Текст книги "Opus marginum"
Автор книги: Тимур Бикбулатов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
4
«В церкви было мрачно и холодно. Причетник в желто-красном одеянии выковыривал из лютни «Ave Maria». Она стояла перед алтарем с незажженной свечой и молчала. ЕЕ мраморное тело, обнаженное тело вокзальной королевы выражало похоть, философски безупречную и в то же время вызывающую; она была так чужда этой смиренной обители что, казалось, ненависть Распятого уже достигла апогея – восхищения. Причетник попробовал было перестать играть, но под ее умоляющим взглядом его пальцы еще крепче впивались лютне в аристократическую шейку, лютня задыхалась, но не хрипела и сквозь божественное «Ave» слышалось циничное «C’mon». Свет, проникавший сквозь мрачное зарешеченное окно, стекал с ее посиневших бедер на холодный пол и преданно целовал пальцы ног, хранивших ледяной огонь губ гордых паяцев (они вставали на колени первый раз в жизни; танцуя, они забывали предел своих глаз в этих бледных, дрожащих руках: они любили).
Она не знала, что я здесь. Я шел за ней четыре дня и, настигая, плакал; я был, казалось, обречен на эти агасферовские скитания, если бы она знала, что за ней идет прирученный и слепой охотник, идет на звон маленького колокольчика, с грустным смехом издевающегося над глупостью загнанного преследователя. Но я шел со стрелой в руке и с раздраженными глазами, глазами, презревшими небо и проклявшими боль. Она повернулась ко мне и сказала: «Здравствуй», – так начинал я повесть о Белле и верил, что так все было на самом деле. Нет, я не то чтобы любил ее, просто я создал ее себе заново на новом месте, забыв об оригинале навсегда. Но она не дала мне ни полшанса, сказав: «Останься!», и я вписался в интерьер ее квартиры нелепой немотой (нетрезвый Летучий Голландец – лунное притяжение – Калиостро; – не угадали). Макс заставил меня говорить и получил пощаду. Он шлялся по ее квартире, бесцеремонно хватая мои рукописи, и один раз схлопотал за это по морде; обидевшись, он нагрубил Белле и переврал «Лунную сонату», затем, потушив окурок о ладонь, уснул совершенно трезвый.
Так мы жили, выискивая себя в вечном хламе, наполнявшем новое пространство безалаберных комнат. Правда, была еще одна странная личность, выковыривавшая из нас отвращение: автогонщик Бобби – он был дядей Беллы и требовал, чтобы мы все называли его папой. Но Макс, кривляясь, называл его Отче, а я, если и обращался к нему, что было весьма редко, говорил исключительно «сэр». Он жил у Беллы неделями, нарушая нашу устоявшуюся убогость. Бобби был ненамного старше нас, но мнил себя многоопытным старцем, за что и получал иногда от меня свою затрещину. Он исчез за месяц до моего возвращения, и я уверен, что он больше не возвратится в этот дом…
Белла была в церкви. О, как это отличалось от моей сказки, написанной год назад под звуки максовской сонаты. Она была новой сказкой. В сером потертом платье оскорбленной принцессы (я все-таки добился своего!) МОЯ БЕЛЛА стояла, прислонившись к колонне. Ей ужасно хотелось курить, но она дала себе слово дождаться окончания службы. Стараясь не думать о моей смерти, с ее точки зрения нелепой, Белла понимала, что я был чем-то большим, чем примелькавшаяся деталь интерьера. Когда Макс разбил вдребезги ее любимую вазу, она могла плакать, а сейчас… Какая-то утомленная обреченность (просто смертельная скука) ввинтилась в ее тело и, похоже, собиралась там прописаться. Страшно? Нет, она давно, даже с азартом ждала моей смерти, но Макс, этот внезапно переменившийся пропойца, дал ей понять, что она все время была лишней. Ей хотелось завыть, вписаться в этот протяжный хор. «Во имя отца и сына и святаго духа…» Тьфу! Да неужели она, в которой текла кровь королей Европы, способна сломаться? Бежать, бежать, хоть к черту на рога, хоть к Христу за пазуху. Вернуть испачканную юность или перескочить в закашлянную старость – все равно, лишь бы не. Она быстро развернулась и быстрым шагом вышла на промозглую осеннюю улицу. Спотыкаясь на каблуках, она добежала до первой попавшейся машины, открыла дверцу и упала на заднее сиденье. Макс стал для нее монстром, пожирающим все, чернокожим вампиром – как в детских мультфильмах. «Пошляк!» – произнесла она вслух и осеклась. «Это вы мне?» – шофер обернулся и включил мотор.
5
Проснувшись в безукоризненно чистой постели, Белла тупо уставилась на бородача, склонившегося над письменным столом. Она инстинктивно вжалась в жесткие доски широкой кровати с бронзовыми спинками (кто сегодня Бог?) и вдруг, резко выпрямившись, вскочила и натянула на себя платье. Роденовский мыслитель не шелохнулся. Он сосредоточенно водил рукой по пожелтевшему листку и блаженно улыбался. «Мадам хочет уйти?» – ручка упала на стол, – «Не торопитесь, я сейчас освобожусь, ключ у меня в правом кармане, Макс снова пьян, Амадей еще не приходил», – глаза прищурились, – «туалет возле кухни», – и борода опять заскользила по галстуку. Белла начала рыться в сумочке. «Сигареты на столе, пепел можно стряхнуть в карандашницу, дайте мне пять минут молча», – он перевернул страницу и уставился в окно. «Мне на вас наплевать, я замужем, сигареты – дерьмо, мне некогда», – передразнила его Белла, но с места не сдвинулась. Они сидели как истуканы минут пятнадцать, пока, наконец, Профессор (как уже мысленно назвала его Белла) не поднялся из-за стола и не пересел на кровать (господи, разве Амадей не настолько прав, что этот Люцифер не подавился своей улыбкой и, обслюнявив свою пошлую бороденку, не встал на колени. «Белла, королевы не прощают»). Унылый натюрморт медленно, сквозь пыльное окно, сливался с еще менее веселым пейзажем. «Называйте меня просто Сашей», – профессорские глаза воткнулись в ее грудь и сладострастно забегали по широкому вырезу небрежно одетого платья. «И это все, что вы хотели мне сказать?» «О, не торопитесь», – он начал повторятся, – «я встретил Вас совершенно случайно, но теперь Вам просто некуда спешить, Вы отсюда просто-напросто не уйдете, и, поверьте мне, для вашего заточения есть вполне веские основания, не менее веские, чем смерть Амадея».
– Вы знали его?
– Я же сказал, что вижу Вас в первый раз, разве этого не достаточно?
– При чем тут я?
– Ах, если бы я знал, ведь он никогда не любил Вас, он терпеть не мог ваши вульгарно накрашенные губы.
– Наглец! – Белла молниеносно ударила его по лицу.
– Да, вы правы, это мой врожденный недостаток, кстати, с Амадеем мы в этом очень похожи.
– Ты, подонок, еще одно слово обо мне или Амадее, и я подмету твоей бородой всю комнату.
– Неужели?
– Ты все еще здесь. Ты. Убийственный укор прыщавым стриптизеркам. Влажные губки, посасывавшие гордость. Тягучая боль потных блюзменов сквозь изгиб саксофона. Скользкая ящерица на голой груди исступленного философа. Я НЕ ЛЮБЛЮ, КОГДА МЕРТВЕЦЫ СКАЛЯТ ЗУБЫ, – Саша загадочно улыбнулся. Белла уткнулась лицом в подушку и зарыдала.
6
«Сегодня я играю бесплатно», – тапер хромающей походкой направился к роялю, – «сегодня я играю Моцарта». В зале недовольно закашляли, застучали, засвистели. «Что? Чего вы еще хотите от меня? Я умер, убейте меня. Эй, ты, толстый, последнее, что я сделаю в жизни – отремонтирую тебе улыбальничек. Ты – дерьмо. Все вы – дерьмо. Я сегодня буду купаться в дерьме и топить в нем великую музыку. Я создам себе нового Бога – из дерьма и музыки. Мой Бог не пощадит никого», – он ударил кулаком по клавишам, – «я отомщу за Амадея. Вы будете моими ассенизаторами. Свечи в зал! Фигаро – мертв, Фигаро здесь», – он сплюнул на пол и заиграл. Никто не шевельнулся. Каждый чувствовал себя Эринией в храме Аполлона. Пленником был вон тот, корчившийся на сцене (я в первый раз видел Макса на сцене – театр огня в Александрийской библиотеке). Язычки замызганных свечей тянулись к лицам – сотня обрюзгших Янусов марионеточно втискивалась в хоровод. А пальцы, тонкие, желтые от никотина пальцы рождали хаотическую гармонию, в которой остались лишь смутные очертания великого австрийца. Руки резко переместились влево, и басы истерично и нагло запрыгали по головам, скручивали руки, врывались в интимный неуют розовых и кружевных бюстгальтеров, оттопыривали брючные пуговицы, нитку за ниткой распускали цветастые галстуки и кружевные чулки. Двое голубых за последнем столиком слились в бесконечном поцелуе, засунув руки друг другу в штаны. Мелкие извращенцы и поддатые казановы, монашки и проститутки онанистически заерзали, швейцар закусил воротник, пожилая мать семейства лизала кончик ножа, прикрыв глаза, и ее учащенно вздымавшаяся грудь заполнила собой все пространство. Моцарт, уже брошенный на произвол судьбы, сиротливо слонялся по пылающему Содому, униженно вымаливая у Макса ноту за нотой, а Макс, еще недавно фиглярствовавший около трупа, в расстегнутой рубашке, прилипшей к спине, требовал сутану фра Джироламо, – и разбивалась, как глиняная копилка, добропорядочность волосатых ног в войлочных шлепанцах, жадно протянутых к камину (обывательский моцион ретроградов от смерти). Но все это мало интересовало бородатого джентльмена, удобно пристроившегося у самой сцены с видом отмщенного скептика («Положите на все, мой друг, и Вам станет уютно»). Он весело ковырял вилкой поверхность допотопного столика, за которым, говорят, сиживал сам Вийон (кстати, бородача звали точно также, хотя более официально было бы – Александр). Он был здесь впервые – я за это ручаюсь – иначе Макс бы уже не преминул разбить пару стаканов об его и без того приплюснутый нос. Что-то уж было знакомое в его глазах, неприятно знакомое. Такие глаза, опьяненные собственной безнаказанностью, я видел не впервые, нет, но, поверьте, что-то было смазливое, скользкое в этом взгляде, нечто сродни загнивающей гордости. Макс тоже заметил это. Не переставая играть, он следил за похабно танцующей вилкой, пытавшейся перечеркнуть всю его жизнь, за самодовольными пальцами, выискивавшими изъян в каждом, кто не прощал им это. В этом профессоре чувствовалась опасность (так и хотелось сказать: Белла), но Макс превозмог себя и повернулся к нему спиной – улыбка в бороде погасла. С этого момента весь мир держался на их противостоянии (Вийон играл белыми, а Макс – вслепую). Моцарт уже пришел в себя, и расслабленные зашевелились, засуетились, захлопали зонтиками, место Макса на сцене заняла очередная королева стриптиза, приведшая в полный восторг Александра Вийона – тот чуть было не выпрыгнул из штанов. Но Макса в кабаке уже не было…
…Макс сидел на скамейке и нервно курил. Он потерял жизнь, вернее, полную ориентацию в прошлом, что, впрочем, одно и то же, и силился понять, что же произошло. Его втолкнули в нелепую игру (кто же: Белла, Вийон, Амадей?), и он обязан играть. Правила изобретет выигравший – к этой логике привязан мир. Он должен уйти? И унести с собой память об Амадее. Ради них? Но они еще должны доказать, что они этого достойны. Амадей в это не верил. Амадей презрел их, он ушел ради него, чтобы не оставаться живой пустотой. А зачем Макс ему был нужен? «Молодой человек, вы обожжете себе пальцы». Макс инстинктивно отбросил сигарету и с интересом взглянул на невысокого старичка в бежевом плаще. На вид тому было лет шестьдесят, большие умные глаза с любопытством выглядывали из-под густых серебряных бровей. «Разрешите, я присяду рядом?» – он искал собеседника, что ж, он нашел его. «Конечно», – Макс достал новую сигарету и пододвинулся. Вообще-то он был не любитель подобных случайных разговоров, но сегодня… Старик был ему совершенно безразличен, да и потребности говорить особо не было – была укрощенная ненависть и спокойствие, заставлявшие музыканта отбросить щит и поверить (великие имена будущего повторят этот жест и тоже ничего не добьются).
– В Вашем возрасте, молодой человек, я искал Бога в каждой юбке и в каждом кабаке видел только ристалище. Я понимаю ваше настроение. Она ушла сегодня?
(Максу ужасно захотелось наблевать этому старикану на лысину и устало вскрыть себе вены, но та же неустойчивость мешала ему сделать это).
– Я прогнал ее вчера. И если завтра мне будет так же плохо – я подарю ее вам.
– Ну, зачем же так кричать? Вы не знаете женщин – завтра она прибежит целовать Вам руки – Вы будете таскать ее за волосы, а она будет влюбленно шептать: «Спасибо!»
И тут Макс захохотал. Он представил себе Беллу, аристократически скорчившуюся на полу, молящую о любви (в любви он не находил ничего кроме прелестного маленького ротика и аккуратненькой попки – да и они таили в себе неприкрытый садизм), и судорога исказила его лицо. Он сдавленно смеялся (это было большее, на что он способен – я называл это хохотом), а старик задумчиво крутил пальцем у виска, что еще больше смешило Макса (ему казалось, что еще чуть-чуть и весь мир лопнет, как когда-то на спор надутый презерватив). Старик поспешно скрылся, а когда Макс немного пришел в себя и поднял глаза – перед ним стояла Белла…
7
Белла полулежала на рояле и с наслаждением курила. Макс с окровавленным лицом сидел в кресле (том самом трехногом кресле – я знал каждую царапину на бархатной обивке). Пожравшую дом тишину лихорадило от прерывистого дыхания пианиста, комната плавала в его распухших глазах, а я давно уже знал – мои сказки сожжены – так она любила их. Она нажала кнопку магнитофона, и мой спокойный хриплый голос, глотая слова и не меняя интонации, пытался вклиниться в осточертевшую пустоту: «Когда ты умирал, ты не любил смотреть мне в глаза; не знаю, чего ты боялся больше – смерти или своего отражения в моем неподвижном взгляде. У нас была общая тайна, которую мы скрывали друг от друга. Ты не мог видеть, как бесполезное Распятие в твоем изголовье пожирают похотливые тени. Я курил, а ты рассказывал мне сказки о флорентийском монахе, который пытался сжечь тебя на людной площади и про убаюкивающий огонь, который прожил с тобой много веков, пока ты не предал его воде…» – Белла с силой сбросила магнитофон на пол, он поперхнулся, но мой монотонный монолог продолжал вгрызаться в эти траурные предчувствия, – «и ты остался один. У тебя не было никого, кроме меня, а я ушел ближе. Гунны, проносясь по твоей пустыне, пророчили гибель Риму. Железные соски запихивали в рот младенца – империи. Ты был самым темным кардиналом, самым беспутным курфюрстом, курфюрстом Terra Magnifica, не избравшим ни одного папы, ни одного императора, ты был тем, кем я встретил тебя сегодня – великим авантюристом и нищим учителем. Тебя любила История, и забыли историки. Ты умирал в последний раз, а я курил и слушал, ибо в этом есть я. Я прихожу, чтобы слушать, ты приходил, чтобы делать, остальные просто забегали поболтать в этот мир. Ты так этого и не понял, ты питался вразумить их, лез сквозь пальцы сжатых в кулак войн, вставал между ветрами. А тебя ненавидели больше всех и больше всех о тебе мечтали. Но когда доктора в розовых халатах уносили на носилках твое каннибальское сердце, ты на мое «Memento mori» мог только ответить: «Ветер не прав дважды…».
«Знакомый голос», – в комнату вошел Вийон. Белла спокойно достала пистолет и прицелилась. Макс открыл глаза и улыбнулся. Вийон упал на колени и закрыл лицо руками. Я не выдержал и сказал: «Стреляй!» Белла нажала на курок…
8
Я толкнул дверь и оказался лицом к лицу с Максом. «Привет», – его глаза проглотили меня, не пережевывая. «Я знал, что ты вернешься», – какое-то немое отчуждение, смешанное с теплой радостью, сковало его голос. Прошло трое суток со дня исчезновения Беллы, и он знал наверняка, что она не появится. «Зачем вы похоронили Вийона рядом со мной?» – я пришел не за этим, но отчаянье Макса само вырвало этот вопрос. Он жестом пригласил меня сесть и потушил сигарету о зеркало. «Это Белла, я ничего не смог сделать, Амадей. Она до сих пор думает, что тебя убил я. Я похороню ее рядом с вами, даже если ты не позволишь. Я уже решил». Я знал, что Белла жива и что вакантное место рядом – для Макса, но промолчал. «Я издал твои дневники – Белла купила все», – он усмехнулся и предложил мне сигарету. Его музыкальные пальцы напомнили мне о нашей первой встрече. Мы так же сидели друг напротив друга и рассуждали о смерти. «Никто в мире не писал о смерти, как она сама того хочет – ты знаешь, я бы не захотел умирать, если бы умел о ней говорить. Все эти вычурные пляски, траурные бдения, посыпания пеплом непутевых голов – глупости, подстрекаемые любовью». «Ты прав, Макс, – писать о смерти, не посягая на любовь, – вот чем заняты унылые поэты-богемианцы, но не в этом их ошибка – они пишут о любви, поднимая руку на смерть, – вот это действительно смешно». Мы просидели тогда всю ночь, и я стал черным философом, а он – королевским музыкантом, пока не пришла Белла, еще раз доказав миру разрушающую бесполезность, присущую только женщинам. «Она не вернется, тебе, должно быть, придется поверить в ее святость, ведь так оно и есть», – меня еще нельзя было воспринимать, как живого философа, но на мертвого астролога я уже тянул. «Я понимаю это, но и тебя, и Бога предавать тоже неловко. Ведь знаешь, как это страшно – понять, что исчез привкус крови. Как это смешно – стесняться раздетого Бога и грустно – насиловать просящего об этом. Через это – моя любовь к Белле, но вера требует еще и поклонения, зарвавшаяся вера может призывать к смирению, а наглая – к смерти. Если ты этого просишь, Амадей, то значит, и мертвецы бывают сумасшедшими».
Амадея в комнате уже не было, я вернулся еще один раз, чтобы поцеловать бездыханного Макса.
В кабаке за роялем сидела Белла.
Амадей «Опыты»
(Сохранено и отредактировано Беллой Виндзор)
«…История не потерпит меня – я дилетант. Мне никогда не научиться плавать в блевотине нового мира. Ни экзистенциальные взмахи руками, по-сартровски отрешенные, ни цицероновски выверенная античная поступь, не дадут мне той безмятежной самоуспокоенности, которая требуется для внешнего восприятия добра. Я боюсь победы всеобщего разума не потому, что механический поцелуй или бытовая нежность вызывают во мне насмешливое отвращение, просто хилый пасынок обнаглевшего ЭГО, наш век не обязан становиться погостом духа. Может быть, я слабый адвокат, но роль прокурора досталась по жребию, издевательски брошенной рукой полоумного шулера. Надувайте свои пузыри, ищите эталоны в зеркале и, находя не себя рядом со своей женой, хватайтесь за тяжелый подсвечник. В конце концов, кто я такой, чтобы пытаться плевать в ваши желтые окна с красными фонарями? Я даже не могу назвать себя философом, ибо великие призраки прошлого пытались найти что-то для создания или разрушения, я же, как мрачный поденщик эгоальтруизма, занимаюсь поиском себя для себя. И это тоже эгоанархия…»
Письмо о свободе и волеМир тебе, Заратустра, созидатель и мост. Танцую навстречу звездам, защищаясь от Заратустры.
Я ходил слушать твое: «Бог мертв!» и радоваться. Амадей Заратустре – радоваться.
Ты учил их свободе и воле: воля освобождает, и они корчили гримасы понимания, верили, каяли, а я – ветер ли, камень ли? Я думал: змея стыда да не коснется щек его. Мост рухнет, но первый погибший успеет оставить надежду. О воле пою я тебе, Заратустра – она стрела тоски твоей. Воля и зверь – вот то, что нужно тебе на другом берегу. Я знаю, они шепчут тебе, и земля, немая и мудрая, противится им. Свобода и человек – шепчут они. Воля и зверь – повторяю я. Свобод много, тщетных и лживых, воля – она одна, бери ее, Заратустра. Свобода, как плеть для личности – они просят, и руки их дрожат от жадности. Воля, как плеть для общества – дарю я им, и они кричат от страха. Самые умные протирают очки и говорят, что у них испокон такая вера – вера свободы. Они, воспевающие немощь Иудея, забыли, что родились с верой воли – огненными глазами язычников. Что же есть их песня о свободе? Состояние тела, достигшего безразличия – вот им свобода. Воля тебе – состояние души, достигшей права не сострадать. Они спрашивают: а какая польза в воле? В воле больше добра, чем пользы, и если вам нужна польза – откажитесь от добра, хватайте свободу – верьте. «Но даже Заратустра учил нас не так», – они возмущаются и цокают языком. «Мы поняли, что воля есть ступень к свободе». «Заратустра огорчен вами – Амадей смеется. Для вас воля есть ступень к эшафоту. Вы сядете на кол, любовно выстроганный вами. Вы не отличаете свободу от воли, и я не удивлюсь, если вы не сможете отличить правду от истины», – так я разговаривал с ними, но опять рано.
Я сорвал плоды – тебе легче.
Эгоанархия танцаГолова – награда за танец. Мрачный сюрприз Иродиады – только танец способен так побеждать, ибо танец – самый жестокий сын дерзнувшей воспрянуть свободы. Разорванная пластика смирения, вкрученная в самое себя и розданная первым встречным – новая форма индульгенций. Я никогда не поверю, что Юдифь не была прекрасной танцовщицей. В стихии танца – легендарный подвиг Персея. Жуткий ящик под погостом – венчающая реальность танцевальной истерики. Инстинктивное подражание манящей логике огня – в крови самосуда. Бичуемая плоть отрекшейся от нее музыки, вера, выброшенная на круг – все величие танца в беспредельной низости мира, наступающего себе на ноги в поисках неведомого партнера. Разве вы не мечтали об этом танце? Подобная дерзость угнетает вас, но именно ее вы чаще всего называете надеждой. Бесплодная борьба за голову мира – не ваша ли голова у его ног? Подвиг, отрекшийся от танца – это я называю убийством. Забудьте танцоров – и где она, ваша История? Куда вы пойдете, если я запрещу вашим глазам танцевать? Зачем ваши книги, если парализованный мир забудет пьянящую сладость кружения? Победа, лишенная танца – насилие. Конвульсивный монолог, обращенный к вечности, требование, а не просьба о прощении – танец учит смотреть, и предсмертный взгляд святого Петра – ваши ноги вверх, к цветам, ваша голова вниз, к солнцу. Вам просто не выжить без тошнотворной плавности, сбивающей с толку гармонию.
Диалектика танца – вот вам история и философский метод поиска. «Я поверил бы только в такого Бога, который умеет танцевать» – мудрость воскресшего иранца, перчаткой брошенная нам в лицо. Если уж кто и умел танцевать, так этот Заратустра с головой Бога в заплечном мешке. Иисус невзлюбил танец, и горше судьбы, расколовшей мир, большего унижения человечество не испытывало. Нерон обожал танцевать, но природа посмеялась над ним, и мы до сих пор пожинаем плоды его неуклюжих па. Но упаси нас господь искусственно создавать гениального балетмейстера – все его притязания (как всегда искренние) сведутся к марионеточному усреднению. Гениальность – худший трафарет.
Танец вырос из плясок, и Пляска останется его апофеозом. Мгновенная постэкстазная ясность нужна для подготовки нового танца – именно так я хочу жить. И если не для этого исцелять расслабленных – снимите пуанты и забудьте про свои мечты. Ведь это вы восхищались матиссовскими танцорами – красные трещины в синей ненависти – не победители, но стоики. Вот оно – предвещение Пляски (она и не снилась тебе, святой Витт). Но вероятность рождения зла тем больше, чем быстрее растет стремление к добру – и пляска идет вопреки танцу, то есть она уже не обязана созидать, но и приписывать ей неотвратимость разрушения неэтично по отношению к Миру (Богу), сотворившему ее и к Человеку, ее воспитавшему. Пляска вырывается из тисков нравственных категорий и не прогнозируема – обычно здесь же она и умирает. Танец Эллады, умерший Пляской Рима – воистину незабываемая сцена. Но где они, былые танцоры? Любой пантеон для танца – каземат. Как чувствовали бы вы себя, навсегда прикованные пусть и к славе, если бы энергия танца заставляла вас выходить на круг? Ваши нелепые подергивания все более восхищали бы круг, который бы становился все шире и смешнее. Вы бы танцевали одни, упиваясь уже не танцем, а сбивчивыми хлопками забывших прежнее. Вы бы не заметили, что где-то есть другой, настоящий круг, куда вам уже не войти.
Танец – внеэстетическая категория. Ищущий танца не обрящет. Только наивные детские кувырки и способны быть эталоном спонтанного светопреставления. Учиться этому восторгу, умея побеждать разум, значит, учиться танцевать. Простите, вы не танцуете?
С эксгибиционизмом заправских покойников пытаются влезть в нашу жизнь презревшие танец. И мы верим им – мы устали, мы не готовы, нам уже не смочь танцевать – и мы дробим колени и разбиваем лбы, называя это покоем и даже жизнью. И мы прячем свой голый зад, подставляя лысые головы – за нас уже решили, что нам важнее. Распоряжайтесь только своей жизнью, Авраам! Вы бы не смогли станцевать с головой Исаака!
Искусство безмолвно прощать, не умея просить прощения – искусство, доступное всем, но именно из-за этого им владеют единицы, умеющие любить просто из-за того, что им это нравится – из них я бы выбрал себе партнеров – мне бы не было неловко за свои попытки танцевать. Они бы не осуждали мой побег из круга – он был бы им по плечу.
Заставить бы танцевать атеистов. Скорее всего, их рационализм стал бы всеобщим посмешищем. Их правила не позволили бы им согласиться со мной, даже если бы они доверили свои головы для моего бенефиса. Они просто не так понимают жестокость – ее отсутствие привело бы их в замешательство. Их больше устроило бы, если бы я оскорбил их или вышел за рамки дозволенности (я не кричал: «А судьи кто?»). Мир – не tabula rasa, а Бог не всепрощающ. Но я терпелив, пока танцую. И будет новая Пляска – кто тогда осмелиться отрицать Бога и у кого хватит наглости ему верить?
Многие могут сломать мое Слово, на это им дан разум. Но разум в танце – партеногенез и, уж поверьте мне, как бы я ни танцевал, им ни за что не выстроить мой Танец.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.