Автор книги: Светлана Князева
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
АНТОКОЛЬСКИЙ Павел Григорьевич
19.6(1.7).1896 – 9.10.1978
Поэт, актер и режиссер студии, а затем театра Е. Вахтангова (1915–1934). Публикации в альманахах «Сороконожка», «Художественное слово». Стихотворные сборники «Стихотворения» (М., 1922), «Запад» (М., 1926), «Действующие лица» (М., 1932) и др.
«Войдя в комнату, я увидела рядом с Вахтанговым человека с огромными глазами и буйной шевелюрой. Мне показалось, что он высокого роста (потом, когда он встал, оказалось, что это совсем не так). Правая рука его все время была в движении. Он как бы схватывал в объятия четырех пальцев большой палец, который тут же вырывался из них. Казалось, что он хочет писать, но сдерживает себя. Позже я узнала, что это был молодой начинающий поэт, студиец Мансуровской студии Павел Григорьевич Антокольский» (М. Синельникова. Вся наша молодость…).
«Жест, рвущийся наружу из глубин, переполненных эмоцией, волей, ритмами, образами. И ничего нарочитого, ничего от позы – органическая артистичность. Небольшого роста, скорее коренастый и все же стройный, худощавый человек, большеголовый, с пламенными глазами. Очень подвижное лицо, резкие, порывистые движения, какой-то рокочущий, особенный, „его“ голос, повелительность фраз, бросаемых словно бы неожиданно и всегда убеждающее.
…Антокольский читал так, словно все его существо становилось участником чтения. Громкий, как бы трубящий голос, энергичные взмахи головы и рук, подчеркивающие, подымающие выразительность фразы, неудержимый бег образов в стремительном ритме…» (Е. Кунина. Школа поэтики).
«Как забыть невысокую легкую фигуру Павлика – на эстраде, в позе почти полета читающего стихи, как забыть его пламенные интонации, его манеру чтения стихов, нисколько не походившую на манеру тогдашних юных поэтов, подражавших Есенину. Его особенный жест, изнутри тела идущий, не быть не могущий, нечто легчайшее, как слово из уст исходящее, переламывание стана у талии, а рука уже поднялась в воздух, уже чертит узор ритма, и цветут над залом имена Робеспьера, Марата, с их зловещей и грозной судьбой. И так уже перелетел Павлик в тот век, что будто не в России мы, а во Франции! И уже зарождался будущий его „ток высокого напряжения“, и чем мы можем ответствовать ему, как не громом рукоплесканий» (А. Цветаева. Неисчерпаемое).
«Он был такой очаровательный – с ним нельзя было не дружить. Внешне рядом с красавцем Юрой Завадским он, конечно, проигрывал, но обаяние было такое, что не замечались его недостатки. И темперамент этот, горящие глаза! Его все любили. Когда он волновался, он начинал грызть носовой платок – правда, у него носовой платок всегда был чистый. Он тогда уже писал стихи, которые меня сразу ошеломили. Он только начинал, еще не вышло у него ни одной книжки, но в том, что он поэт, никто не сомневался.
А артистом он был неважным, потому что, когда он выходил на сцену, он тут же переставал себя помнить, страшно переигрывал, начинал гримасничать, входил, что называется, в раж, и однажды, в Камерном театре, куда он поступил после раскола студии, он в трансе свалился со сцены прямо в оркестр.
Но, несмотря на это, Вахтангов его всегда выделял, советовался с ним, ведь это Павлик принес в студию „Принцессу Турандот“. И все загадки написал для этой пьесы» (Н. Щеглова-Антокольская. Это был Павлик).
АРАБАЖИН Константин Иванович
2(14).1.1866 – 13.7.1929
Критик, историк литературы, редактор газеты «Северный курьер» (1899–1900). Публикации в газете «Биржевые ведомости», журналах «Всемирный вестник», «Театр и искусство». Книги «Публичные лекции о русских писателях» (кн. 1, СПб., 1909), «Л. Андреев. Итоги творчества» (СПб., 1910), «Этюды о русских писателях» (СПб., 1912), «Поэт мировой скорби» (о М. Ю. Лермонтове; Пг., 1914). Двоюродный брат Андрея Белого. С 1918 – за границей.
«Я был мало знаком с составом редакции „Северного курьера“, знал только, что душу, что ли, газеты и ее главную рабочую силу составлял К. И. Арабажин, унылый журналист среди профессоров и бойкий профессор среди унылых журналистов. Помню первый номер газеты, довольно серый и бесцветный, но полный того таинственного, междустрочного материала, который искушенная публика читала, как ученый читает клинообразные суммерийские письмена, а неискушенная хотя не понимала и не читала, но уважала за недоступность ее пониманию. В передовой статье первого номера, на двух с половиной столбцах, развивалась мысль о том, что наша жизнь усложнилась. Простая жизнь довольствуется простыми формами; сложная жизнь требует сложных форм. Сложная форма – это совсем не то, что простая форма, а простая форма совсем не то, что сложная. Если сложную жизнь уложить в простую форму, или простую жизнь в сложную форму, то выйдет не хорошо; если же сложную жизнь уложить в сложные формы, то выйдет хорошо. Самое же лучшее, когда сложно-простая жизнь укладывается в сложно-простые формы, и т. д. Уже на следующий день, если память мне не изменяет, газета получила первое предостережение, а вскоре и совсем была закрыта» (А. Кугель. Листья с дерева).
«Другим моим развлечением в опустевшем городе [Петроград в 1914. – Сост.] было обставлять квартиру Арабажина, который, в погоне за давно утраченной молодостью решившись идти в ногу с временем, безрассудно доверился вкусу и опыту будетлянина. Преобразить мешковатого гельсингфорсского профессора в петербургского денди было задачей слишком занимательной, чтобы ею пренебречь. Начав с азов, с совета надевать носки поверх кальсон и укреплять их подвязками, а не английскими булавками, я постепенно расширил круг откровений, распространив свое влияние на весь жизненный уклад моего сорокапятилетнего воспитанника.
Я заставил его выбросить на чердак гнутую венскую мебель, заменить ее вольтеровскими креслами и широким диваном, обив их белым репсом в голубой горошек, под цвет обоев, в поисках которых мы перерыли весь Гостиный, и даже сломать стену, отделявшую одну комнату от другой. Велико, однако, было мое собственное удивление, когда, в результате всех этих мероприятий, убогое жилище публициста и критика превратилось в гнездышко столичной кокотки.
Единственный пункт, в котором я встретил упорное сопротивление, были дорогие его сердцу репродукции с картин, изображавших все виды смерти – от убиения Грозным сына до пушкинской дуэли включительно. Убедив простодушного сюжетолюбца сжечь при мне эту тщательно подобранную коллекцию, я пощадил его седины и милостиво позволил ему украсить стены не беспредметными полотнами, а менее „отчаянными“ холстами» (Б. Лившиц. Полутораглазый стрелец).
АРГУТИНСКИЙ-ДОЛГОРУКОВ Владимир Николаевич
12(24).3.1874 – 9.12.1941
Коллекционер из круга «Мира искусства», один из организаторов «Русских сезонов» в Париже. Друг А. Бенуа.
«Познакомился я с князем Владимиром Николаевичем Аргутинским-Долгоруковым еще в университете. Это был очень привлекательный, очень симпатичный молодой человек (ему было тогда около восемнадцати лет, но производил он впечатление еще более юное). Прибавка к фамилии Аргутинский „исторически звучащего“ слова Долгоруков сообщала ему особый ореол и, так сказать, – большую достоверность его аристократизму, как бы родня его с Рюриковичами, в то же время „отделяя его от Кавказа“. Впрочем, в его приятной наружности, в его не столько овальном, сколько круглом лице, в его правильном, вовсе не горбатом носе, в его карих близоруких глазах (он довольно рано стал носить очки), в его чуть пробивавшихся усиках не было ничего типично восточного. Держал себя Владимир Николаевич скромно, почти робко, отнюдь не спесиво и не „distant“ [франц. отчужденно, высокомерно. – Сост.]. Напротив, во всем чувствовался хороший, доверчивый и ищущий сближения с другими человек, и лишь гораздо позднее стала в нем проявляться недоверчивость, а еще позже и нетерпимость, что, несомненно, было следствием многих разочарований.
После университета наша компания теряет Аргутинского на несколько лет из виду; это объясняется тем, что эти годы он проводит в Англии, в Кембридже, где и довершает свое образование. Лишь по возвращении на родину и после поступления на службу в министерство иностранных дел наше знакомство с Аргутинским возобновляется, и, постепенно преодолевая свою стеснительность, он становится частым гостем сначала одной только редакции „Мира искусства“, а затем и нашим. При его скромности и молчаливости потребовалось время, чтобы мы заметили его интерес к искусству; еще гораздо больше времени ушло на то, чтоб мы стали считаться с его мнением, прислушиваться к его суждениям…Я лично сначала только „терпел“ присутствие милого, тихого, безобидного, но, как казалось, не особенно интересного молодого человека, но когда я открыл в нем задатки чего-то, что в будущем могло сделать из него культурного любителя, полезного для русского искусства, то я ближе сошелся с ним. В характере Аргутинского было много чего-то такого, в чем мы были склонны видеть, быть может без особого основания, черты „типично армянские“. Сюда главным образом относятся его упрямство, его „стародевическая“ обидчивость, его склонность к какой-то унылой созерцательности и больше всего известный недостаток темперамента. Что же касается его суждений, то они раздражали своей доходившей подчас до смешного однобокостью, а то и предвзятостью. Одной из причин нескольких наших размолвок были его предубеждения против всяких лиц, его привычка „делить людей“ на „вполне приемлемых и на абсолютно неприемлемых“, на добрых и злых, на умных и глупых и т. д. Словом, этот человек, обладавший несомненным вкусом в отношении художественных произведений, не желал или не умел считаться в жизни с нюансами, с оттенками и как-то схематизировал и душевные качества, и недостатки людей, доходя зачастую до озадачивающих наивностей и вопиющих абсурдов.
Начало коллекционирования Владимира Николаевича напоминало начало коллекционирования Сережи Дягилева. И на сей раз дело началось с пустяков, с обстановки. Ютился Аргутинский первые годы в небольших квартирках, совершенно ничего в себе декоративного и барского не имевших. Он вполне мирился с этим, а деньги, которые ему присылали его очень состоятельные родители из Тифлиса, он тратил на одежду (он одевался со скромной, но дорогостоящей элегантностью и даже многое заказывал в Лондоне), на спектакли, на хозяйство и, наконец… на „лихача“. Вот за этого лихача ему особенно попадало от друзей; было действительно странно, что этот человек, отворачивавшийся от всяких проявлений пошлой фанаберии, все же, точно кутящий купчик, разъезжал по городу не иначе как на таком наемном вознице, бросавшем пыль в глаза, будто это „собственный“ кучер… Лишь с момента своего переезда на ультра-аристократическую Миллионную улицу Владимир Николаевич начинает обставляться на более изысканный лад и постепенно превращается в настоящего, одержимого всепоглощающей страстью собирателя. Цель, которую он ставил себе, была двоякая: надлежало из данной квартиры с ее высокими потолками и окнами создать нечто очень парадное и дающее иллюзию старины; в то же время он хотел собрать все, что можно было, из картин, рисунков и всякой декоративной мелочи, что со временем могло бы послужить значительным обогащением наших музеев, и главным образом – Русского музея Александра III. Увлекаясь такой сложной задачей, Владимир не щадил затрат и постоянно влезал в долги» (А. Бенуа. Мои воспоминания).
«У Дягилева я видел Аргутинского всегда молчаливым и серьезным, редко принимавшим участие в разговоре. Он не написал ни строчки в журнале, но все привыкли считаться с его оценками и дорожили его мнением. У него были большие знания в области старинной живописи, особенно русской, и все признавали его безукоризненный вкус… Он был в истинном значении слова „просвещенный любитель искусств“ и обладал богатейшей коллекцией рисунков старых мастеров и гравюр, главным образом XVIII в., и совершенно замечательным собранием редчайшего русского фарфора. Аргутон, как мы про себя его звали, был несколько моложе Дягилева и Бенуа, довольно плотный, широкоплечий, с маленькими усиками и со спокойными, даже ленивыми манерами. Одевался он с классической английской скромностью. Вкус его был весьма строг и взыскателен вообще, а в отношениях к людям его требовательность часто доходила до педантизма и немало забавляла и немало и огорчала друзей. При всех этих маленьких недостатках он был необыкновенно верный и преданный друг (даже „рыцарь“ – случаев было очень много) тому, кого он полюбил или в кого он навсегда поверил. Он очень мало кого приглашал к себе. Дамы же бывали совсем редко. Я любил бывать в его маленькой квартире на Миллионной. Обычные его посетители были Бенуа, Нувель, Сомов и Яремич. Квартира была верх изящества, на стенах висели превосходные картины, портреты и натюрморты XVII и XVIII вв., на камине в углу была горка с его знаменитым фарфором, горели свечи в старинных канделябрах и бра, и был невероятный хаос – кучами лежали всюду книги, гравюры и папки, и рыться во всем этом было большое наслаждение. Приглашения получались такие: „Милый друг, приходите сегодня ко мне, но не раньше 12 ночи“. Он служил в министерстве иностранных дел и был камер-юнкером, но никакой карьеры не делал» (М. Добужинский. Воспоминания).
АРЕНСКИЙ Антон (Антоний) Степанович
30.6(12.7).1861 – 12(25).2.1906
Композитор, пианист, педагог, теоретик музыки. Ученик Н. Римского-Корсакова. Преподаватель, профессор (с 1889) Московской консерватории (1882–1895); управляющий Петербургской певческой капеллой (1895–1901). Учитель С. Рахманинова и А. Скрябина. Дружил с С. Танеевым, А. Лядовым, А. Спендиаровым, А. Зилоти, Н. Черепниным. Основные произведения: «Шесть фортепианных пьес в форме канонов: Сочувствие. Противоречие. Марш. Беззаботность. Признание. Тоска» (1882); «Двадцать четыре пьесы для фортепиано (ор. 36)» (1894); «Опыты с забытыми ритмами: Логаэды. Пеоны. Ионики. Сари. Алкеевский стих. Сапфический стих»; сюиты для двух фортепиано «Вторая», «Силуэты (Ученый. Кокетка. Паяц. Мечтатель. Танцовщица)» (1892) и оркестра; концерты, романсы, оперы «Сон на Волге» (1890), «Рафаэль» (1894), «Наль и Дамаянти» (1903), балет «Египетские ночи» (1900); музыка к поэме Пушкина «Бахчисарайский фонтан» (1899), трагедии Шекспира «Буря» (1905).
«Когда мы начинали заниматься у Аренского, он был очень молод и притом невероятно скромен и застенчив. Сплошь и рядом его ученики и ученицы… были старше его. Он… стеснялся делать им какие-либо замечания и, казалось, был готов извиняться за каждое из них. Одно появление его в классе производило такое впечатление, будто он боялся: можно ему войти в класс или нет? Входил он и здоровался с учащимися как-то неуклюже, низко кланяясь, боком…Уже в это время всех нас поражала его исключительная талантливость. Когда он давал нам для гармонизации мелодию или бас на всевозможные правила, ему приходилось тут же в классе сочинять задачи. Делал он это очень быстро, легко и шутя. Задачи учащихся проверялись им у рояля также с чрезвычайной быстротой, причем не пропускалась ни малейшая ошибка.
Ученики обожали его. В нем было столько искреннего желания пойти навстречу каждому… лишний раз объяснить непонятное и помочь.
…Любили Антония Степановича и все товарищи педагоги. Особенно же любил и оберегал его, как горячо любящая мать, как заботливая нянюшка, С. И. Танеев.
…Аренский сочинял музыку с исключительной быстротой и легкостью. Близко стоявшие [к нему] лица утверждали, что все свои сложные сочинения он записывал сразу начисто, даже самые большие симфонические и оперные партитуры…
Лично я считаю, что Аренский далеко не сказал всего, что мог. Природа наградила его необычайно счастливым композиторским даром, ему предстояла колоссальная будущность, а в результате – уже почти забытый композитор!» (М. Пресман. Уголок музыкальной Москвы восьмидесятых годов).
«Аренский удивительно умен в музыке, как-то все тонко и верно обдумывает! Это очень интересная музыкальная личность!» (П. Чайковский. Письмо С. И. Танееву. 14 января 1891).
«Музыкант Аренский был превосходный. Например, в консерватории он вел класс так называемой энциклопедии (так тогда называлось то, что сейчас называется анализом форм), преимущественно на изучении фортепианных сонат Бетховена. В классе Аренского никогда не было нот, и все сонаты Бетховена, которые он разбирал в классе, он играл с любого места наизусть» (А. Гольденвейзер. Воспоминания).
«Аренский умел… уловить все выразительно ценное в камерном и салонном пианизме европейских романтиков и Чайковского и образовать новый интимно-лирический фортепианный стиль, в котором видны предпосылки пианизма Рахманинова, Метнера и, конечно, раннего Скрябина» (Б. Асафьев. Русская музыка).
«Из музыкальных отголосков на пасхальные мотивы я больше всего люблю „Христос воскресе“ в „Детских песнях“ А. С. Аренского. Вообще, какую силу потеряли мы в этом преждевременно погибшем человеке. Антоний Степанович Аренский мог бы быть Антоном Павловичем Чеховым музыки. К сожалению, он не понимал своего композиторского таланта в той мере, как понимал свой литературный талант Чехов. Последний всю жизнь мечтал написать роман, но не написал; и остерегался писать, боясь понапрасну истратить силы и не оправдать высоких ожиданий публики. Аренский – быть может, самый интимный композитор со времен Шопена – имел влечение, род недуга, писать огромные оперы, скучные, как пустыни, и не весьма богатые оазисами. Славянин до глубины души, в каждой ноте, в каждом звуке он вдруг музыкально эмигрировал в Индию, которой не знал иначе как по картинкам, и написал „Наля и Дамаянти“. Эта опера-слон вполне оправдывает слова Гейне: „Поэма о Нале и Дамаянти замечательна тем, что гуси в ней гораздо умнее людей, а люди ведут себя как настоящие гуси…“» (А. Амфитеатров. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих).
АРЦЫБАШЕВ Михаил Петрович
24.10(5.11).1878 – 3.3.1927
Прозаик, драматург. Публикации в журналах «Русское богатство», «Мир Божий», «Образование» и др. Сборник «Рассказы» (т. 1–2, СПб., 1905–1906). Романы «Санин» (СПб, 1908, два издания; Берлин, 1908), «У последней черты» (Мюнхен; Лейпциг, 1910; М., 1913). Повести «Человеческая волна» (1907; отд. изд. – Рига, 1931), «Миллионы» (Пг.; М., 1914). Пьесы «Ревность» (СПб., 1913), «Закон дикаря» (М., 1915), «Враги» (М., 1916) и др. Публицистические эссе «Записки писателя» (т. 1–3, М., 1917). Собрания сочинений: в 10 т. (СПб., 1905–1917); в 10 т. (М., 1912–1918). С 1923 – за границей.
«Накануне у П. Иванова я видел Арцыбашева. Он был в сапогах бутылками, бархатной рубашке, подпоясанной широким кожаным поясом. У него был вид чистый и немного противный: слишком домашний, как у человека, вернувшегося из бани. Он больше молчит. Голос его похож на голос Ф. Сологуба. Слова негромкие, мягкие, лысенькие; тон голоса сладко презрительный» (М. Волошин. Из дневника 1912 года).
«Изданный отдельной книгой „Санин“ прогремел на всю Россию, доставив автору сомнительное имя, полускандальную славу и довольно большие деньги.
Молодежь увлекалась Арцыбашевым, этой новой тогда знаменитостью: думали, что в „Санине“ решается вопрос об „освобождении женщины“, что автор вывел там самого себя как нового „героя нашего времени“, рокового красавца и победителя сердец.
На самом же деле Арцыбашев только мечтал походить на своего героя, но никогда не был им в жизни.
По внешности это был маленького роста чахоточный молодой человек, которому на почве туберкулеза когда-то была сделана трепанация черепа, наделившая его большим физическим недостатком – неизлечимой глухотой и неприятно звучавшим, несколько гнусавым голосом.
Правда, лицом он был недурен, но лицу своему с холеной, подстриженной бородкой и с подкрученными маленькими усиками, желая хоть отчасти походить на „автора Санина“, он старался придавать фатоватый оттенок, что, однако, ему мало удавалось, потому что на самом деле Арцыбашев совсем не был фатом. Ходил всегда в коротенькой студенческой косоворотке, студенческих форменных рейтузах и смазных сапогах, хотя никогда студентом не был, а учился в училище живописи, намереваясь сделаться художником.
Несколько странная, демократическая его наружность с заметным физическим недостатком, вероятно, мало импонировала „роскошным женщинам“ санинского типа, которых Арцыбашев неизменно выводил в своих произведениях и к которым стремился в жизни, но никогда не имел успеха, за что мстил им в своих романах, рассказах и пьесах.
Физически обиженный природой и вместе одаренный духовно, болезненно самолюбивый и несчастливый в личной жизни, он, вероятно, уже вследствие своих природных данных был всегда склонен к пессимизму.
Михаил Арцыбашев
Личная его жизнь в этом отношении была чрезвычайно показательной: он рассказывал, что в юности его обманным образом обвенчали, напоив пьяным до беспамятства. Утром он удалил от себя навязанную ему жену и больше никогда не встречался с нею, несмотря на то что имел от нее сына, которого никогда не видел и не хотел видеть. Мальчик был очень хорош собой и болезненно, фанатически любил своего знаменитого отца, известного ему только по фотографиям.
После такого неудачного „законного“ брака Арцыбашев был двенадцать лет женат на женщине ничем не замечательной, был для нее совсем не по-“санински“ любящим, верным и заботливым супругом, написал при ней „Санина“, прославился, разбогател, но как только перевел на ее имя большую часть своих денег, она тотчас же оставила его ради заурядного актера быкообразной наружности.
Погоревав и обеднев, автор „Санина“ встретился в Петербурге на многолюдной писательско-актерской вечеринке с маленькой выходной артисточкой и на другой же день женился на ней, польщенный легкостью своей победы. Эта жена проводила его до могилы, но говорили, что он не столько любил ее, сколько ревновал, выстрадав пьесу „Ревность“» (Скиталец. Река забвенья).
«То, что однажды вступало в мысль Арцыбашева и начинало волновать и жечь его душу, он должен был написать, не мог он того не написать, почел бы нечестным не написать.
А писать он умел только прямо перед самим собою, первым и главным своим критиком, пожалуй, даже единственным, для него вполне авторитетным. Прямо и честно, то есть доводя развитие каждой овладевшей им идеи безуклонным логическим ходом до конца, как бы он ни был неприятен, как бы ни был неудобен в условных соображениях обстоятельств места и времени. Это суровое упрямство было и хорошо, и дурно. Если исходная посылка бывала ошибочна, то, понятное дело, ее прямолинейное развитие, при неумолимой логической суровости Арцыбашева, заводило его в тем более темный и безвыходный тупик, чем тверже он прокладывал намеченную дорогу.
…Арцыбашев-беллетрист был представителем несомненно „левой“ линии – „левой“ веры, „левого“ устремления. Поэтому понятно, что в „правой“ половине русской печати и общества он не мог найти доброго приема. Он был встречен как откровенный политический враг, а смелый художественный натурализм его изобразительных средств, в котором Арцыбашев заходил, пожалуй, дальше всех русских золаистов, дал в руки неприятелей удобное для нападения на него оружие. Арцыбашева объявили справа циническим порнографом. Слева не защищали. Хотя „Санин“ и рассказы Арцыбашева печатались в социалистических журналах, но в левых кругах „санинство“ произвело эффект едва ли не еще более отрицательный, чем в правом лагере.
Ибо ясно было: если герои Арцыбашева суть подготовители будущей революции и кандидаты в ее руководители и деятели, то какой же толк и прок может быть из их революции, на что и кому она нужна? А так как левой интеллигенции очень хотелось революции, то она предпочла не поверить Арцыбашеву и отмежеваться от его сурово изобличительной работы» (А. Амфитеатров. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих).
«Арцыбашев был человек дела. В годы войны, когда писатели изливали свои восторги перед боями в пышных одах и бытовых рассказах, он первый организовал общественный отряд по выгрузке на вокзалах раненых, прибывающих в Москву с эвакуационными поездами, и поставил свой отряд так, что он считался образцовым. Горячо и упрямо он таскал носилки с шести до одиннадцати, а потом не менее горячо и упрямо доигрывал вечер в „пирамидку“. С нескончаемым и неумным презрением относился к профессионалам политики и так же неодобрительно отзывался о тех, кто политикой не интересовался» (В. Шершеневич. Великолепный очевидец).
«Я застал Арцыбашева в Петербурге в начале девятисотых годов. Он уже писал тогда в больших журналах – в „Русском богатстве“ и в „Мире Божьем“. Уже тогда он смущал и беспокоил редакторов независимостью своих мнений, непохожестью ни на кого из предшественников, упрямой решимостью идти во всех „проклятых“ вопросах до конца, до упора, до парадокса. Причиной этих тревожных свойств было отнюдь не желание оригинальничать или пугать непривычную публику. Нет: Арцыбашев сам вечно искал и искренно мучился. Прямолинейная, грубоватая, не ломающаяся и не гнущаяся честность была его главной чертой как в литературе, так и в жизни. Эта черта роднит его с Толстым и Андреевым.
После появления „Санина“ Арцыбашев узнал и шум обширной известности, и яд недоброжелательства. Но ни то, ни другое не опьянило и не отравило его.
Однако мы не можем забыть, какой ливень пошлости, гадостей и глупостей был вылит на голову этого гордого и правдивого человека.
Его прямота и мужественная любовь к родине сделали из него одного из самых непримиримых, самых страстных, самых смелых врагов большевизма. Живший до конца 1923 года в Москве, он был так резок, откровенен и неосторожен в своих решительных отзывах о красной власти, что все знавшие его писатели беспокойно каждый день думали: жив ли сегодня Арцыбашев?
Судьба хранила его и помогла ему – при необыкновенно опасных и тяжелых условиях – перебраться в Варшаву. Там, работая постоянно в газете „За свободу!“, он точно совсем забыл про художественное искусство слова. Но все мы помним его веские фельетоны, направленные на красную Москву, полные гнева против насильников, сжатой, крепкой тоски по родине и всегдашней суровой честности.
Он был человек очень сильный физически, хороший спортсмен, детски весел в своем кругу, превосходный товарищ, всегда помощник начинающему, нежный защитник слабого.
Он всю жизнь боролся с туберкулезом, проявлявшимся у него в мучительных формах. Но никто от него не слышал жалоб» (А. Куприн. Венок на могилу М. П. Арцыбашева).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?