Читать книгу "Баушкины сказки. Сборник рассказов"
Автор книги: Татьяна Чурус
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Как до дома Чухарева доехали, тот самый пес и ведает, потому любились всю дорожку до полусмерти, а дождь не щадил наших полюбовничков – лупил по ихному телу по белому..
– Ну здравствуй, хозяюшка! – Тпру, приехали – и Сивко стал что кол вкопанный. Василей в пояс кланяется Саввишне, Мавра хлебом-солью ей привеча’т. Та, слышь, с дрожек сошла что королевиша, на нерадивых сродственничков и не глянула.
– Что эт», Яша, ты кабудьто сказ’вал, что в доме отныне ни единой душеньки?
– Обожди, Симушка, окрутимся – долю им ихну выделю и распущу на все четыре стороны…
– Эт» каку-таку долю, Яшенька?
– Д» за дом за Чухарев, моя ясноокая, не то с живого не слезут, ироды. Я уж и Бориска, и Микит’шку с ниверситету выписал: пущай позавидуют мому счастию! – И в уста сочные впивается, и на ладошку содит груд’шку белую, что каку горлинку.
– Обожди, Яшенька, а мы случаем с носом не останемся?
– Не останемся, моя любушка! – И милует ту горлинку. – Накопил я добра на сто лет вперед! – И хохочет в чёренну бороду.
Повеселела Саввишна:
– Пущай, мол, тоёй долей подавятся! – И любится с Як’вом Як’личем и денно, и нощно. До того долюбились – часы большущие ишшо самого Чухарева дед’шки стали что кол вкопанный – и не двинутся… а можа, пришло и ихно времечко…
Любиться-то они любятся, собачьи псы, а пошто не окрутятся-т? Так отец Федосей больно крут: не стану, г’рит, венчать в храме, мол, Божием, потому блуд творят, потеряли стыд. Уж Яков Яковлич Чухарев и так и сяк отца умасливал – а толь тот что черствый сухарь: и на зуб не возьмешь. У Саввишны «он пузо округлилось ровно наливное яблуко – отцу что кол на голове теши: завей горе веревочкой, не стану, мол, окручивать, и весь сказ. А тут ишшо Борис’шко свалился на голову, что то яблуко: ну здравствуй, мол, тет’шка… Тет’шка… Хорошо племяш… А сама, Саввишна-т, оком смакует шелкову бород’шку, шельма ты рыжая… Нешто запям’товал, как цаловал-миловал тело белое, ин ел поедом?.. А топерва тет’шка?..
Взяло ей зло: эт» что эт» деется, люди добрые? То проходу не давал, песий ты сын, а ноне морду отворач’вает белую?.. И ишшо пуще с Як’вом Як’личем любится, жана, ишь, невенчанна…
Так Бориско что удумал: зажал тет’шку в темном углу, сказ’вают, – у той ин пузо на лоб полезло, – и прожег ей глазом своим угольем: всё одно, мол, будешь моей. Повеселела Саввишна: знай, мол, свое место, вперед батьки в пекло не лезь – и к Як’ву Як’личу пуще прежнего ластится.
Тот ин озверел: забросил тела свои небесные – бес ему в бороду – одно ноне толь тело и обслед’вает своими что струментами учеными.
Так Бориско что удумал, песий ты хвост: к отцу Федосею в ноги кинулся. Окрути, мол, мене, отец, с Симушкой, потому люблю ей до усмерти. Крепко призадумался отец, поскреб бороду – и к Як’ву Як’личу: явился всей своей особою. «От явился, окрест пер’крестился.
– Ну, г’рит, твоя взяла, Яков Яковлич. Обвенчаю, мол, тобе с Серафимой Саввишной! – И принял на свою голову дела ихны грешные. – Но толь как обженишься, слово, мол, дай оставить свое чернокнижие. – Тот дал: куды кинешься?..
Так Бориско что удумал, песий ты выкормыш: тую ж ночь, кады дяд’шка с тет’шкой уж сладко посыпохивали, прокрался в кабинет самого Як’ва Як’лича и сейчас пошел шерстить странички заветные, Сим’шкиной рученькой пер’писанные, в стоп’чку лист к листу сложённые, – толь пылища и стала столбом вкопанным, потому давненько, слышь, не касался к делам небесным своею дланью ученою Яков Яковлич… «От шерстит, Бориско-то, а сам промеж себя думку и думает: и чем, мол, взял дяд’шка Сим’шку, чем подмял под собе эдаку королевишну пышную… Уж он шерстил-шерстил, всё сыскивал словцо заветное, коим присушил Симушку Яков Яковлич, д» ни рожна и не выискал, потому премудрость ученая не кажному дадена… Толь с досады и саданул кулаком Бориско-то: всё одно, мол, будет моя, эт’Серафима-то. А кулак-т пудовенный – потрет Чухарев так и рухнул об пол главой вдребезги…
А сам Чухарев, Яков Яковлич, пир сбирает горой на весь мир: пущай, мол, люди добрые завид’ют эд’кому счастию. Напою, мол, накормлю что мал-мала, что стар-стара до усмерти: гуляй, мол, честной народ, пей-ешь за здравие Як’ва Як’лича с молодою жаной Серафимой Саввишной!
Да помнил и слово свое: подманил к собе перстом Мавру Як’левну с Васильем Кузьмичом да Борис’шка… Так, мол, и так, сродственнички, проздравьте, мол, мене, потому сочетаюсь законным браком, мол, с моей что зазнобушкой Серафимой Саввишной! А сам ин светится: «от ить что любовь с людями-т творит. По сему, мол, случаю, долю кажному за дом Чухарев жалую: сочтите, мол, копеечка к копеечке. И три стоп’чки – ден’жка к ден’жке – вымает с сундука. Эт» Мавре Як’левне, сестрице, с муженьком ейным Васильем, эт» племяшу Борисушку… А Василей: а эт», мол, чья доля, зятёк? Никак, песий ты сын, на чужо добро рот раззявил? А эт», мол, Микиткина доля, сынка родного: того и гляди, явится. Не обделил ли чем? Не обделил, отец: наша доля – твоя воля. И в ноженьки кланяются Як’ву Як’личу, челядинцы-то. Ну, стало, как справим пирком д» за свадебку, – ослобоните дом Чухарев на все четыре стороны: буду стоять в ём с моей жаной да с потомствием – и по пузу, слышь, поглаж’вает Саввишну. И то, отец…
И настал день венчания, и обрядились молодые в наряды пышные-богатые краше самого красного, и застыли в церкве под оком отца Федосея, и Мавра плакала, и Василей брюшко поглаживал, и Бориско закусил губу до сукрови…
А Яков Яковлич не сводит глаз с Серафимы Саввишны: моя, мол, моя, жана моя любая! Там так пялился, что выпала свечечка из рук его… Мавра толь и ахнула: святые угодники! Так Бориско что удумал: подхватил ту свечечку и дёржит, песий ты выродок. Всё одно, мол, будешь моя – еле и отташшили от невесты от Чухаревой-то. А та промеж собе и подум’вает: это ж топерва можно и Борис’шком полак’миться, потому выведать страсть как не терпится, что слаще, семя младое аль мошна богатая…
И толь прикрыла очи, жана венчана, как чтой-то кабудьто рухнуло – и сейчас шум-гам поднялся в храме Божием… Очнулась Чухарева жана – глядь, а супруг ейный уж посинел…
Покуд’ва люд кинулся выносить с церквы покойника, подкосились ноженьки у младой вдовы: чует, как оседает тело белое, ровно пустой мешок… Д» спасибо, подхватили ей руки сильные…
– Яше… Борюшко?.. – И повеселела вдова. – О Господи, чёренный-т какой! – И пужается.
– Эт» с тоски, Симушка! – И кидается к своей лебёдушке!
– Ты ученым-то станешь, Борюшко? – А тот поглаживает чёренну бородушку да прожигает взглядом вдовушку: а глаза что уголья, вот ей-боженьки!
– Любая моя, да мне и наука без тебя не сладка. Вот, дай, обженимся…
– Да как же обженимся? – А тот смакует уста ее сахарны, на тело белое облиз’вается!
– Нету моей моченьки…
– Погоди, неугомон: церква ить, грех это… – А тот срывает платье белое, ин страстью заходится, ин бельмы закат’вает…
– Моя, моя, Симушка… – И выдохнула белая лебедушка, и поплыла девчонка наша по волнам по огненным: куды-то выплывет?..
Сказка
Сельцо-т у нас ма-а-ахонько: там тако крохотно, что «от кабы вся Расея как есть караваем была – и стал бы тот каравай какой там богатырь аль великан уплетать, сольцой – како же – присыпать, ртище свой открывать, то наше сельцо ему, почитай, ровно крошечка промеж зубьев и попало б: и скусу никакого – одно пустомесло. Толь и сплюнул бы, да толь мысалы отер: потому дрянь сельцо. Так мало что крохотно, то полбеды, – беда-т, что далёко от миру расейского сеяно: самый что край свету и есть, с боку припека. Потому спроси хошь «от у дедушка Екима: хто, мол, дедушко ноне царит – он сейчас и перекрестится, д» усмехнется собе в бородищу, засумлевается: «А пес его знает, лежебокого? Кто б ни царь – мы-т свой промусел справно блюдем: хлебушко сеем-жнем – мир-от и стоит покудова». Вот и весь сказ. Старый дед’шко: на ладан дышит.
Так они и жили. Жали, д» уминали, топали, д» за обе щёки лопали, потому не было печали. А тут накося-выкуси: напасть – разевай поширше пасть.
Полюбился одной доброй девице один добрый молодец. Оно конечно, на то она и девка есть, чтоб любиться да приплодом плодиться. А два брата они были: волос в волос, голос в голос, нос в нос – и рад бы, а не разбери Христос, который куды врос. Вот, стало, ей-то полюбиться полюбился, а вот она ему не то чтобы нет, а не знамо что про что.
А в деревне той ворожея была: ворожила. Вот и пошла к ей девица: приворожи, мол, старица, страсть как полюбился-глянется, мол, милок. Та, старуха-т, дала ей снадобье не снадобье: пес толь и разберет, какую-такую важность. Вот дает, а сама промеж тем и сказывает: ты, мол, сказ’вает, спеки хлебы пеклеванны, да туды и подмешай зелье-то. Станет молодец хлебы те есть – пойдет носом клевать, потому сонный сделается, ну, а после-т навек пристанет, что банный лист. А что, старушка, молодка-то наша испрошает, как ему хлебы-т те приподнесть, каким боком припека? А таким, мол: напросись к обеду; сейчас только хлебы поспели – и ступай. Да примется, милок-т который, суп хлебать, ты сейчас, дескать, хлебы вымай, да с пылу с жару и подавай, о как.
Ну, молодка-т знатная была пекарша, уж така знатная, что краше и несть, и не выскажешь. Потому неча и пустое брехать – помело распускать.
А тут, поди ж ты, тетка Кудыкина, самая мать того молодца, кой полюбился нашей девице, ей и встренулась. Да как встренулась – сейчас и на обед зовет: так, мол, и так, позабыла совсем суседушку, а ить мы с твоим батькою никак кумовья, всё не чужни каки. Та, молодка, к обеду и вызвалась: само ить и вьётся-деется.
Вот замес поставила, да сама пужнем пужается: страшно, это ж ить бесовское дело затеяла, нечистое. Да куды кинешься: и опара уж прет. Пропадать, так пропаднем: мужней – не то чужней. Вот что там положено в тесто подсыпала (пёс их разберет, ворожей тех), хлебы – в печь долой, да сама-т что в раж вошла! А хлебы-т тем временем разрумянились пуще крали на выданье: там пышут что, там в рот так и просятся, неуёмные.
Тут такое подошло: стучит кулачком в дверь заветную, а сердечко так колотуном и колотится, что тот кулак. Отворила сама Кудыкина-мать, к столу приглашает гостьюшку. А там стол от яствий как есть ломится: и яблуко не покотится – а коли покотится, то которому в роток! А за столом хозяин, Кудыкин-отец, да сыны Кудыкины: пёс разберет, который кто (а и пёс тут же под лавкою: всё чин чином, всё, как у добрых людей – потому кому на полати, а кому и под лавкой век гавкай: всяк себе сверчок!). Матерь толь и крутится, ровно веретено какая, толь и успевает яствия подносить да облиз’ваться, потому сыны Кудыкины – там два таких дюжих лба: что ни подсыпь – все пожрут, схрумкают. От миски не отрываются, один свист стоит, д» за ушами трещит: на молодку и не глянули, все пужаются, что которому меньше достанется. Да и отец не отстает: конечно, не то, что в младости-сладости… уж откушивал, неча сказать, понатешился! Вот трапезничают, стало.
Ну, наша-т промежду тем минутку улучила, кады тетка щи на стол тащила, – сейчас хлебы вымает, да милка свово и приманивает. А тот толь рот раззявил – а братец почитай что из глотки у его хлебы вырвал и давай в три горла жрать, наяривать. В миг умял – поминай как звали, псу толь крошечки и досталися. Пекарша-т шары и выпучила: это что же, люди добрые, деется! Вот ить бесовский промысел, не иначе как! Да не вернёшь хлебов, потому сожрал брат-злодей, пеклеванные. Сожрал – и сейчас носом заклевал (и пёс за им с рылом своим, гляди ж ты: куды конь с копытом, туды и лягуша с лапой!) – всё, как ворожея сказывала… рожа ты нечистая, и куды втравила честную девицу…
Попрощалась она вмиг с теткой Кудыкиной – тётка и слова не молвила, ровно аршину отведала, – и сейчас что ветром за околицу и выбежала, и не присвистнула.
Только с той поры куды ни пойдет – молодец (но не тот, что люб, – другой, здоровый лоб) за ей скётся, да и пёс не отстает, что малый дитёныш, лижется да повизгивает! Это ж страм один: и на люди не покажешься, о как! Что делать – к ворожее кинулась: так, мол, и так. Ты что, мол, кочерёжка ты старая, приворожила, д» не того: не мыло, мол, а шило. А ну, деск’ть, отвораживай обратно! А та жрёт себе в три горла: млин за млином наминает, на творожник рот разевает – и не мигнёт, мало что ноне мясопуст…
Постой-ко… Эт, сказ’вают, тоже «от одна хивря, мордоворот, приворожила… на свою выю. Эт Кобыляева, что ль? Э-э, то-то что, вот у людей було: Крысятина – не чета кой-то там, что оторви да брось, не-е, – учительша, детям учила по-басурманьему брехать (слышь, эвон куды наука-т скакнула: от горшка два вершка, а уже по-ихнаму лулы складает, что собака на ветер лает!). Все честь по чести, все как пропис’вают.
А тут поди ж ты, как нелёгкая ей возьми. Чухарёв у их такой стоял, дядь Митрей, на гармонии грал спра-а-авно: где пирком свадебка, где помин покойницкий – он сейчас меха этак растянет важно: чин-чинарём, не млина ком. Вот и растянул… А там прощелыжник, прости Господи, клейма прижечь негде, потому весь исколотай! Там пропойца что лютай, там старе поповой собаки… родимые мамушки! Да пропади ты совсем пропадом, пёс бы тя драл – о что за человек!
А толь что дурень какая сделалась учительша, точно лишенько ей подшелушивает. Ей бы китрадки, висе, блюсти, да детям учить, а она, халдюга, шаль с кистями (то ей ишшо с баушки-покойницы сняли) напялит на телеса и скётся за им, за Чухарёвым-то, по свадьбам-похоронам. А тому хошь с кистями, хошь без кистей – все одно: шары залил и пошел тискать свою гармонию за меха, о как.
Опять же зачнёт выкликать детишек по списку-то, учительша, даром что прописанный: там понаврет, хивря ты, мало что с три короба. А потому все ей Чухарёв видится, харя ты немытая! Вот, положим, прописано «Павлов» (эт» Шурка, Павловой Стюры пасынок, шельма рыжий), а она, ехидная, вывернет наизнань «Хавловым». Ну, это так, разве что для присказку. Один мальчонка-т перевернутый, даром что не лыком шит, возьми да отцу и скажи: мол, учительша, меня окрестила давече (да и шепнул на ушко словцо уж тако крепкое!). Тот отец в раж и вошел: да ты что, дескать, рожа ты учительская, басурманская!.. Спасибо, дядь Коле, сторожу, разнял, что ты (та ему после, учительша-т, шепотком, д» припасла полушечку – так гудел на всё село!)…
А толь пропала вся как есть учительша… Вот сопит себе: как-никак, а ночь на дворе, добрые люди-т почивают, – да пустое всё, потому сон нейдёт, отворачивает. Ну, тётка-т ейная, Устинья-т самая Саввишна (ох и славные шанюшки ставит: ставить-то она ставит, да толь недолго оне и стоят!): чтой-то, слышит, и не всхрапнёт, и не присвистнет племянничка (а там племянничка: мало вон в те ворота не пройдёт!). Сейчас и заподозрила, ведьма ты старая: не спишь, мол, бес тебе ворочает, болезная? Та к ей и кинулась: мол, то не бес, тётушка, сама, мол, знаешь того беса лютого. Да ты что, халда ты, в твои ль дета и при такой ль туше-то про то пришепётывать? Пристыдила по перво число, Устинья Саввишна, пристыдила сердечная. Хотела, дескыть, опару нонече ставить – лыч тобе, выкуси! А той-то всё мало, толь и понатешилась. Да ишшо что удумала: чулочки-т с сундука (то ейно приданое) тяпнула, д“ на ляжку и пошла натягивать – тётка толь и сплюнула: „от ить черт толстомясая, ин трескается! А та ей: тётушка, а тётушка, как, мол, ты-то с дядь Васильем окрутилася? Да ты что, силушка ты нечистая? Окрутилася! То бес крутит, а мы с покойничком – царствие небесное – в церкву хаживали, как люди-то добрые делают, да службу что целую выстояли, халда ты! А как, мол, тётушка, у вас все сладилось? Да как сладилось, шары твои бесстыжие, – сватался он ко мне, Васятка-т, сватов засылал к тяте с мамою, подаркими одаривал… Тут всплакнула сердечная, потому там такие сапожки сафьянные: все собою красные, а уж что шаль – вот, ей-богу, лишенько… Ох, Вася-а-а, и на кой покинул ты мене, покойничек, уж который годок вдовствую-у-у… И что не жилось тобе со мною, с твоею вдовою-у-у… И завыла, и завыла тётушка – тощий голосок, – потому не сладок, сказ’вают, вдовий что кусок.
Ничего на то не сказала Крысятина: шалочку накинула – и за околицу, поминай как звали. А звали ей не абы как – Василисою свет-Егоровной. Василиса-т она Василисою, да куды уж там до премудрости: связалась чёрт с антихристью. И отец ить, Егорий-т Микитович, и матерь ейная Палагея Саввишна – нонече-т на том свете, потому покойники! – всё люди почтенные, не лыком каким шитые. Разве что Егорий-т сам Микитович кады и пропустит другую стопочку – так то ж с устаточку. Да вот и Палагея Саввишна кады мигнёт дядь Коле Гужеву (то конюх на селе стоял-был: сла-а-авный, сапожки кирзовы, рубашечка красная, в зубах цигарочка), а то, бывало, и поднесёт стопочку, так то по-суседски, не извергь какая: сама ить наливочку-т ставила. Отвёл Господь – не видели покойники, по кой тропочке пустилась во все тяжкие дочерь ихная толстомясая, Василисушка. Так ей сам тятя прозывал, покойничек, кады тяпнет лишнего: Василисушка, деск’ть, детушка, неси, мол, сивушку батюшке, потому душа у мене горит что сушонка нонече. «От ровно стих складал. Ох и славные были Егорий Микитович да жена его покойная, Палагея что Саввишна, ох и дюжие. Бывало, сама-т, Палагея-т Саввишна, «от дядь Коля Гужев явится – а она вся принарядится, вечерять соберёт – любо-дорого, и не налюбуешься. Дядь Коля-т шары свои выпучит, усы толь и покручивает. Эх, знала б покойница, что с Василисушкой станется. Так она прозывала ей: дядь Коля, мол, заявится, Василисушка, – ты дверь-то запри, да отца не пущай, шары его сивушные. Ни за что голубки сгинули. И в кого уродилася, Василиса-т? Халда халдою. Шаль с кистями на телеса – и за околицу. А что удумала-т: старушка одна была-жила старая, сто лет в обед, а в ужин и того более, что карлу какую скривило-скособочило, потому зналась с нечистью: чегой-то там нашёптывала. Вот к ей и кинулась Крысятина, Василиса Егоровна. Уж что она там с ей делала, один пес разберёт, а толь с той поры Чухарёв ровно скрозь земь провалился провальнем: ни слуху, ни духу сивушного. Запропал, стало, пропадом, а сам к Василисе ночами являться и повадился – брыком брыкает, рыком рыкает: ты пошто, мол, сгубила мене, доброго молодца, пошто пришепётывала, хивря ты? Вот явится – и баскалычится, глазком масляным подмиг’вает. Та, Крысятина-т, ни жива ни мертва: оно известно, потому с того света хаживает, сапожки сафьянные, рубашечка красная. Три дни минуло – она с ума и лишилася: лепечет по-бусурманьему: чур-чур-чур!
Э-эх, знавали мы: одна «от тоже так «от залепетала – и от кого? Что кол осиновый, мужичина-т: ни дому, ни чину. Там пупырушек пупырушком – и того пуще. Распетушился, плешивец ты вшивый. Вошел во плоть что в мешок шило. А она пред им, шельма рыжая, в раж вошла, точно шелком мельтешила. Так ей же и облапошил, д» ишшо с душонки пальтишонку, что сподтишка сшила, прихватил своей клешней – та вдогонку толь и пшикнула.
А Чухарёва-т харю, сказ’вают, видали не дале как давеча под чужней личиною: чи-и-инно так гармонью за меха наяривал, эвон что.
Ну, эт» так, разве для присказку. Покаместь пустомесло-т мелется, иной поспеет замес поставить, а иной-который, глядишь ты, пен’чку уж сымает с молока, д» мысалы утирает, потому по усам текло, а в рот не что попало.
У нас, правда, було: одна хавронья на собак брехала, так у ей девчонка без пригляду вмиг – и бездонну бочку облюбовала: кто эт» там, в глыби, лыбится – прыг-скок, лбом об донцо бом. Вся как есть под водицу ушла – кончиком ноги толь за край бочки и зацепилася. А та, брехунья-т, и не хватилася: больно складные лулы. Девчонка-т хлебнула лиха – д» неча делать: каким-то боком выкарабкалась на свет Божий. «От выкарабкалась – к матери и кинулась. Та толь и рыкнула: где, де’ть, ленточку посеяла тласную? Сама, мол, матерь-то, не доедала не допивала до донышку, чтоб дочери, д» на г’лову ленточку присобачить баскую! А то, что девчонку всю скособочило, что скётся, буньто из-за угла мешком пужаная, то ей, побрехле, и невдомёк.
Ну, д» эт» так, к словцу лишко пристало.
А наша-т добрая девица промеж тем мешкать не стала. Замес сызнова, д» на зелье замешала, потому нешто втуне схоронила щепоть снадобья, что шептунья-т дала старая? Како же! Там такие взошли шаньги пышные, там хлебы пеклеванные! Вот с печи, с самого пекла, вынула – и к Кудыкиным, пытать другой раз счастия. Потому не хлебом единым.
«От к воротам своротила, а навстречу ей сама ворожея прет: там что принаряжена, там приукрашена! И чуни-т на ей справные, ровнешенько у королевишны, и бусички баские. Наша-т и скособочилась: не иначе что удумала, старая, эвон как разбузыкалась! И точно в омут с головой глядела девица: ворожея-т сейчас шасть в ворота, толь ей и видели, д» не с пустой мошной, с гостинцами знатными. Наша-т покуд’ва рот раззявила – Кудыкины-лбы уж жрут хлебы ворожеины, жрут, да нахваливают. Та-т, вражина старая, на молодку и лыбится, трясет брюшиною: мол, ей масть любиться с хлопцами! Куды кинешься – пошла восвоясь, авось родная выведет.
«От идет, а сама слезьми обливается, горемычная: профукала суж’ного, не присушишь нонече. «От убиваться убивается, а за ей, что хвостик, пес с-под лавки кудыкинской увивается: почуял хлебный дух, како же. Наша-т девица и скорми ему с руки девичьей пышки пышные, нешто пропадать добру? Тот сшавал и не мигнул, морда ты песья, шелудивая: ишь, увивается, точно щекочет его само лишенько.
Девица за околицу – пес ей преслед’вает. На кулички, к реченьке, во лесок – пес за ей: скок-поскок! «От ить принесла нелегкая! Смилостивилась девица, по шерстке погладила: один ты, мол, у мене остался, Отяпушка, – тот ин завыл по-петушьему. Д» к иве притулилася, слезьми льет на воду горючими – вода пузырем и топорщится: ишь, что удумала! А пес глядел-глядел, д» и гавкает по-человечьему: не кручинься, де’ть, девица, там такой пристанет молодец, что и пером не выпишешь. Гавкнул – и сгинул, ровно скрозь земь ушел. Наша-т толь рукой и махнула: выучились, мол, на собак брехать. «От махнула, да до дому и поплелась, потому на брюхе-т шелк, а в брюхе-т щелк. Стряпает день до вечера, а самой вечерять нечего. «От щец понаварила, понаелась – и что телка помелом смела: а пес с ими, с Кудыкиными, пущай жрут ворожеино, больно надобно! Перину взбила в пух – и сейчас посыпохивает: такой сон сморил сладостный, потому утро, сказ’вают, мудреней вечера.
«От она где начинает виться, сказочка!
Утром – что такое? – сама стучится Кудыкина: пусти, мол, суседушка. Да пес с тобой, чтоб т’е пусто було, та ей ответствует, что с цепу сорвалась. Тетка Кудыкина толь и попятилась: нешто цепень т’я тяпнула, пошто неласкова, была давече тишей воды, девица? А та ей, лахудра: сказ’вай, тетка, кого рожна надобно, неко’да мне с тобой лясы вытачивать. Куды кинешься – сказ’вает: сгинул, мол, пес Отяпка, и след простыл, не видала ли? А та, хивря: д» нешто я за псом приставлена – и хохочет, халда ты, мелкой выбесью рассыпается. Ничего на то не ответила тетка Кудыкина, лишь рукою махнула: де’ть, бесстыжая, – и поплелась, горемыкая.
И толь за порог ступила – сейчас пред ей, пред нашей девицей – назовем ей хошь Татьяницей, – явился дородный, добрый молодец. Там такой красавец писанай: что волос вьющий, густой, что тело полное, белое, что румянь во всю щеку, что глаз масляный! Поглядела на него Татьяница – и, что в омут с головой, влюбилася! А уж он весь собою мягкий-ласковый, что шелком вьется вкруг стана девичьего. Та и распоясалась!
«От стал шастать по ночам, полюбовничек-т, с первым петухом улепетывать. Люди, известно, пошли трепать язычинами, а той один черт: завей горе веревочкой, ходит что вошь в коросте! Ишь, королевишна! Дед’шко Еким не стерпел: там что чехвостил ей, в хвост и в гриву потчевал! Де’ть, честушка не пальтушка: надел – не скинешь. А та, хивря: в чести, что в шерсти, ответствует да блудодеит по-прежнему.
Ну, эта-т молодуха, с ей станется, но ворожея-т старая что удумала: с обоими Кудыкиными крутит на носу у всего села, ровно шишка заскорузлая! Сама мать-Кудыкина взмолилася к Татьянице: мол, избави от лишенька! Хушь криком кричи, потому одолела ведьмака старая: мол, отбила б ты сынов от ей, а, Татьяница? Неймется ей, так и мается. А эта, хивря, толь и лыбится: да нужон, мол, мене твой сын, да нужон, мол, другой – и всю ноченьку без креста, ровно сыр кака, котится по маслу полюбовничка, у того толь по мысалам текёт.
Ну, эта-т юница, Татьяница, с ей – куды ни шло – на этом свете ишшо станется, но старая-т, ворожея-т, что удумала: кого рожна?
«От народ и пришепётывает: никак бесовский промусел. К дедушку Екиму кинулись: пособи, мол, дед’шко, подмогни, де’ть, блуд унять. Потому сельцо-т у нас махонько: кажный человек что колосок на пашне, что волосок на плешине виднеется.
«От в другой раз пошел чехвостить дед Татьяницу: чего эт», мол, твой полюбовник по ночам, что тать кой, шастает, пущай, де’ть, при белом свете, д» при честном народе скажется, кто таков и какова честь. А та, хивря: нешто завидуешь, дед’шко, самому небось хо’ца полак’миться телесами белыми? Толь и сплюнул скрозь зуб Еким, потому такие речи скоромные: ровно кол в глотке стоят. Про ворожею и сказ’вать нечего: дед’шка и на порог не пустила, пустомесло, высмеяла: мол, не удумал ль и ты что, старый хрыч? И кажет старцу лыч – тот толь и крестится. Куды кинешься?
Почесал брюхо Еким да и поплелся восвоясь. «От плетется собе на уме – глядь, навстречь ему старичок не старичок течет: уж что старенький, что седенький – Еким пред им сокол соколом. Сморило, мол, мене, старичок тот и сказ’вает человечьим голосом, водицы испить испрашивает. А у Екима у самого три капли что, д» во серебряной во фляжечке. Уж так слезно старичок испрашивал – отдал Еким последнее. А тот не унимается: сейчас зачал испрашивать какого хлебышка. А у Екима у самого что три крошечки. А, была не была – скормил старцу последышек. Тот поклевал что воробыш, смочил горлышко, а после поклон Екиму бьет избавителю: мол, топерва твой черед, испрашивай, чего велит душа. И толь дед’шко Еким отворил уста, дабы поведать праведнику про ворожею-распутницу д» про Татьяницу – сейчас сама собой нарисовалась, лахудра ты старая, что с возу свалилася. «От, стало, отверз Еким уста – а слова слетели что чужой клешнёй вложены: мол, оберни ты мене, мил человек, добрым молодцем, чтоб любиться с Татьяницей, чтоб входить в плоть ее белую, чтоб она от мене зачреватела. Сказал – и сам себе не верит, на ворожею пялится – а та покрутилась-покрутилась, что какая веретено, и след ей простыл. И старичок куды как сгинул, совсем запропал. Д» не воротишь слова-т реченые, потому верченые.
«От идет собе Еким: нич’ошеньки-т не разумел, что с им сталося, экие-какие премудрости. Идет-призадумался – а навстречь ему Татьяница. Там как увидела, как на шею кинулась: в глаза засматривает, в уста зацелов’вает! «От в глазах-т раскосых девичьих, во самих зеницах что, и причудилось Екиму, что не старец он, а дородный добрый молодец, обличьем полюбовничек Татьяницын. Взыграло ретивое, како же: тую же ночь оприходовал тело белое слаще самого сладкого. А утром, с первым петушком, сыскался пес кудыкинский, Отяпушка, сказ’вают.
«От живет промеж тем Еким с Татьяницей: и день живет, и два, и три дни, и четвертый день пошёл, как блуд творит. А старуха его, тетка Маланья, уж и свечку в церкве засветила за упокой раба Божьего, потому сгинул и не сказался куды.
А ить кой был праведнай: лишку с устатку не хватит, о какой! Ноне-т не тот люд пошел, ой не тот: лядащий! «Он к Татьянице-т кой лист пристал: давече, мол, ишла мимо – эт» Маланья вдовая сказ’вала, – дай, думаю, гляну в прощель, кой черт там, за изгородью, деется, вдали от ока Господнего. Шары и выпучила: Царица небесная… И наплела мало что с три короба – на лапти б пошло, коли б лыко було доброе, а не пустые лулы. Да напослед и присвистнула: а я, мол, суседушки, ноне в любом свово муженька покойного, Екимушка, выгляжу, так это.
А бабы ей: д» нешто кому-то там нужон твой праведник – царство ему небесное, – ты, де’ть, про Татьяницына полюбовника сказ’вай, ботало ты старое. Что он, как: человек аль зверем выглядывает? Ишь, пошли чесать язычинами, не иначе бесовский промусел! Маланья-т и обсказала все по перво число – бабьи телеса толь и колыхнулись. А Валька Лалыкин – кой черт его принес промеж бабами! – потер лысину, да и сказ’вает. Хаживал, мол, он, Валька-то, Лалыкиных, расхаживал там к одной – тоже «от вдовая, но до ч’о сладкая! В тем селе жила себе, что по-за окраиной. «От коня запряг – и тягу к ей, к полюбовнице. А коняка-т чует мужску тоску – ин лягается! А по ему, мол, что буран, что вьюга, что пурга – всё одно к ей несет, потому нету мочи, хушь режь, а хушь живьем ешь, эвон что. А тут что такое: метель откудь ни возьмись! Всё своим помелом, как есть, поповымела, зги, и той, не видать. Заплутал, мол, Валька, совсем завихрился. А куды кинешься? То-то, соколики! Хушь помирай! И толь на тот свет собрался скакнуть – как поутихло всё, прояснилось.
«От едет, стало „ыть, едет себе: луна на небо язык свой выс’нула, домишки сонные носишки свои повесили, задышали, ишь ты, трубищами: дым, слышь, столбовой. Щец бы ноне навернуть, д“ за щеку! Д» хорошую стоп’чку дернуть для сугрева, потому морозец что лютай колотит, ин кой кощейко щекотит. А в мошне бутылочка верная.
«От как разухарился, как на морозце-т дернул: хорошо-о-о-о, д» после уж что харю-т ему разбабанило-о-о-о…
Свернул, куды и сам черт не сворачивал: мол, конь вороной довезет! А конь-т себе на уме: нешто жена-т Валькина его отборным просом не кармливала? Как же, кармливала: в три горла жрал – так там холка, там загривок что: хомут не наденешь! «От он домой и завихрился. Валька-т в сенцы…
Он-т как себе разумел, Валька-т: мол, тихохонько, д» ползком – и на полати… Ну, тетка Устинья встренула его… И сватья… На полати-т после он уж вполз ужом каким…
Мизгирёвых девчонка сказ’вала: сказ’вает, мол, за сольцой зашла, а тетенька Устинья д» бабенька Фетинья… Еле ноги унесла, девчонка-т, д» соли-т и не вынесла… «От она, суть-то иде… Мол, хлеб да сольца доведёт до погибели молодца…
А бабы пуще прежнего в раж вошли: он им, Валька, толь палец мизинный казал, а они норовят всю пятерню оттяпать, безмызглые! Ты пошто, мол, Вальша, про Устинью д» тетеньку Фетинью плетешь, эка невидаль! Ты про полюбовницу сказ’вай! Не Акулька, чай? Она самыя – и такое словцо присовокупил, песий ты хвост, – выставить на бел свет совестно. А и свет, гляди, словно какою пеленой опутался – не иначе бесов промысел…
А поля-т промеж тем не паханы не сеяны – сорняком-травой изошла пашня-т, потому не приласкана, потому стоит без семени, что баба старая…