Текст книги "Opus marginum"
Автор книги: Тимур Бикбулатов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
3
Все. Я – московский Гамлет, тащите меня на Ваганьково. Два двора. Налево. Наискосок. Тупиковый подъезд без домофона. Не успеваю открыть дверь.
– Уверен, что жить на земле невыносимо. Но больше жить негде? – Фил чуть ли не разрезает мне переносицу массивными очками. Сводный брат Энджи всегда любил ставить меня в тупик (и не только своей парадной!). Но сегодня не смог.
– Ну так тормозни шарик, я выйду, – протягиваю ему трясущуюся вялую кисть. – Сестренка дома?
– Давно хотел тебя спросить…
– Хотел – спроси, но только похмели.
– Похмелю, спрошу, отвечу… – Фил отчеканил этот «мир, труд, май» («veni, vidi, vici», «citius, altius, fortius») на автомате, как будто опохмелять меня вошло в привычку. Он сам не пил и меня пьяного не переваривал. Женщины, священники и евреи обычно не напиваются, так как они слабы. А этот философ почему трезвенничает? Ладно, для полного здоровья не важно пить непрерывно, как утка, а важно выпить с утра. А это сейчас получится.
– Пойдем, любомудр, – мне сразу полегчало. Предвкушение, возможность, наличие – прекрасное лекарство.
– Я не философ, а математик, – он поправил окуляры. – Философия – лишь физкультура для ума, математика – вот спорт. А здесь я перворазрядник.
«Ты – нервозарядник», – хотел я парировать, но благоразумно промолчал. В конце концов, пусть утро и было варфоломеевским, вечер предвкушал быть вальпургиевым. Пусть мелет – только безумцы воспринимают себя всерьез. Да и истинный талант вызывает восторг, прежде всего, у своего обладателя. А я сегодня – дерьмоустойчивый и доброзависимый.
– Философия – это маловразумительные ответы на неразрешимые вопросы, – Фила начинает нести. – Логика оттолкнула от меня мир. Куда идем?
Насколько, интересно, можно будет раскрутить этого очкарика? Ладно, поведу его на природу – пару пузырей водки (один – потом с собой), запивки и пирожков. И тут же озвучил сей набор. На удивление, он мгновенно согласился. И хотя добровольного идиотизма я не понимаю, именно сейчас он мне был необходим.
– Так вот, я хотел тебя спросить…, – по пути в магазин он взял меня за куртку. Но я уже чувствовал себя хозяином.
– Накачу стакан – спросишь, – я был уже в норме. Забавная скотина – человек. Весёлая скотина.
Мы затарились и выбрали местечко поукромнее.
– Слушай, а почему ты не пьешь? – более удобного времени задать этот вопрос Филу не представится.
– Понимаешь, дружок, я пью не больше 100 граммов, но, выпив их, становлюсь другим человеком, а этот другой пьет очень много, – он пустил солярного зайца прямо в мои зраки (блин, язык опять – в узел) и мерзко улыбнулся. – Но сегодня я с тобой выпью. У тех, кто избегает вина, вероятно, дурные мысли, и они боятся, как бы вино не вывело их наружу. Я не такой.
Мы выпили по пол пластикового стаканчика.
– Ну вот теперь спрашивай, – я закусил толстенной сарделькой и принял позу благодарного слушателя.
– Слушай, уродушка, зачем ты убил Энджи? – Фил спокойно снял стеклышки и протер их уголком рубашки.
– Когда много спрашивают – мало думают и плохо помнят, – я неожиданно для себя выпалил это и получил время на осмысление убийственного вопроса.
Я пью уже второй месяц. Да, я натворил много всякой фигни, назанимал кучу денег, провалил все явки и пароли, от меня отвернулись почти все друзья, но я не помню, чтобы за это время видел Энджи. Она умерла или убита? Но ладно – делать вид, что ты что-то знаешь, труднее, чем это узнать
– Что с ней? – я попытался не измениться в лице.
– Спроси у патологоанатома. Рождение человека – случайность, а смерть – закон, – он налил водки, но только на донышке. – Я не удивился, когда нашел ее мертвой в коридоре – она всегда провоцировала жизнь, и та с ней поругалась и ушла, не забрав тапки.
Я всегда полагал, что людей следует принимать небольшими дозами. Но и циник когда-нибудь хоть на минуту должен ощущать себя человеком, особенно братом, пусть хоть и от разных отцов. Блеск его очков стал мне противен. Но ведь я ее не видел почти целый месяц.
– Когда? – я изобразил интерес, скорбь, изумление, вселенскую тоску – полный винегрет потрясенной души. Налил еще и выпил, не закусив. Есть минуты, когда люди любят преступления.
– Два дня. Завтра хоронят, – он уже выпил или успел подлить? – Но все-таки – зачем? Она почти любила тебя, почти не читала ничего, кроме твоих виршей, ждала твоей помощи, взамен предлагая самопожертвование. Она мечтала умереть в твоих объятиях, объятиях «другого поэта», а не на пороге с проломленной башкой. Как-то она прочитала мне длиннющую лекцию, о том, что ты двадцать лет подряд пишешь одно стихотворение. Одно. Каждое новое – это гениальная вариация первоначальной матрицы. И неважно о чем оно – о деревне, сексе, немецких поэтах или глупых священниках. Она сама считала себя вариацией твоего образа шлюхи, из которого ты лепил себе «жен» – вербально и реально. Но в одном она была чертовски права – ты лепил их с себя. Ты всю жизнь трахался только с собой, переделывая живой материал по своим лекалам. Нет, ты не разрушал то, что было не твоим, ты вытеснял это из своей жизни и находил новый материал – благо, выброшенного в мире намного больше, чем «домашнего». Но каждый герой, в конце концов, становится занудой. Его перестают слушать, ему перестают верить, над ним начинают смеяться, не понимая, что он остается сильнее их. Вот за что его и нужно уважать. Он будет валяться в грязи – снаружи ничтожный и непригодный. Но внутри он мощен, и эта мощь не дает ему захлебнуться. И чем меньше уважение снаружи, тем крепче самоуважение. Тем прочнее презрение к около копошащемуся пространству. И он приступает к уничтожению словом. Перейти к действию он не решается – иначе это крест на нем внутреннем. Но непроизвольно он придет к этому, не думая, не осознавая. Чаще это самоуничтожение, впрочем, аннигиляция тех, кто больше всего его любит – тоже нередкий мазохизм. Но мне это пофиг – ты перекусил еще одну пуповину. Дай понять зачем, и я отстану от тебя навсегда.
– Да просто все плавают разными стилями, тонут одним. Я не вижу смысла меняться, расти, изоморфироваться. Неужели одной цели – жить – мало? Ну да, она умерла, умерла не в моих крюках, не с моей строчкой в горле. Ведь я не к этому стремился. Со своими виршами в глотке должен умирать только я. За остальных я не ответственен, не могу, не хочу, не должен. Меня сварганили поэтом, а расколдоваться нет желания даже у меня. Сколько я насочинял эпитафий для других, а для себя оставил жалкое «Что и требовалось доказать».
– Дурак ты, Тимыч. С твоим профессорским высоколобием мешать аптеку со стеклоочистителем, по крайней мере, эклектично. Ты не ее убил. Ты себя убил.
– Во, бля, достоевщинки подпустил. Энджи-процентщица. Да и Лизавету я топориком, и Зою Космодемьянскую болгаркой. Фил, я обещаю – на поминки приду, в остальном – отстань.
Я всегда считал, что разговоры изобретены для того, чтобы мешать людям думать, но Фил с математической методичностью заставлял меня выковыривать мысли и пускать их по расширенным алкоголем каналам. Да, я одиночка и сам знаю почему. Меня с детства учили, что люди одиноки, ибо вместо мостов они строят стены. Но я упорно верил, что всякая стена – это дверь. Упорно знал – чтобы умно поступать, одного ума – мало. Знал, но не делал. Да вообще ничего не делал – пил, пел, писал, кого-то чему-то учил и считал, что иду по правильной дороге, которую выбрал сам. И делал очередную ошибку – двигаясь без цели, нет смысла выбирать дорогу. Обычные цели были мне либо не по нутру, либо не по карману. А что-либо выдающееся я не находил в себе наглости придумать. И гонял себя из тупика в тупик, от борта к борту, тупо промахиваясь между луз. И считал, что это правильно. Самонадеянно, как черный шар в «американке», смеялся над болтающимися в сетке – им уже не выбраться из карьерных или семейных луз. От этого я производил слово «лузер» – прочно закрепившиеся в общественной иерархии, но не понимающие, что они – в сетке. А они, в свою очередь, считали меня, свободно прыгающего по сукну – лузером. Кто же из нас прав?
– Эй, полуродственник, напился уже, что ли? – вкрадчивый голос расшифровщика формул вытолкнул меня из нервного тепла самокопания. Лицо у него сейчас было очень подходящим для выступлений по радио. Я засмеялся.
– Ты три раза проспишься, пока я надумаю прикорнуть на бревнышке. Ну че ты пристал? Я не помню, чтобы встречался с Энджи. Давно не видел. У меня сейчас Маша. Была. Есть. Тебя это не волнует. У меня случается пьяная амнезия. Но не до такой же степени, черт его в задницу. Завтра приду на похороны трезвым, назло себе, тебе, всем, – глотнул, занюхал, крякнул. – Мне еще Машу найти надо (я ляпнул просто так, ибо этой идеи у меня еще не возникало).
– Ладно. Понял. Я пошел. Завтра – похороны, послезавтра – заходи. Последняя лекция, – он легко вскочил на ноги и, не оглядываясь, удалился к остановке.
4
Ну вот – я один в компании с целой бутылкой водки и неплохой по моим временам закуской. Думать уже не было желания. Я всегда был фаталистом – Маша или вернется, или нет. Но ведь кто-то должен меня кормить и платить за квартиру?..
Ничего нового не хотелось, да и искать вариантов не было. Но это решать не здесь и не сейчас. Я закурил, и одновременно услышал хруст сломанной ветки – из зарослей со стороны помойки показалась мятая кепка.
– Звонил тебе, звонил – тишина. Уже час брожу без толку, башка трещит, – Коля-пожарный, собутыльник из соседнего дома, как всегда с утра – на посту.
– Ну так садись, похмеляйся, – я достал из пакета бутылку. – Слушай, Николаша, помнишь Аньку, к которой я бегал раньше? Рыжая такая?
– Эта, которая померла позавчера? – Коля всегда знал все новости округи. – И чего?
– Чего, чего? Что говорят? – не знаю, почему мне это было нужно, но я решил узнать подробности смерти Энджи.
– Я слыхал, что брат пришел домой, а она лежит в коридоре, завернутая в полотенце. Башка в крови, комод в крови.
– Менты что говорят? – я понял, что пока не переработаю эту никак до меня не доходившую мысль – никакой алкоголь меня не успокоит.
Когда я забивал оторванной перилиной одного седояйцевого поэта, который пытался раскурочить мою песню погнутым амфибрахием, я успокоился парочкой прямых в дактиль, и стакан спирта примирил меня с его экзистенцией.
Когда Маша публично высказала, что мой нижний герой тонет в ее конюшнях, я выложил его на стол, прямо в салат, а затем заставил ее слопать это блюдо при всей честной компании и запил текилой с пивом.
Я многое делал, после чего мне было стыдно или нет. Я просто по-своему понимал свободу – либо она есть, и в ней есть я, либо люди, чурающиеся моего существования, просто несвободные ублюдки.
Вообще, наблюдая за миром, я все больше утверждаюсь – становится все меньше отпрысков, и все больше отблевков. Я не боюсь людей с уголовным прошлым, я боюсь людей с уголовным будушим. Энджи была из вторых, хотя, я ее совсем не боялся, как не боялся себя.
– Так что там менты? – я второй раз обесточил Николашину руку, робко приближающуюся к стакану, будто рука мальчика в первый раз ищет застежку лифа.
– Ничего не говорят – шлюху грохнул клиент….
«Мою любимую шлюху…», – подумалось мне.
В действительности, из всех моих шлюх, Анечка была самая славная – она любили мои стихи. Их не любил никто. На конкурсах мне аплодировали, некоторые строчки даже печатали, но эти сволочи не любили мои стихи, а я жил только ими – все работы давно обрыдли. Вся эта педагогика, клоунада, журналистика, библиотекарство, наконец. ОНА любила их по-настоящему, жгуче и неистово, больше, чем меня. Меня любили многие, стихи мои – только вместе со мной. А я не хотел, чтобы им, как драгоценным винам (шампуням для перхоти, средствам от натоптышей) наступали свои сроки.
– Жри свою водяру – я сунул Коле весь пакет, дозвонился до Андрюхи, взял у него денег и притопал на станцию.
Мне захотелось поехать туда, где был похоронен единственный друг, младший друг, тоже любивший мои стихи.
Я понял, что тропинка Гарри Галлера привела к дому дядюшки Тыквы; что все слова, которые я складывал, пока все складывали свои домики и семейки, – пыль и требуха, не годные даже для борьбы с гололедом.
Я шел бросить свое Я под электричку, и уехать, уехать, уехать. На билете ледяными пальцами я выписывал:
Вы не всплакнете, и хотя Вам жаль,
что наступил опять на те же угли…..
Электричка приближалась, выдрабливая из меня фонему за фонемой.
Я завязывал рюкзак потуже, как хлебниковскую простыню, готовясь выбросить себя на кем-то вылизанные рельсы. Готовясь к уходу в Аден или хабаровскую тайгу. Готовясь разбиться в Африке во время тренировочного полета или стать телефонным мастером Фишером. Последний росчерк:
Все ж не ищите мертвого бомжа…
Когда электричка наматывала на колеса строчку за строчкой, в моем стакане появилась новая зубная щетка. Одинокая навсегда. Я больше сюда не вернусь. Положите меня на депозит, в русской рубашке, под иконами, под большие проценты. Когда найдете.
Я не исчез, всерьез меня погугли…
И пока деревни пролетали мимо меня, домик за домиком, я представлял круг убогих родственников на поминках, Фила с его патетикой, полусумасшедшую мамашу с искривленным ртом, парочку подружек с панели и пустой стул для меня. Я появляюсь, поднимаю стопку и глядя в филовы окуляры, похмельно мямлю:
– Энджи была ненужной на этой гребаной земле. Мы и встретились, как две ненужности. Я не нужен был ей, как вечно пьяный тошнотик с просьбами денег. А она не входила в мою жизнь с красками для волос и менструальными закидонами. Мы и не потрахались ни разу толком. Но нас тянуло друг к другу. Я читал – она слушала. Так бывает. Потом мы опять не виделись месяцами, пока я не приволакивал ведро грязных строчек – мне просто некуда было их нести. Я никогда не приду к ней на могилу, она была нужна мне живой. Она единственная из вас была живая, без нее – вы мне просто неинтересны. Покойтесь с миром!
А деревни, столбы, мосты, провода, тропинки и перелески летели мимо меня, вокруг меня.
«Милый, милый, смешной дуралей….».
Только я оставался статичен, и лишь случайный осколок памяти рождал во мне новое дикое вдохновение – все-таки я заходил в тот день к Энджи – она не дала мне полтинник на спирт.
Дом презрения
Поистине, слишком рано умер тот иудей,
которого чтят проповедники медленной смерти;
и для многих стало с тех пор роковым,
что он умер слишком рано.
Ф. Ницше«Так говорил Заратустра»
Во что бы то ни стало, мне нужно было проснуться. Я уместил в эту ночь всю долгую жизнь Казановы, всю ересь Иосифа Бальзамо и рассвет застал меня в мундире Наполеона. Положив руку на Библию, на сердце, на все, что угодно, я был доволен собой, несмотря на неожиданно пришедшее утро, на эти пятна на простыне и на разбитую тарелку, стоявшую у кровати. Только гадкое ощущение во рту да тяжелая голова мешали мне гордиться и наслаждаться. С трудом встав, я добрел до ванной и подобострастно заглянул в зеркало. Это зеркало, купленное в прошлом году в антикварной лавке опять не соврало мне. Почему оно все время изображает меня таким безобразным? Пошлая рожа, зажатая облезшей позолотой оправы… Вообще-то я нравился девушкам, да и нравлюсь до сих пор, хотя что они находят в моих бледно-синих щеках со следами многочисленных порезов, я так и не понял, но если честно, это всегда меня мало интересовало. Я открыл холодную воду и попытался понять, почему именно сегодня я так доволен собой. Никакие путные мысли в голову не лезли, я передумал, закрыл кран и поплелся на кухню, напевая нечто среднее между Вивальди и «Цеппелинами». Сварив себе кофе и проглотив парочку бутербродов, я наконец-то почувствовал себя более-менее устойчиво и снял телефонную трубку.
Сонный голос на том конце провода после моего «привет!» вдруг сорвался на плач. Мне ничего не оставалось делать, как терпеливо выжидать. Я сел в кресло, закурил и, между прочим, обнаружил, что эта сигарета у меня последняя. «Черт!» – я выругался прямо в трубку и всхлипывания внезапно прекратились.
«Тебе не понять этого…»
«Чего?» – удивление мое было настолько велико, что я забыл потушить спичку и, когда обжег пальцы, выругался вторично.
«Вот видишь…»
«Ты можешь говорить яснее?»
«Тебе не понять, как это больно – не бояться смерти».
Я задумчиво стряхнул пепел прямо на ковер, но вовремя сдержал свои эмоции. То, что я услышал, воскресило во мне самоубийственную юность, попытки философствований и отрицаний. Я вспомнил тетрадь, куда заносил свои мрачные размышления о жизни. Даже сейчас, когда я изредка перелистываю ее, мне кажется, что многие из них следовало опубликовать, чтобы эти ублюдки, пишущие каждый день по поэме или слагающие либретто мыльных опер хоть на миг перестали скрипеть перьями – это было бы самое полезное дело из всех, которые я когда-либо делал.
Я понял, что она хотела сказать, поэтому ответил не сразу. Конечно, в сострадании есть какая-то глупость, но именно на ней держится нужный мне мир. Я не привыкал ни к чему. Мне, никогда не контролировавшему свои повадки, удавалось естественно лавировать между поцелуем и пощечиной – путь отнюдь не гибельный, но и не бесспорный… Ей не удалось сбить меня с толку.
«Еще больней говорить мне это. Ты прекрасно знаешь – я не привык к познанию, меня два раза убивали, но я не научился ценить свою жизнь и разучился ценить чужую. Каждый шаг оставляет два следа – твой и кровавый. Каждая ночь имеет два цвета – любви и лицедейства. Каждая луна имеет две цели – сердце и слово. Я шут в двух балаганах – смерти и праздника смерти», – я хотел было повесить трубку, но она ответила:
«Дурак, твоя философия – это подстилка под колени кающемуся убийце. Слушай, Пилат, он перед смертью просил прощения?»
Ну вот как всегда. Я уже и думать забыл о том парне, который повесился в моей квартире, пока я был в отпуске. Мне от него осталась в подарок пачка сигарет и записка:
«Я НИКОГДА НЕ ЛЮБИЛ ВАС, ЛЮДИ! ДЖЕЗ ГАЛИ»
Сегодня шел уже седьмой день, как это случилось, и я не вспоминал об этом с самого утра. Нельзя сказать, что я совсем не знал его, что просто какой-то бродяга забрался ко мне в квартиру и там методично расстался с жизнью. Я познакомился с ним в сквере неподалеку от дома в тот жаркий день, когда обыватели имеют обыкновение осквернят жиром своих, извините, задниц золотой песок пляжа. Я шлялся по прямой дорожке между двумя прямоугольными клумбами и мечтал о том, что Мари когда-нибудь перестанет мне звонить и утомлять мои мозги своими проблемами (наши отношения были обыкновенными для меня. Мы виделись с ней всего один раз, хотя знакомы вот уже почти год. Я для нее существовал в трех ипостасях: ангела, дьявола и помойной ямы, куда можно сливать все, что может накопиться во вздорной башке эмансипированной женщины весьма средних лет). Распугивая ногами курлыкающих голубей, я наткнулся на гордого, растрепанного и небритого человека, который в упор смотрел на меня. Ему на вид было лет тридцать – тридцать пять. «Вы мне очень нужны», – он сверлил меня глазами, – «моим идеям нужен палач, и лучшей кандидатуры мне не найти и в диогеновой бочке. Вы согласны?» «Нет!! – я ответил мгновенно, – «я уже много лет, как умер. Мертвый палач – все еще живая жертва, и я не хочу повернуться лицом к эшафоту». Со скамейки, скрытой от меня сиренью, поднялся молодой человек, довольно респектабельного вида. «Матвей просит вас помочь учителю», – он достал из кармана револьвер. «Ну, стреляй, сопляк», – я демонстративно повернулся к ним спиной и, неторопливо прикурив, пошел прочь…
«Да пошла ты! Не убивал я его. Я скоро сойду с ума, прикинусь теоремой Пифагора, и только ты меня и видела!» – я с размаху бросил трубку на стол. Мари продолжала что-то визжать, но я не расслышал ни слова, и вскоре ее голос сменили мерные гудки. Я сварил еще кофе, и, помяв в руке пустую пачку, резко встал, оделся и пошел за сигаретами. Выйдя из подъезда, я понял, что спокойной жизни пришел конец. Напротив, поигрывая ключами от машины, стоял Матвей. Я вообще-то не из робких, но когда сзади выросли две фигуры, очень хорошо мне известные, меня прошиб холодный пот. Тот, что повыше был Саймон, бывший рыбак, а теперь то ли сутенер, то ли торговец наркотиками, короче, весьма темная личность. Второй, Пол, был вышибалой в «Иерусалиме», и недобрая слава гремела о нем по всем кабакам нашей неспокойной округи. Я все-таки нашел в себе силы улыбнуться. «Привет, Матвей!» – я махнул ему рукой и попытался пройти мимо, но почувствовал, как железная клешня Пола защелкнулась на моем плече. «В чем дело?» – я резко развернулся, и первый удар был за мной. Я увидел удивление в глазах Саймона и просмотрел резкое движение Матвея. Мотоциклетная цепь обвилась вокруг моего лица, и глаза залила кровь. Когда я очнулся, первое, что я услышал, были слова Матвея: «И никто не мог отвечать ему ни слова, и с того дня никто уже не смел спрашивать его». Потом желтый фонарь в красной пелене и тот же голос, но уже совсем рядом со мной: «Слушай, щенок, Джез обещал вернуться, и он вернется. Первым, к кому он придет, будешь ты. Я думаю, ты станешь паинькой», – еще один удар по лицу и я провалился в сладкую приятную бездну, уже не пытаясь ухватиться за ее скользкие края. Пришел в себя уже дома. И тут же зазвонил телефон. «Алло?» – я не узнал собственный голос. «Никак не могу до тебя дозвониться. Слушай, Пилат, у тебя есть свободная минута?» – это был Роди, один из немногих, с кем я еще поддерживал отношения. «Я, по-моему, свободен уже навсегда», – я ощупал себя, пытаясь найти хоть одно живое место. «В чем дело?» – Роди понял мой намек и встревожился. «Там был плач и скрежет зубов. Если сможешь, приезжай скорей, но ни в коем случае не один». Я в изнеможении сел на диван. Жутко хотелось курить, голова кружилась. Я еле доплелся до туалета, где меня вытошнило. Телефон зазвонил снова. «Я уже все знаю» – это Мари – та, бесполезность которой я ощущал более всего. «Заткнись сейчас же и слушай меня. Если твой Джез вернулся, передай ему, что я согласен, ибо нет большей отрады умирающему, чем убить», – я жутко захохотал и аккуратно водрузил трубку на место. Голова закружилась еще сильней, и я, не удержав равновесия, упал на пол и отключился. В моем бреду пронеслось много разных картин, пейзажей, натюрмортов, но далианский Джон стоял перед глазами, пока его не прогнал голос Джеза: «Ты поздно согласился, но ты умеешь чувствовать кровь…». «Ты думаешь, что я отступил из слабости?» – я еле шевелил губами. – «Это твоя ошибка – суть тоже ты. Судить проповеди гениального труса? Нет, не для того я вернулся; я тоже возвращался как ты, в самый разгар поминок. Ты хотел отвадить человечество мыслить – ты не дождешься особого наказания – так говорю я, о смирении которого тебе не хватало смелости мечтать. Ты увидишь, какие ничтожества я заставлю тебе поклоняться – тебе станет противно от одного их вида», – мысли мои, сбившись в комок, бешено скакали по вращающемуся полю дьявольской рулетки. «Ты разыскал меня, стало быть, ты знал, на что шел. Мы сыграли все снова, только ты, всегда страдавший провалами в памяти, все перепутал. А теперь уходи, мне еще не пора», – я попытался встать, но тщетно. Джез не отвечал, и я, превозмогая боль, открыл глаза. Передо мной стоял Матвей с лицом убийцы и револьвером в руках. «Джез был здесь?» – его глаза нервно запрыгали по комнате. В это время хлопнула дверь, и я услышал голос Кая: «Брось пушку, подонок». Матвей обернулся, но слишком поздно. Солдатский ботинок Роди пришелся ему прямо по виску. Матвей выстрелил, и пуля, отколов приличный кусок штукатурки, застряла в толстом переплете бабушкиной Библии. За какие-нибудь три минуты тело Матвея превратилось в кровавое месиво. (Трое против одного – конечно, может быть, не справедливо). Я подполз к нему, вытащил из кармана его куртки записную книжку и раскрыл на последней странице. «…Пойдите и возвестите братьям моим, чтобы шли в «Галилею» и там увидят меня…». «Слушай внимательно, сейчас ты возьмешь это», – я показал Роди книжку, – «и отнесешь ее в «Иерусалим», передашь Полу. Затем вызовешь сюда «скорую». А вы» – я обратился к Каю и Эну, – «простите, что попытался решить все без вас. Надеюсь, в третий раз этот склеротик не испортит нам спектакля. Вы свободны», – перед глазами поплыли черные круги, а в ушах захрипел безумный голос Джеза – «лама савахвани, лама савахвани». Над городом буянила ночь, и только вывески ночных кафе веселыми огоньками прорезали сгущающуюся темноту: «Иерусалим», «Галилея», «Три поросенка»…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.