Текст книги "Opus marginum"
Автор книги: Тимур Бикбулатов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Шопен – олицетворение похорон в европейском сознании. Бессмертие, построенное на смерти, из нее высосанное, создает, в конце концов, иллюзию неуравновешенности, столь необходимую ищущему равновесия сознанию. Псевдоощущение превосходства, своей непоколебимости, рожденное несколькими аккордами, способно сделать для равновесия больше, чем тупые поиски противовеса – все радости мира бессильны в своем потенциале перед одним ударом панихидного колокола, звонящего не по вам. Это чисто женское ощущение силы в своей слабости и чисто животный восторг перед освежеванной тушей, хотя и не лишенные элемента игры, устанавливают логику самосовершенствования. Эгоанархия? Нет, даже не философия, ибо что такое игра, если играешь сам с собой, не надеясь на выигрыш? Где та точка, в которой начинается круг? Там, где вы ее определите, конечно, если это не связано с каким-нибудь риском. Рождение толкает нас на смерть, но смерть вводит в заблуждение, исчезая в рождении, и мы упрямо делаем между ними различие, пестуя надежду, что выпадет зеро. Для этого и нужны пышные обряды погребения – лишь бы не потеряться в самом себе, ибо вдруг новая ипостась окажется не по силам? Похороны – это камуфляж беспричинного страха и, как он ни вреден, он обязателен даже для меня, потому что мой скелет просто нуждается в почитании, как любое хранилище духа. Как же разрушить этот абсурд, порожденный мифом и воспитанный самовлюбленностью? Поверить в собственную неуязвимость, стоя на одной ноге над пропастью. Поверить так же, как верите вы, только вы верите в свою неприкосновенность.
Полно вам! Вас ждут люди, не понимающие радости от предвещения страдания. Кровавая рана на груди – было ли вам так приятно от выздоровления? Вы пытаетесь выстроить свою жизнь на любви, но что такое любовь, как не предвещение страдания за близкого? Вы всё втолкнули в глупый обряд – ваша совесть чиста, но совесть создана для того, чтобы убить ответственность. Все ваши ошибки из-за эгопрактицизма, сиречь человеколюбия.
Ваш джокер на руках – вы еще живы. Вот почему потери мира вы записываете в свой актив. И многие становятся плакальщиками, немногие – могильщиками, единицы – посторонними и именно эти единицы равны эгоанархии (собственная устойчивость – победа). Трагедия – черные одеяния и тощая свечка. Все обожают определенность символов; похороны – символ слепой непокорности, уходящей корнями в страх. Каменная неподвижность, выдаваемая за движение по причине, не менее глупой, чем страх – эта причина – совесть плюс пошлая привычка – вот они, ваши похороны – не мучили бы вы себя.
Удар большого барабана – смех еще не прошел, но уже пора плакать. Сметь или не сметь? На что решиться? Все равно придется отвергнуть ответственность, это уже не танец, а просто признак культуры, как физической категории. Это новая точка рождения эгоанархии, и умертвить ее в этот момент означает просто плюнуть в колодец, из которого пьешь только сам. Ты постоянно между культом жизни и суицидом – так есть ли смысл в движении? Фатальная предрешенность пасует только перед эгоанархией, и пока ты не умер, тебе вредно знать, как умирают другие, особенно похожие на тебя.
Во мне трудно отыскать человека, ибо я сам слишком человечен, чтобы это еще и доказывать. Во мне невозможно отыскать мудреца, ибо мудрость никогда не рождалась из хаоса. Меня нельзя отыскать во мне, ибо я сам пытаюсь это делать. Но, наверное, и я умру – вот только тогда я бы сказал, что мне стали интересны похороны. Но я не услышу Шопена.
Эгоанархия любвиЧерт возьми, вы все-таки заставили меня писать об этом, хотя я зарекался и просил не задавать мне глупых вопросов. Я говорю о любви. Мне придется писать о ней, как о чем-то существующем, придется влезть в ваши условности, но это – последняя уступка: я же нарушаю собственные правила.
Обойдемся без определений. Для вас это давно не важно, а для меня тем более. Определения делают из мысли музейное чучело, и, привыкнув к этому, мы с какого-то перепоя осуществляем прогресс – процесс грязный и утомительный.
Итак, что мы ищем в любви? Удовольствие, похоть, страдание (мы – неисправимые мазохисты), забытье (Veritas odium paret). Я не буду больше продолжать, – охватывать все слишком тяжело для дилетанта. Утомительное действие, сопряженное с колоссальными личными потерями (здесь согласятся и материалисты, и идеалисты), изредка приводящее к радости и отрешенности, а, в основном, не приносящее никакого результата, стремление умертвить волю – вот небольшой набросок вашей любви. Где здесь то самое «светлое, чистое, непорочное», многократно декларируемое вашими доморощенными евнухами? Все сведено на нет – и причина этого от вас нисколько не зависит, вы можете только оправдывать ее, по ночам проклиная и презирая себя за малодушие. Это ваш образ жизни – менять его суетно и хлопотно, тем более что он не обременителен. Решать примеры типа жизнь минус любовь равно смерть – смешно. Здесь появляется вездесущий абсурд и начинается: смерть плюс любовь, а особенно, жизнь минус смерть. Прелесть абсурда в его непредсказуемости, чего не скажешь о любви. В ней результат или «да», или «нет», что равносильно его отсутствию. Но любовь необходима. Иначе бы вымерли рабы и хозяева – для нашего мирка это катастрофа. Продолжение рода зависит от них: они обожают это заблуждение. Эрекция мира, в принципе, – неплохой символ, но я лично боюсь его эякуляции, тем более что мастурбаторов найдется немало – вы же сами присоединитесь к ним. Необходимость любви обуславливается не этим.
Ненависть и красота упорно противостоят любви, которая вынуждена, дабы не умереть, заключить союз с уродством. Многие считают это маской, надеясь этим оправдать собственный лжеидеализм. Обманывая себя, они толкают любовь на предательство, тщательно скрывая свое участие в этом процессе. Уродство и любовь неразделимы хотя бы по причине полного отсутствия антагонистичности их природы. Похоть свята, и только любовь толкает мир на извращение. В этом ее единственная заслуга.
Я бы не решился на любовь, я уже не настолько юн и глуп, как сеньор Монтекки. Да, я ее боюсь – это лишняя ответственность, превышающая ответственность за свободу. Сидеть на канате, подожженном с обеих сторон весьма пикантно, не правда ли? Вам нужна любовь? Забудьте о том, что вы умеете мыслить и чувствовать одновременно – выбирайте одно и все равно проиграете, как ни крути. А я вообще не люблю играть по незнакомым правилам, даже если это и fair play.
Жизнь бросила нам в лицо любовь, и дураки принимают этот вызов. Господи, сколько хлопот и тщеты в брачных танцах безусых и седовласых. Променять театр на балаган – душераздирающая привычка. С похмелья нам всем стыдно, но только за безволие. Потеря любви переживается тяжелее, чем потеря равновесия, ибо равновесие, если оно присутствует, возникает внезапно, следовательно, его можно без зазрения совести возвратить владельцу, который больше не будет раздавать его кому попало. Любовь исподтишка подталкивает влюбленного к обрыву. You are deadman. You are alive.
Пытаясь схватиться за пустоту, нужно обязательно позволить обмануть себя. Здесь возникает некая фатальность – первопричина привычки. Привыкнув быть обманутым, уже физиологически необходимо создать иллюзию необреченности. Алкоголь, наркотики, любовь – способ, а один из методов – самоубийство. Нервно-паралитическое воздействие подобных иллюзий разрушающе, и лучше смиренно тащить свой крест на Голгофу, чем надрываться над сизифовым камнем.
Мои игры упорно не завистовываются, хотя, в основном, это блеф, но такова судьба дилетанта – сходя с рельсов логики, рискуешь лишиться попутчиков. А мне до сих пор неясно, зачем они нужны, эти логика и любовь?
Эгоанархия АмадеяНе знаю, испытывали ли вы такое желание, но мне всегда хотелось войти в картину Рембрандта и, потушив свечу, резко шагнуть в темноту. Это странное ощущение было сродни самым циничным выходкам человечества, будь то абажур с татуировкой танцовщицы, красивый, как человек, из кожи которого он сделан, и жуткий, как небо, отраженное в глазах этого несчастного, будь то пара тапочек, заботливо пририсованная Ленноном к подножию Распятия. Это чувство, как курение вслепую, куришь, не видя дыма, и не накуриваешься. Оно возносит тебя вверх, куда стремились далианские усы, и тихо, философично опускает, и этот спуск подобен спуску Заратустры. Оно как языческий дождь Перуна, его ярость, разметавшая костры Савонаролы, убивает своей нежностью. Оно как веревочные рубцы на шее Есенина, как оборванная дорога к замку Кафки, как подпиленные струны Паганини, открывает истину и забывает главное. Оно подобно моррисоновским дверям. «There are things known and things unknown…»
Как бы мне хотелось разрезать небо на миллионы лоскутков и позавязывать всем рты, а самому говорить и говорить о небе.
Я начну жить, когда научусь умирать. Просто мое тело не привыкло к предчувствиям и долгим искушениям. Не время бросать жребий. Это время не полюбит меня – никогда! – я буду его поэтом, его шпаной, его шутом и шаманом, вверх-вниз по всем лестницам головой вперед, обдуманно и отрешенно, с целью и бесполезно, для себя, только для себя. Это время нам дано, чтобы его убивать, и чем беспощаднее мы это делаем, тем оно милостивее к нам. И только посиневшая от холода улыбка Мадонны – надменный вызов осточертевшим гениям. И какая-то тоска в цеппелиновском сердце. И колючая проволока Равенсбрюка на гитарах. Рок-н-ролл Юлиана Отступника. Рисунки на сутанах. Слово.
Мое новое чувство – чувство, перпендикулярное единому чувству Каина и Ромула, Чингисхана и Чезаре Борджиа, есть то, чего не хватает искусству музыки мысли – циничное снисхождение и божественный восторг сквозь горнила власти и страсти. Таинство словотворчества – суть то же самое, что и мое языческое возбуждение при виде рождающегося огня. Волна Хокусая захлестнет благообразных кружевных дам в золоченых рамах. А Дьявол – это лишь отражение господа в чаше с причастием, расходящееся кругами от моего плевка…
О, как хорошо укутаться петлями повешенных и повесившихся, закрыв тело и голову, оставив только горло для своей петли. И если я ненавижу братьев, то только за то, что у меня нет Брата, я ненавижу богов, ибо мой Бог тщетно пытается внушить мне страх. Меня можно сжечь, как старое письмо, но нельзя, запечатав в конверт, отправить по указанному адресу. Я потеряюсь в дороге или буду украден, а скорей всего я останусь навсегда в клюве умирающего почтового голубя. А потом я стану ладьей рыжих викингов доколумбовой Америки, а потом…
Научите меня убивать. Я клянусь, я буду жестоким. Научите мои пальцы душить, ненавидеть я уже умею. Научите меня всему, что вы впитали с молоком матери и ее кровью. Я убью этот мир и упаду в объятия солнца, и вы, вспомнив мои обожженные глаза, не сможете произнести проклятья. Только грустная песня моя сорвется с ваших губ. Ради бога…
Но когда я окажусь в силах перевернуть мир, я разверну его к себе и плюну ему в лицо, ибо большего паскудства наш господь Бог еще не изобрел.
Мадонна Долороза
***
Я – окоп покоя. И то, что моя сперма пахнет солёной рыбой /так мне сказала она/ не имеет никакого значения ни для неё, ни для вечно гнетущей меня невостребованности. Я просто беспечно уверен, что будь я какой-нибудь знаменитостью, моё беспокойное семя не рождало бы других ассоциаций. Впрочем, de gustibus…
Сегодня мои мысли сосредоточатся на том, что я есть. На похожий вопрос один знакомый полковник чётко и ясно отвечал: «Дерьмо!» (Он больше не покидал леса). Спасибо вам, мои учителя. Вы звено моего текста (now!), мой текст – цепь к вашим ногам (forever!)
…et coloribus non est disputandum. Я сегодня один, и этот момент и будет сегодняшним Сегодня, пока я не напишу: «ЗАВТРА».
Когда-нибудь, во имя сегодняшнего бога, я выброшу все мои книги, кроме этой, и было бы нечестно, если б вы не сохранили их. Неужели не жаль? Жалость лучше ста жал и когда я приду без забрала… Я засну, где лежал, чтобы осень меня не украла.
Я пытался бросить писать, но как говаривал мой друг Гера (он не мог бросить курить): «Дни без курения пролетают мгновенно, запоминается только одно – как смертельно хотелось курить». То же и я. Было бы странным – не заштриховать собой каждый квадратный миллиметр текста. Было бы нелепым – моё желание прирасти, присосаться к себе и толстеть, розоветь, окунуться в разврат, объять (объ—яти) эту жизнь, бывшую для меня необходимостью. Нервы наизнанку. Запой. The Waste land. Больше уже ничего не хочу. Водки? Я временен. Всё-таки это очень тяжело – любить всех за себя. Я знаю, что я гибну, но я не могу ворваться, не сорвавшись. Это не простое похмелье – мне оно просто не доступно, я вывернут и вшит. Тупоумие, константное тупоумие, приводящее к полнейшей деградации вне и внутри. Когда руки начинают вонять как ноги, когда во рту битое стекло, бывшее некогда полной бутылкой вожделенного эликсира, сознательная дизэрекция, приносящая импотенцию /выть хочется от отчаяния/ – я уже не человек. Человек не уже, а продолговатее и приплюснутее (приблюзнутее). Тысячи медленных переходов из сердца в легкие – неспособность приблизиться к бумаге, к гитаре, к голове. Единственное приближение – приближение к стакану любой ценой (страданием или состраданием). Хочется грязно шутить, ибо пределы чуть-чуть повыше моего слова, а я намного выше границ. Преступить уже не хочется, хотя совсем недолго до преступления. Уже нет ещё, кроме того, что уже /никогда/ не доступно. Тошнотворные мысли неминуемо сольются в огромную солнцеобразную блевотину. Я пью, я ничего не могу с собой поделать. Мертвое кино, бесполезность бесполого театра.
Я никогда не буду иметь детей. Нет, не потому, что я бесплоден, импотент или предпочитаю силиконовые скафандры живому общению. Я не монах, не голубой, не прочий извращенец. Я никогда не проходил стерилизацию. Я не дрочу, как Андерсен и не удовлетворяюсь поглаживанием маленьких головок, как Льюис Кэрролл (странный народ эти сказочники – либо извращенцы, либо лётчики). Я против абортов in any case. Я просто не хочу иметь детей. Ведь иногда /всегда/ достаточно желания – вот о чём мы обычно забываем.
Во время учащающихся и протекающих во всё более тяжёлых формах алкогольных пароксизмов, мой мозг спектрографирует пространство, заставляя его подчиняться бумаге, а тело, ощущая потребность в чтении, этом утомительном и ненужном занятии, хаотично движется вдоль книжных полок, понимая, что выбор не будет сделан. Вот тогда я чувствую себя безнадёжно счастливым человеком – я защищён собственным безразличием к себе, и на постороннее безразличие мне наплевать…
…Алкоголь – воистину великая вещь, ему можно только поверить, отдаться без остатка, принести в жертву всё. Главное, нужно убить, задавить, унизить его антипода, каковым является не трезвость, нет, а похмелье – этот искусственно выдуманный жупел, вымученный чьей-то слабой коварной завистью. Перед алкоголем не надо благоговеть, рабски осознавая его превосходство, с ним нужно быть на равных и петь ему, как пели великие Рабле и Честертон, его не нужно втаптывать в грязь, разбавляя водой или презирая, а хуже того, наказывая его служителей /братьев/ – помните: никто не застрахован от его мести…
…Алкогольное забвение. Я часто не могу отличить безумия Гамлета от сумасшествия Лира, и мне хочется верить старику Пейотлю, пытавшемуся сбросить с трона Аквавиту и сделать своего сына властелином. Где ты, король Мескалито I?
/Получается какой-то сто двадцать первый день, сочинённый извлекателем квинтэссенции с присовокуплением макулатурных листов на причудливые сюжеты./
Когда ко мне приходит осознание того, что так, как пишу я, до меня не писал никто, я чувствую себя самым несчастным человеком в мире. Кто-то просто выбил двери восприятия, и этот жуткий сквозняк – постоянная причина моих болезней. Ублажая себя свежевыкопанным из пепельницы окурком (я не знаю, зачем и кому это нужно – французское мурлыканье Вертинского – слякоть на душе и во рту). Рядом спит Глан – будильника, он, конечно, не слышал, а природный не срабатывает довольно часто (разбитый циферблат, повисшие стрелки – я бы давно уже застрелился). Я пишу уже второй час, но проснуться мне мешает совесть – хотя я вряд ли знаю, что это такое. Кстати, когда держишь левую руку в кармане джинсов, почерк получается более кривой, чем обычно. Это утро – ИСБАХ ПРЕЛЮДИЯИФУГА CMOLL. Занимаясь освежением слов, мне почему-то всегда приходится заниматься их свежеванием. Я ненавижу эту хирургию, я люблю слова, люблю видеть овалы их голов, олово голоса. Я охочусь у логова Логоса (будущую фугу я выдерну из розетки пепельными пальцами). На губах вчерашние волосы из не отмытого стакана с сегодняшним чаем бежево прокуренного цвета моих старых тонированных очков (не хочется ставить запятые, обвисшие от холода – символ вынужденного полового бессилия – следствие долгого купания или лыжной прогулки). У меня есть только авторучка, разъезженные мозги, чешущийся от небритости подбородок и бешеное желание блевать от наглого вида крошек в оставленном на похмелье стакане. Пятнадцать литаний мрачного Шарля и своя шестнадцатая: «Ради братьев своих, не униженных верой, ради Гойи, Уайльда, Рембо и Бодлера, Сатана, помоги мне в безмерной беде!» Кончается водка, пропадает охота писать.
Глан нагл…
1
Только прохладное пиво и туго набитая «беломорина» могут подавить эту запойную растерянность. Я сижу в «Пальмах», мечтая о «той» жизни, которая начнётся сегодня. А я ведь не помню прошлой ночи, все разошлись уже после меня (значит, около одиннадцати), но Марта осталась. Марта, не тебе ли посвящал акростихи висельник Монкорбье (или Делож?). «Мне б сразу погасить в душе пожар…»
Атараксия (глупое искусственное слово, но раз уж оно напросилось на лист, то пусть будет). Мне всё равно, создала ли нас глупая воля или бездомная истина и кто мы: мысль идеи или сон воли. Такие вопросы – кость любомудрам. Лёгкая печаль… /Omni animal triste post coitum?/. Через полчаса должны прийти Годо и Север с новыми иллюстрациями /мне очень нравятся его диптихи на маленьких листочках/. Вторая кружка идёт медленнее и приятнее, начинаю приводить в порядок очертания стойки, мятый галстук (чего только не нацепишь с утра) и свои слегка похмельные мысли. Сегодня Муза не приходила, и я вовремя смотался до ее прихода – иначе бы весь вечер насмарку – сиди да пиши, а я уже затрахался писать для абстрактных потомков крезанутых современников (хоть за эти слова можно получить по морде и от тех, и от других).
Замучившее безденежье, деградация, безработность, безвольная безропотность, и все-таки ожидание, вера и друзья. Сегодня Арт сказал, что моя вылупленная роль бродячего филолога – это только повод убивать день в каком-нибудь прокуренном «Лиссабоне». И самое противное – я полностью с ним согласен. И я буду ждать Годо с Севером, потому что денег на следующую кружку у меня уже нет.
– Давно накачиваешься? – Север был слегка навеселе.
– Дольше, чем ты думаешь. Давай сюда иллюстрации и закажи мне кружку пива, – я бесцеремонно вытащил у него из нагрудного кармана пачку сигарет и бросил на столик.
– Я не могу больше рисовать, я уже два года не читаю ничего, кроме этикеток и способа приготовления на упаковках. И, вообще, не устраивайся, нас ждут через час у Арта – он засунул пачку обратно в карман.
– А где Годо?
– Зайдет к тебе завтра утром. Поехали!
В троллейбусе Север мне что-то долго втирал о возможностях работы и о всяких разных других возможностях, а я чувствовал себя абсолютно параллельным тошнотиком, дрыгавшимся перпендикулярно старому остову электроусой тарахтелки. Внетелесное ощущение прикалывало своей хаотичностью—космичностью—эротичностью не—быти—я полудохлой (двух—полой) личности Севера, везущего меня в мою ПЬЯНКУ, весёлую своей ненужностью и нелепостью. Весь мир – текст, и все мы в нем деконструктивисты» – как когда-то написал Кельт /самый дилетантствующий из всех любомудров слова/. Следовательно, Север для меня всего лишь знакомый знак, окказиональный своей инаковостью.
Едем к Арту. Мы звали Арта Ихтиандром – он любил заниматься любовью в ванной, а если это не удавалось, то прямо там же и мастурбировал, с удовлетворением наблюдая за тонущими капельками спермы. Он называл эти толпы ныряющих детей моделью зарождения мира. Едем к Арту.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.