рублей – это колоссальная сумма. И когда он давал мне две-три тысячи рублей – неведомо, на месяц, на полгода или на две недели, – то считал, что дает миллион… Вся его зарплата ежемесячно складывалась в пакетах у него на столе. Я не знаю, была ли у него сберегательная книжка, – наверное, нет. Денег он сам не тратил, их некуда и не на что было ему тратить. Весь его быт, дачи, дома, прислуга, питание, одежда – все это оплачивалось государством, для чего существовало специальное управление где-то в системе МГБ, а там – своя бухгалтерия, и неизвестно, сколько они тратили… Он и сам этого не знал. Иногда он набрасывался на своих комендантов и генералов из охраны, на Власика, с бранью: «Дармоеды! Наживаетесь здесь, знаю я, сколько денег у вас сквозь сито протекает!» Но он ничего не знал, он только интуитивно чувствовал, что улетают огромные средства…

Он пытался как-то провести ревизию своему хозяйству, но из этого ничего не вышло – ему подсунули какие-то выдуманные цифры. Он пришел в ярость, но так ничего и не мог узнать. При своей всевластности он был бессилен, беспомощен против ужасающей системы, выросшей вокруг него как гигантские соты, – он не мог ни сломать ее, ни хотя бы проконтролировать… Генерал Власик распоряжался миллионами от его имени, на строительство, на поездки огромных специальных поездов, – но отец не мог даже толком выяснить, где, сколько, кому… Он понимал, что, должно быть, мне все-таки нужны деньги. Последнее время я училась в аспирантуре Академии общественных наук, где была большая стипендия, так что я была сравнительно обеспечена. Но отец все-таки изредка давал мне деньги и говорил: «А это дашь Яшиной дочке»… В ту зиму он сделал много для меня. Я тогда развелась со своим вторым мужем и ушла из семьи Ждановых. Отец разрешил мне жить в городе, а не в Кремле – мне дали квартиру, в которой я живу с детьми по сей день. Но он оговорил это право по-своему – хорошо, ты хочешь жить самостоятельно, тогда ты не будешь больше пользоваться ни казенной машиной, ни казенной дачей. «Вот тебе деньги – купи себе машину и езди сама, а твои шоферские права покажешь мне», – сказал он. Меня это вполне устраивало. Это давало мне некоторую свободу и возможность нормально общаться с людьми, – живя снова в Кремле, в нашей старой квартире, это было бы невозможно. Отец не возражал, когда я сказала, что ухожу от Ждановых. «Делай, как хочешь», – ответил он. Но он был недоволен разводом, это было ему не по сердцу… «Дармоедкой живешь, на всем готовом?» – спросил он как-то в раздражении. И, узнав, что я плачу за свои готовые обеды из столовой, несколько успокоился. Когда я переехала в город в свою квартиру – он был доволен: хватит бесплатного жительства… Вообще, никто так упорно, как он, не старался прививать своим детям мысль о необходимости жить на свои средства. «Дачи, казенные квартиры, машины, – все это тебе не принадлежит, не считай это своим», – часто повторял он… Он и сейчас, в последний раз дал мне пакет с деньгами и напомнил: «А это – отдай Яшиной дочке». Я уехала. Я хотела приехать еще раз в воскресенье 1 марта, – но не смогла дозвониться. Система была сложной – надо было сперва звонить к «ответственному дежурному» из охраны, который говорил, «есть движение» или «движения пока нет», – что означало, что отец спит или читает в комнате, а не передвигается по дому. Когда «не было движения», то и звонить не следовало; а отец мог спать среди дня в любое время – режим его был весь перевернут. А наутро 2 марта 1953 меня вызвали с занятий в Академии и велели ехать в Кунцево… Я уже это все описала. Я с этого начала. Но это не конец. Я еще не хочу кончать мои письма.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации