Текст книги "Opus marginum"
Автор книги: Тимур Бикбулатов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Кукловод
Хорошо шутить можно только одним способом:
делать из людей игрушки.
Александр Грин
Я проснулся от того, что случайно уронил голову на пульт. На сцене вспыхнула декорация из «Карлика Носа». Зеленый камин, в котором старая карга варганила свое вонючее варево, заблистал оранжевыми и алыми светодиодами. В плетенке недвижно скалились капустные головы, остальная часть сцены оставалась черной дырой.
Вчера была премьера, и мы с монтажниками и звуковиками неслабо отметили этот детский праздничек (актеры возливали отдельно – обычная субординация). Помню, заходил главреж, поздравил с хорошей работой и поставил пузатый коньячок. Помню, как начцеха вызывал такси. Помню, занимал Гене-монтажнику стольник, И последнее: как поднялся в цех сменить тапочки на ботинки…
Электронное табло показывало 02:43. Тапочки я так и не переодел, зато под пультом поблескивала треть «клюковки». Интересно, почему меня никто не забрал? Молодцы, напарнички!!! Сигнализацию снимут только в семь – даже в толчок не выйти. Можно только через окошко цеха – в зал. Здесь это реально. Хорошо, что уволился из цирка – там пятьдесят метров до манежа – сиди и не кашляй. Глотнул из горла – стоит выключить освещение – мрачная картинка наводит депрессию. Я бы вообще запретил детям читать Гауфа – его нужно только смотреть, причем с нашей свето-звукотерапией и мамочкой под боком – лишь в этом случае безысходная инфернальность укрепит детский иммунитет.
И вдруг мне стало не по себе – в декорациях кто-то зашевелился. Крыс в театре отродясь не было, все тросы и софиты недавно смазаны. Может, Генка завалился сопеть прямо за кулисой? Это было не впервой.
И тут отчетливо, хоть и негромко, из шороха стал проявляться Григ. Я метнулся к пульту звуковиков – он был отключен. Даже шнуры от динамиков были отсоединены. И, тем не менее, пульс гномов маршировал от кресла к креслу в оглушительно пустом зале. Глотнул «клюквы» – «подземный король» не утихал. Вырубил пульт – камин не гас, мерцающее в нем пламя только «разгоралось», превышая предельно допустимую мощность сети. Стало совсем тревожно.
Рядом валялись наброски к диссертации Лады «Влияние температуры на акустику снега». Она еще в детстве заметила, что снег при разном минусе скрипит особенно и очень четко определяла температуру за окном по первому вышедшему из подъезда. Осталось только все воплотить в нотных графиках: абсцисса – цельсии, ордината – нотный шифр. Я, наверное, один с настоящим уважением относился к ее записям – даже научрук скептически почесывал усы обкусанными ногтями. Попытался читать введение, но в башку лезло только достоевское «По поводу мокрого снега». Самокопания Подпольщика становились удивительно родными. Тем более, что записки парадоксалиста были темой моей, давно заброшенной диссертации.
И вдруг сработала снегомашина – мохнатые хлопья полетели на первые ряды, хаотично и непорционно, как будто заклинило реле или сломались насадки. Жутко, вроде, не было – покалывание в груди – обычная похмельная аритмия. Иррациональность даже прикалывала – мир снаружи тоже не был пресыщен логикой. Но что-то происходило в зале и во мне. Словно рука всевышнего пупенмейстера замысливала для меня спектакль. Или со мной? Или надо мной. Но ведь если кому-то нужно, обычно зажигают звезды. Ну или чаще – начинают войну. Как в нелепом фильме – один спуск затвора, и ты – либо на небесах, либо в фотоальбоме. «Пока не освещен – защищен», – родился окказиональный афоризм. «Its time to play the music? Its time to light the lights…
Я начинаю слышать, как ко мне поднимается температура. «Клюква», разведенная тревогой, уже не сдерживала мозг – я стал искать укрытие, конвульсивно сползая за пульт и броуновски перетекая в угол «светлячковой». Нос уперся в какие-то промасленные тряпки, и по ушной раковине (какой сантехник ее так окрестил?) проскребся рваный край какого-то раритетного светофильтра. Дышать стало невмоготу, но меня несло дальше, я всверливался в это подскамеечное пространство в надежде обретения неотвратимого «неба в алмазах» или хотя бы ломтика солнца в прокисшем чае. Вакханалия овощных отходов в минорном полумраке индевела где-то позади, не задевая даже пятки. Эдвардианская канонада стихла, и вдруг я отчетливо услышал разговор, четко разложенный на две приглушенные партии.
Первую вел глухой с хрипами баритон, мудро-спокойный, немного уставший, но отнюдь не ленивый. Временами он грассировал и перекатывался из снежного альпийского тембра Адамо в расколотый хрусталь Бреля. Хотя… надрыва не допускал, казалось, верхи выпускались куда-то в воротник или кулак…
Второй – высокий ломающийся тенорок, напомнивший крылатого Пубертино на флюгере старой башни. Не знаю, существует ли такой языковой процесс, как монологизация диалогов, но этот вырванный отрывок вполне подошел бы под такое определение. Сипатый вел уверенно:
– … существует два состояния: или параноидальная мономания, когда вполне невзрачный объект становится внезапно без малейшего объективного повода центром нейтрализации всех конструктивных помыслов…
– … и, как следствие, все бессмертные манускрипты коробятся от слез истеричных златокудрых вьюношей, публично вскрывающих неоперившуюся промежность булавочками из пересохших гербариев… – мечущееся от altino до di grazia продолжение ложилось ровно в ритм и размер зачинщика. Хотя кто из них первый вступил после проигрыша, было сюжетно неважно. Казалось, второй (как я уверенно заключил, совсем молодой) выставлен по роли трикстером-дразнилкой, намеренно вводящим героя в ничтожность высокоумным абсурдом. Но что-то не срасталось.
– …рациональную основу здесь искать бессмысленно, все до этого сформированные идеалы и эталоны перекроены и впопыхах напялены на эту измазанную афродизиаками ловушку. В легких случаях остается небольшая нервная гематома, в тяжелых…
– … и все без исключения венеро-давидоидные символы вечной верности/непостоянства склеиваются зелено-болотными суррогатами безысходных соплей полудевственных гимназистов…
– … формах утрачивается способность естественно и адекватно осязать и осознавать реальность в целом. И так как этому подвержено большинство переболевших, то и строят они свои представления об интерьере и принципах его организации однотипно «правильно», множа плохо действующие лекала с четко вырезанными «да» и «нет»…
– … и в самые сентиментальные мазочки елейно вливаются перебродившие поллюционные завитки и рюшечки, баррочно маслящие беспорочные очеса…
– … иррациональность, породившая «правила», отмирает, как куколка и на свет появляется нечто, которое просто на всех уровнях не признает возможности другого истока и другого исхода. Потому, «правила», хоть и слабо функциональны, но незыблемы…
– … отсюда – сонмы серенад и сюит, построенные в идеальном гармоническом строе, сплетаются из истомных вдохов и полусрамных «фи», псевдоэкстатических предвкушений приоткрытия завесы на полпальца точеной ручонки….
– …и есть второе проявление…
Тут меня внезапно оглушило непонятно истошным воплем с верхнего надсценного каркаса, я звезданулся об какую-то доску и вмиг оказался в положении «Pater Noster». Все было тихо, и темно – ни одного дежурного диодика. Но болотно-ягодный эликсир нащупался на месте. Глотательный вдох, облизывание стеклянной резьбы, вытирание губ, выдох. Ничего не изменилось. Мозг был удивлен и пуст. Я был изнутри похож на околосостояние курнувшего хорошей травки, выжатого многодневными нон-стоп совокуплениями и выброшенного на кого бог послал просветленного тощего хотея. Еле воплощенная субстанция недосказочности. Я добрался от точки Z до точки бифуркации. Сколько это длилось – секунду или семь томов Пруста – было вне фиксации любого хронографа. Пока не внезапный флэш! Декорация рванула сразу по всем партитурам, запрограммированным на сезон, причем в режиме «шаффл». Пьеро в костюме Адама недвусмысленно приближался ко мне, призывно облизывая сухие губенки змеиным язычком. «Собака с глазами в чайную чашку» страстно обнюхивала подхвостную область докторской Аввы, спрятавшей свой нос в белоснежковом гробике. Из угла в угол за эллиным домиком гонялся истребитель Экзюпери. И все это под куплеты бабок-ежек и новогодний салют. Перед самым лицом прошмыгнули две какие-то сиренофурии, успев гаднуть на мои очки каким-то вазелиновым клеем. Ну, это уже издевательское вторжение в мое пространство. Одно дело – Шрек или Горлум на нестиранной занавеске – другое, когда марионеточные слюни пачкают мои свежепостиранную рубашку, когда-то подаренную Джимом Моррисоном моей маме, напомнившей ему Памелу.
Последние годы я находился в репрессированном состоянии, и только сейчас ощутил себя вонзенным в жизнь. Правда, жизнь с пустого (чуть не сорвалось – «чистого») листа. Все поменялось. На халяву: пьяная коммуналка в центре на более трезвую в чепыжах, Не глядя: интеллигентную пустышку с тремя дистанционными дипломами без претензий на вполне любящую продавщицу, прошедшую туда и обратно пожары, наводнения и духовой оркестр. Случайно: учительский стол с вечно непроверенными тетрадями и унылыми книжками на каморку с розетками, шнурами, прожекторами и бесплатными детскими спектаклями. Отсюда: «тройка», оставшаяся с выпускного и служившая неизменной педагогической спецовкой на удобные, не требующие стирки брюки с многочисленными водолазками. В конце концов: клокочущий эксгибиционистский трагифарс с неизменными майкорваниями или испанскими воротничками на простенький серый моноложик за густым борщом с многозначительной концовкой мягким философским задавливанием бычка в псевдомалахитовой пепельнице. Между делом: бросил пить.
Итог: за клюквенным пультом отмахиваюсь глазами и ушами от винегретной куклогонии. И это не глюк.
Пьеро надвигался, раздвигая ручонками фосфорецирующий хаос и демонстрируя свои пубертатные приобретения стыдливо наглеющим русалочкам. Гауляйтер Валик гавкал в рупор, и дядьки-молоточки херачили мальчиков-колокольчиков так, что чижик-пыжик в панике растворялся в надводном тумане. Дряхлый нестираный Гендальф отчаянно христосовался с чокнутым паркинсонным шляпником под «пли!» яйцеголового Шалтая. Кадавр жрал. Я рысью метнулся в спасительную щель.
– … забыл про третье. Тупая вера, что надо, необходимо так существовать, что если вовремя не оседлать, не впендюриться в манящую сиськами «прынцессу», по-лыцарски не обменивать банальные серенады или букетные веники на ее благосклонные подачки «потрогать там», скабрезно выдавая затертые намеки на подъездно-подоконное чмоканье-чпоканье, то и жизня пацанячья не пацаначья ни капли. Эта пещерность…
– … и раздолбание себя и всего становится нормой сборки однотипных и сносных амбаров для жора, кают для трахания, нор для бухания, каморок для мозгодрочки… Подпространства для Федора Михайловича лепят именно такие одноклеточные озаботки…
– обезьянне подражательна. Так делают все «нормальные», так «принято». Батяне-мамашин пример не обсуждаем. Ее клевость должна быть заценена «по понятиям», одобренным питекантропами. Количество проб не ограничено до первого залета. Да и это лепилы выправят…
– Мендельсон и Шопен принимаются как одноразовая данность, Бетховен машет хвостом и достоин супового набора, а Моцарт – из непонятного «там» вместе с моцареллой и «мазератти». Музыка редуцируется до музона, а духовность пованивает поповским ладаном…
То есть, пока я изворачивался в слизистой каше мистеричной клоунады, эти хористы-семинаристы тоже успели всосать не по-младенчески? Или же их лексическая партитура внезапно перекодировалась под мой раздрай? А может, мое периодическое «клюкование» стимулировало свободное плавание моего рецептора по диапазонам? Не важно – сигнал нормальный, и в щели – безопасно. Буду здесь. Ведь когда-нибудь абсурдная фантасмагория тряпичных извращенцев стихнет или я сумею заснуть до прихода клининговых сотрудниц. Это придет, и все снова станет привычным…
Снова отслюнявил пару сальных страничек назад. Как ни странно, я докатился до того, к чему совершенно не стремился, но инстинктивно полз, уперто и косинусоидно кривуляя от зализанных идеалов до нехитрого самовшторивания. Вроде, отвандалил себя еще не до полной невозвратности, но достиг зависа в level crime и самовлюбленно грежу о моменте превращения бледной поганки в крепкий цветущий груздь. Так, чтобы дунул-харкнул – в валетах. Но не молитвой – тщетным взыванием о взмывании, а так, как в укуренных сказках: «Трах-тибидох, страх приидох». Когда-то воняющая немытостью вангоидная нострадамка за пластик бодяжного спирта вычитала на моей мастурбационной ладони, что бугры Венеры и марсианские впадины предрекают, что мне сломает копчик дочка французского инженера. Ну я-то не вещий Олежка на тощей каурке, и не Мишаня Берлиоз с конопляным маслом, чтобы судьба-извращенка бросила все свои хитрозаточенные гнуси и замысловато сводила исторические нелепицы на основании моей костлявой задницы. Да и было-то это во времена царя Гороха, королевы Фасоли и отпрыска их – Боба Дилана (пьяный всегда говорит на языке прошлого, и думает, что это – его настоящее). Я – «бывший в употреблении», в постоянном употреблении, сейчас запросто брошу канитель-неотвязку и поплыву роскошным лебедем по глади барского пруда. Пару глоточков из горловины и ухом – к трещине.
– Тоннельность взирания на… Недостаточноклеточные замешаны на злобе и поэтому любое их поползновение – злобное. Простому организму легче оперировать догмами, понятиями. Не надо мыслить просто, нужно просто мыслить…
Че-то трясет не по-детски… Они явно играют на меня, моими фиоритурами и умыкнутыми набросками мыслей. Обе роли должен исполнять только я. На оба голоса. Так и не задиагностированная у меня шизофреничность всегда помогала мне при резком перепаде ландшафтов, срыве декораций и перетасовке персонажей. Здесь не подходили отлитые в свинце литдефиниции типа «двойственность», «дуализм», «дихотомия» и прочая д-дребедень. Меня невольно подстраховывал я сам подпевками, подтекстами, подмасками. И меня мотало от «расколотости вдоль» до «распиленности поперек». Теперь некто хотел это повторить въявь…
Да на шампуре я вертел эти поползновения на мою неприбранную крепость с давно заколоченными бойницами. Я буду лить расплавленное презрение на их тупые проплешины, пока какая-нибудь не поддавшаяся по своей глухоте фальшивому сипению бамбуковых кларнетов престарелая Шушера не вскроет мне замасленный холст перетрахавшегося Караваджо и швырнет в закаминную халяву…
Резкая рваная боль в ухе. Волосатая татуированная клешня схватила меня за мочку. Это совсем было не похоже ни на легкое мамино пощипывание, вызывавшее приятную дрожь по всему лицевому нерву, ни на жесткий отцовский императив, неумолимо окунавший в раскаяние, ни на ежегодные рывки от подбородка к переносице детскими пальчиками друзей в конце февраля перед торжественным задуванием свечного торта. Нет, меня тянули не в прекрасное далеко от чистого истока, меня грубо подсекли, как глупого ерша, на тупое пубертатное любопытство и я потек сквозь прорванную фанеру вниз, ин ферно, обдирая сушеные мощи пародиями голгофских шурупов. Глаза уже протиснулись туда, куда еще мгновения назад тянулся испуганный нос, оставляя всем карам и епитимьям на поругание мой беззащитный тыл.
Так вот кто нагло умыкнул мою шахтерскую коногонку и под сливочное пиво рассуждал о любовьке – Альбус Персиваль Вульфрик Брайан Дамблдор и развратный кинэд Гарри нагло пялились на мою исцарапанную переносицу, цинично поглаживая друг другу гульфики. Слишком предсказуемый камингаут…
Я, как заправский силилитик, втянул в себя ноздри и рачьим рывком рванул в обратку. Приземление пришлось на звуковые фейдеры. «А-а! И зеленый попугай!». Клюквенный флакон об косяк – в розочку. И сквозь электрические присоски хаттифнаттов, рвано-резано-колотым коридором сквозь выбитую дверь под рыдания сигнализации к лестнице. Пара-тройка лестничных маршей и я на колосниковой балке. Рука в истеричном «факе» вниз и вверх (понятно, кому) – я свободен!
– Браво, Тибул! – Держись! Вспомни, как ты ходил по канату на ярмарке, – голос механической куклы подбадривал меня и я пошел…
Я был абсолютно трезв и легко, пританцовывая, как Заратустра, шлепал по лунной дорожке покаянным прокуратором. Я получил прощение, освобождение и спасение!!! Еще семь шагов и…
Удар крыльев по затылку (откуда здесь чайка?), голова, как на шарнирах, ударяется о колени, полет, хруст позвоночника…
«Генка так и не утащил чугунный макет Tour Eiffel в подсобку…».
Музыка стопарнулась, свет стал медленно уходить, Гарри сдирижировал жезлом и куклы засобирались домой.
«Когда они вернулись, было уже темно. Все стояли на берегу, и во взглядах их золотых глаз Джонатан читал почтительное восхищение».
Декарт
Кот осторожно переступал ступнями по ржавому выщербленному поддону душа наркологического отделения. Его всегда поражала собственная брезгливость к процедурам в подобных местах, и это после того, как недавно сам с мутными глазами, в дырявых потных носках месяцами ночевал по каким-то заблеванным притонам и спал на завшивленных матрасах. Триппер, педикулез, чесотка, обмоченные трусы совсем не заботили его, когда суррогатные смеси стирали цели, волю, стыд. А вот сейчас он даже опасался прикоснуться к стене, с отвращением представляя приводивших здесь в порядок свои гениталии за все годы существования этого откачивающего заведения. Душ плевался контрастными цветами и температурами, в башке мультяшили образы русской литературы, грязные, как кафель этих заплесневевших стен. Мценская Макбет, выныривающая из сливного отверстия, красная мочалка, в память о разрубленном Вуличе, шампунь, брызгающий пеной, как сумасшедший Арбенин. И посреди всего этого стеснительный Кот, бесполо вертящийся в купринских ямах. Даже бритье напоминало вытравливание щетины из пяток Ивана Флягина в Рынь-песках, лишь бы бежать от своих Колек и Наташек. Отмачивание фекальных колтунов и остервенелое наждачивание подмышек – лишь бы быстрее, лишь бы не поскользнуться, лишь бы не перевесила голова, наполненная перекатывающейся дробью. В который раз, сколько можно, какого хрена? Все снова потеряно и опять – навсегда. Думать и писать невозможно, только лежать над тазиком, с каждым плевком изрыгая остатки цели и надежды. Две ипостаси – жажда сдохнуть и все более тощая надежда повторить подвиг Феникса. Тошнотворное курение среди зомбоидных призраков, таких же смущенных и испуганных, укол в задницу и кошмарный потный полусон. Лет десять таких кувырканий между потерями женщин, родителей, друзей, работ. Взамен – только обрывки стихов и мечтания о собственной нужности. Для тех, кто это не проходил – романтическое существование. Их бы яйцами в эту кислоту! Героические символы – «англетер», «черная речка», «машук» – литературные страшилочки. Даже лагерная помойка Осипа Эмильевича – символ поэтического подвига. Но ведь чаще – «сдох от алкоголя», как Аполлоша Григорьев. Ты, по большому счету, никому нахер не уперся. Все эти «ты нам нужен», «ты – наше все» возникают только на юбилеях и панихидах. Когда ты пьешь или питаешься с помойки – ты не интересен. Тебя просто нет. Ты возникаешь в общих разговорах между прочим, промеж анекдотов и воздыхающих сожалений. Сначала это дико обидно, потом входит в привычку и доходит до того, что сам начинаешь проверять, до чего может докатиться народная любовь. А в этом она бездонна и безгранична. Жалости давно атрофировались – крест сколачивал сам и варианты эпитафий готовы на все случаи смерти. Все, кого нельзя было обманывать – обмануты, даже Господь запутался в этой галиматье и предпочитает только цинично временами отталкивать от пропасти, как ребятишек от края ржаного поля…
– Оставишь? – рядом с перевернутым ведром, подпиравшим котовы свесполоснутые ягодицы, характерно по-зековски присел шрамолицый шатен в надколотых очках и трусах с математическими формулами. – Жена завтра привезет – сегодня сутки на работе. Коту было абсолютно перпендикулярно на него, окурок, конопатый нос и завтрашнюю жену. Хотя то, что к этому опустившемуся созданию еще кто-то ходит, заботится, любит, – вызвало абсурдную зависть. Кот, оклеивший дипломами, грамотами, благодарностями все стены своей коммуналки, фотографиями своих сексуальных побед всю дверь вокруг дартсового круга, а своими книжками заставивший самую почетную полку был точно уверен, что, кроме пары смс-ок типа «как ты?», «где ты?» за 14 дней, к которым приговорил его лечащий, никакой другой информации или помощи ожидать и не сметь. Да пока и не хочется. Пролонгированный суицид, начинавшийся, как опыт расширения сознания, стал не просто образом жизни, – опущенное состояние, легкость от безответственности (день прошел и хер с ним) складывались порой в восхитительное ощущение псевдосвободы, о неполноте которой напоминали неоплаченные квитанции квартплаты и штрафов и отсутствие зубной пасты. Рядом по коридору слонялись такие же шарнирные птеродактили, которые были социально в разы выше Кота – у них были семьи, они были хорошими водителями, электриками или инженерами и по выписке стремились на работу, которую с легкостью находили. А Кот, когда-то учивший детей литературе, по новым законам потерял квалификацию. Как будто его талант детского сталкера по лабиринтам Достоевского или внимательного детализатора Чехова до каждой вишневой косточки как—то зависел от аттестационных комиссий или заматеревших теток с тугими пучками, до сих пор проповедующих лучи в темном царстве. А еще, он обладал самым ненужным даром на свете – писал стихи. Плохое зрение и сломанная ключица не давали ему социализироваться по-другому, и от того перерывы между клиниками были непродолжительными – благо, побухать с Котом находилось немало желающих. Ему просто, говоря по-платоновски, некуда было жить. Вокруг возникало все больше «неинтересов». Новочитанные тексты воняли столичной местечковостью, неприкрыто вскрывали пережеванность пережеванного или выпирали натужным конструированием. Кот называл это поэтической пазлосклейкой. Хотя сейчас литература его ничуть не волновала – он сам уже не писал полгода. Его даже стало интересовать: не подкралась ли к нему творческая дисфункция – эректильная его накрыла уже лет пять как. Кот машинально заглотил таблетки, которые высыпала в его трясущуюся руку симпотная медсестренка. Рыжий в тригонометрических трусах оказался соседом Володей и, действительно, по образованию, математиком. Сквозь головную пульсацию Кот клипово слушал его биографию. Матспецшкола, университет, первая баба, аспирантура и защита. Внезапно оказалось, что володины постулаты напрочь опровергают постулаты сразу трех академиков. Большинство шаров оказались черными, научрука понизили и перевели в провинцию. А Володю просто вычеркнули из научного мира. Его цыганская кровь кипела недолго – он просто пришел в ВАК и зарезал оппонента. 12 лет строгача, случайная женитьба по переписке и глубокий подсад на иглу – он здесь на реабилитации после очередной откачки от передоза. От талантливого математика остались любовь к логарифмическому белью и штрих-пунктиры вен, напоминающие фантастические абсциссы и ординаты. Кот тут же прозвал его Декартом, так как в его филологическом мозгу это четко отдалось дефиницией «математический дикарь». Кот в ответ заплетающимся заиканием прочертил ему свою историю, и порция сонных уколов уложила их противоположных стонущих кроватях. День за днем они существовали параллельно или перпендикулярно, размышляя о жизни под тошнотворный чифир. Пока однажды не появилась декартова Зоя с пачкой тетрадей, перевязанных почему-то пионерским галстуком.
– Вов, пока ты тут, я решила навести в квартире генеральную и в углу дивана нашла вот это. Выбросить или тебе оно нужно?
Декарт просто почернел на глаз, но взял себя в руки и спокойно ответил:
– Положи на тумбочку.
Всю ночь в палате не гас ночник. Декарт водрузил пачку на свой живот и перелистывал тетрадку за тетрадкой, сбрасывая прочитанные на пол. Кот просыпался несколько раз, но Декарта не тревожил – вовины горящие глаза в красновато тусклом свете просто вампирели. Успокоился он только к подъему, отказался идти на завтрак и провалялся на шконке до самого вечера. Кот пытался писать, но оставалось только ощущение «испачканности в литературе». Декарт еще несколько раз перелистывал тетрадки и чуть не плакал. Как-то раз Кот сидел возле ординаторской, когда родственники привезли какого-то трясущегося старичка, еле стоящего на ногах. Из разговоров сестер он уловил, что это знаменитый ученый, получивший крутейшую западную премию и прошедший две недели банкетов. Академика бросили под капельницы, и Кот думать о нем забыл. Декарт уже пришел в себя, и они проводили вечера за чифирком, философствуя о жизни. Точнее, о смерти. Володя был абсолютно уверен, что спрыгнуть с иглы не получиться, а Кот не видел смысла продолжать трезвую жизнь. Тема «прогулов на кладбище», бесполезности и бренности мазохистически грела обоих. И было у них еще одно маленькое общее.
– Я не хочу уходить в «никуда», я написал много прекрасных текстов —текстов, которые замылила бездарная штампованная сволочь. У меня нет Маргариты, чтобы топить камин и утешать мои амбиции. Но, в то же время, не пропала вера, что я не просто испоганил гектары бумаги. Недавно я отправил лучшее уважаемому мастеру, он сулил рецензии и публикации. Мне нужно только «ДА» от русской литературы – больше ничего, – Кот расхаживал по забычкованной курилке, все больше импульсируя. – На моем трупе не должно быть ссадин – только следы от поцелуев, кинэд Рембо был чертовски прав!!! Если литература скажет мне «НЕТ», я отвечу ей тем же – посмотрим, кто из нас больше утратит. Она, забывчивая сука, много раз теряла своих детей и теперь шляется, как ущербная, облизывая случайно нажитых ублюдков, не получая взамен ответной ласки. Я, как родной сын, просто отрекусь от нее, и пусть только посмеют называть меня русским поэтом. Пусть зовут меня просто Котом…
Он харкнул в раковину сукровицей и с хрустом отломил гусёк.
– Тебе-то чего кипятиться? – Декарт отстраненно смотрел в зарешеченное окно. – От твоих стихов мир не изменится, прости. А вот в тетрадках под моей шконкой – новейшие математические модели, которые еще лет пятнадцать назад могли перевернуть мир. Какие-то недоноски ради своей задницы замедлили развитие. Зато ускорился я. Зойка меня закопает, и ни один ученый не вспомнит о Воване. У меня нет ни одной опубликованной работы, кроме трех, нужных для защиты. А эти тетрадки она просто выбросит. Так, наверное, и надо.
В этот вечер Декарт впервые вылез в телевизионку. В вечерних новостях мелькали войны, фестивали, спортивные поражения… и вдруг внезапно выплыло благообразное сальное лицо старикана из 13 палаты. «Российская наука в очередной раз доказала, что равных ей в мире пока нет. Академик Шнеерсон смог совершить прыжок в будущее, математически обосновав…». Декарт рванулся к телевизору и сорвал его с кронштейна. Кот еле успел остановить его, иначе монитор совершил бы стремительный полет в стену. Володя зло огрызнулся и мрачно побрел в палату. До Кота что-то стало доходить. Догнав соседа, он посмотрел ему в глаза:
«Все?».
Декарт обреченно кивнул.
– Я написал отказ – завтра ухожу. Незачем уже здесь воздух коптить. У меня спрятано в духовке – на передоз хватит.
Кот первый раз согласился с суицидником. Он, всегда супероптимистично смотревший на жизнь, столько раз вступал в эти споры, отчаянно доказывая необходимость существования, грозил божьей карой, рисовал жалкие портреты самоубийц. Но сейчас он почувствовал, что Декарт абсолютно прав и логичен.
Кот не спал всю ночь – ему грезились кровавые ванны, высунутые языки, выпученные бельма и прочие последствия самострелов и отравлений. Ворочался и Декарт. Часов в пять утра они вместе пошли в туалет покурить. В кабинке кто-то кряхтел. Шпингалет щелкнул, и из-за двери показалась взъерошенная голова академика. Кота всего парализовало, хотя он уже все просчитал. Шнеерсон покашливая, наклонился над соседней раковиной. Декарт спокойно взял газовый ключ, стоявший в углу. Кот отвернулся, и только противный хруст и огромное зеркало, превращенное в красный апофеоз супрематизма, подтвердили правоту этого мира. Кот ушел в тот же день и, купив десяток аптечных флаконов, срывал со стены дипломы и жег свои рукописи. Осознание предательства и, одновременно, красоты этой жизни ослепляло его. Теперь он стал абсолютно свободным, и никакая литература не сможет помешать ему быть поэтом. Резьба сорвана, каноны деформированы. СВОБОДА. «Свой бог даст», разложилось в пьяном филологическом мозгу. «Свой бог».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.