Текст книги "Природа охотника. Тургенев и органический мир"
Автор книги: Томас Ходж
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Все охоты хороши! Каждая имеет своих горячих поклонников, предпочитающих ее другим родам охоты; но ружью должно отдать преимущество перед всеми. <…>
Я не люблю охоты, где надобно содействие посторонних людей, иногда вовсе не охотников, и должен признаться, что не люблю ни гончих, ни борзых собак и, следовательно, не люблю псовой охоты [Аксаков 1955–1956, 4: 164, 454][150]150
Первая часть данной цитаты взята из главы «Легавая собака», вторая – из главы «Зайцы». В первой из них после приведенного отрывка Аксаков пишет, что у ружейной охоты есть два преимущества над другими видами охоты (псовой, соколиной и т. д.): большое разнообразие видов, на которые можно охотиться с ружьем, и что «успех зависит от искусства и неутомимости стрелка», а не «от резвости и жадности собак или хищных птиц» [Аксаков 1955–1956, 4: 164–165].
[Закрыть].
Переписка Тургенева убедительно свидетельствует о том, что для него были крайне важны элитарно строгие требования к охотничьей этике и специализированное снаряжение, принятые среди охотников-дворян, отправлявшихся на природу В начале второй рецензии на труд Аксакова он также с упоением пишет о новейших ружейных технологиях, перечисляя мастеров – Мантона, Мортимера, Пордея, Моргенрота, Лепажа, Штарбуса, Беккера – и со знанием дела обсуждая пистоны, казнозарядные ружья, пороховницы, дробовики, дульнозарядные ружья, патронташи, патроны и так далее; демонстрирует блестящие знания он и в рассуждения о легавых собаках [Тургенев 1978а, 4: 511–513][151]151
Единственным критическим замечанием Тургенева к «Запискам ружейного охотника Оренбургской губернии» Аксакова было то, что книга до обидного устарела в отношении новейших тенденций в оружейных технологиях и разведении собак. Впрочем, он сразу же отмечает, что и сам Аксаков не отрицает этого недостатка.
[Закрыть]. Кроме того, Тургенев, как мы уже обсуждали в главе второй, – знаток руководств по охоте, и это позволяет ему осторожно отметить, что работа Аксакова не является одним из них:
Мы от себя прибавим только то, что «Записки оренбургского охотника» не книга вроде «Chasseur au chien d arret»[152]152
«Охотник с легавой собакой» (фр.)
[Закрыть] Эльзеаpa Блаза, которая почитается классическим сочинением для французской охоты. «Записки» г. А[ксако]ва не охотничья книга в строгом смысле, они не могут служить полным руководством для начинающего охотника, хотя драгоценные замечания и советы попадаются на каждой почти странице; сам автор это чувствует [Тургенев 1978а, 4: 510].
Аксаков стремился создать документ непреходящей важности, а не практическое руководство, привязанное к постоянно меняющимся оружейным технологиям и модам на те или иные породы собак.
Выдающаяся книга Блаза, как утверждает Тургенев, не похожа на книгу Аксакова. «Le chasseur au chien d’arret» была опубликована в 1836 году и стала стандартом охотничьего руководства для Франции 1840-х годов. Эльзеар Блаз (1788–1848) был на три года старше Аксакова, участвовал в наполеоновских походах, и его трактат полон комических, порой гротескных военных баек, связывающих охоту с боевыми действиями[153]153
Блаз, например, заявляет, что стрелять молодых куропаток в сентябре, до того как они полностью оперяться, могут лишь плохие охотники, которых он уподобляет трусливым солдатам, закалывающим детей, чтобы обагрить кровью свои мечи. Он с мрачным юмором вспоминает, как один новобранец хвастался, что во время битвы под Ваграмом отрезал австрийцу руку. Когда же Блаз парирует, что лучше бы его собеседник отрезал ему голову, юноша отвечает: «Вы несомненно правы, но это уже сделали до меня» [Blaze 1837:181].
[Закрыть]. Напротив, в «Записках ружейного охотника Оренбургской губернии» война не упоминается ни разу. В отличие от Аксакова, Блаз излагает подробнейшую историю охоты от классической Античности до современной ему эпохи; он цитирует Пифагора, Руссо, Бернардена де Сен-Пьера и многих других; он посвящает по целой главе оружию и одежде, а также четыре отдельных главы – дрессировке и лечению охотничьих собак. На протяжении всей своей книги Блаз сохраняет прямодушную, непринужденную, афористичную интонацию. Есть у него и описания конкретных видов животных, но по количеству и степени подробности они значительно уступают аксаковским[154]154
Блаз приводит описания зайцев и кроликов, а также семи видов птиц (куропаток, перепелок, фазанов, пастушков, вальдшнепов, бекасов и уток); Аксаков обсуждает зайцев и сорок два вида птиц.
[Закрыть]. В том же письме, в котором Тургенев сообщил Аксакову о завершении рецензии, он выразил сожаление, что в книге обсуждению собак уделено меньше внимания, чем у Блаза. В то же время Тургенев, по-видимому, ощущал, что принципиальная французскость трактата обуславливала и особую проблематику в этой, по его словам, «образцовой книге для французской охоты», которую он сам знает «тоже по опыту» [Тургенев 19786, 2: 152]. Различия между «Записками» Аксакова и работой Блаза позволяют сделать два вывода. Во-первых, Тургенев в своей рецензии на книгу Аксакова имел ту же склонность демонстрировать свои обширные знания и опыт, что отличает Блаза. Во-вторых, аксаковские «Записки», в глазах Тургенева, были ближе к труду по естественной истории, чем к охотничьему руководству.
Эрудиция отличала Тургенева в частной жизни, но зачастую она выступала и в качестве особого приема в его произведениях. Удивительно глубокое знакомство с историей и скрупулезность терминологии отличают первые страницы рецензии на книгу Аксакова и выполняют ту же риторическую функцию, что и в «Записках охотника», – утвердить статус Тургенева как эксперта, склонить читателя к мысли, что столь образованному автору можно доверять и в более спорных вопросах, которые последуют вскоре, таких как, например, тезис о гармонии, рождающейся из дисгармонии. Если Тургенев щедро делится своей эрудицией, то сочинение Аксакова отличают глубокие познания. Это различие чревато опасностью настроить читателя против Тургенева, но быстро становится очевидно, что он искреннее восхищается познаниями Аксакова, в основе которых лежат десятилетия внимательного и сознательного наблюдения за миром природы; Тургенев же с помощью своей эрудиции показывает, почему эти познания столь важны и как именно они связаны с историей, философией и наукой. Аксаков, не раз выражавший надежду, что его записки об охоте и рыбалке принесут пользу науке, избегал философских построений. Более того, как мы уже видели, Тургенев хвалит Аксакова как раз за то, что он не нагружает природу интеллектуальным и эстетическим значением: «Он только хочет узнать, увидеть. А перед таким взором природа раскрывается и дает ему “заглянуть” в себя» [Тургенев 1978а, 4: 517]. Как подчеркивает Ньюлин, аксаковские «Записки» представляют собой «контрпример» к метафизическому словоблудию в описаниях природы, которое Герцен критиковал в начале 1840-х годов [Newlin 2003:74–75]. Аксаков уделял пристальное внимание тому, чтобы называть физические объекты их точными обозначениями, демонстрируя в этом прагматическом стремлении свою неприязнь к метафизике. Специалист по творчеству Аксакова Э. Л. Войтоловская отмечает:
Тургенева восхищало умение Аксакова называть каждую травку, каждое живое существо. Знание природы и непревзойденная осведомленность в области русского народного языка составляли в глазах Тургенева основное отличие Аксакова от «всей пишущей братии». <…> Тургенев указывал, что только знание природы может освободить писателя от шаблона и штампа [Войтоловская 1958: 123].
Эти аксаковские ценности лежат в основе и собственных экотропно ориентированных повествований Тургенева.
Чем более начитанным предстает Тургенев в своей рецензии, тем больше– на контрасте – восхищает сведущая простота Аксакова. Тургенев затрагивает фундаментальные вопросы, развертывая историю охоты с ее корней в древности (что делал и Блаз в своем труде), когда она являлась необходимым условием выживания человечества, до современной ему эпохи, когда для многих она уже превратилась в развлечение: «Я бы мог привести поразительные доказательства тому, что охота в человеческой жизни, в истории человечества занимает не последнее место. <…> Замечу только, что охоту по справедливости должно почесть одним из главнейших занятий человека» [Тургенев 1978а, 4: 514]. Проводимый Тургеневым обзор – еще один пример его эрудиции – охватывает историю охоты от легендарного царя Нимрода из Книги Бытия и Одиссеи до французского короля Генриха IV и графа Грея, британского премьер-министра начала XIX века [Тургенев 1978а, 4: 514]. Патриарха славянофилов должно было особенно порадовать не менее подробное рассмотрение и русской охотничьей традиции: «И русские люди с незапамятных времен любили охоту. Это подтверждают наши песни, наши сказания, все предания наши» [Тургенев 1978а, 4: 514]. Тургенев пишет о великом князе Владимире Мономахе, царе Алексее Михайловиче и инстинктивной тяге русских крестьян к охоте. Обсуждение России сопровождает и печальная сноска: «Справедливость требует заметить, что, к сожалению, число дичи у нас быстро уменьшается»– причиной этому уничтожение среды обитания и беспощадная охота на гнездящихся птиц [Тургенев 1978а, 4: 514–515, примеч.][155]155
По утверждению Ньюлина, природоохранительные взгляды Тургенева значительно наивнее взглядов Аксакова на данный вопрос. См. [Newlin 2003: 81,89 (note 21)].
[Закрыть]. Этот комментарий созвучен протоприродозащитным сожалениям, часто появляющимся в «Записках ружейного охотника Оренбургской губернии»[156]156
См. [Helfant 2006].
[Закрыть].
Ближе к концу рецензии в своем искусном комментарии Тургенев обращается к литературе, причем обращается не только к отрицательным примерам, о которых уже шла речь выше, – из Бенедиктова, Гюго, Фета, Тютчева и собственного творчества, – но и к образцовым описаниям природы, совершенно не уступающим в его глазах трудам самого Аксакова.
Тургенев напоминает читателям о великолепных пейзажах Пушкина и Гоголя, но первым образцом, который он собственно цитирует, становится «то знаменитое место в “Короле Лире” [IV: 6], где Эдгар описывает слепому Глостеру крутой морской берег, который будто падает отвесно у самых его ног» [Тургенев 1978а, 4: 520]. Этот отрывок – приведенный целиком – привлекает Тургенева потому, что Шекспир «не желает ни сказать что-нибудь необыкновенное, ни найти в картине, которая является его глазам, особенных не подмеченных еще черт; с верным инстинктом гения придерживается он одного главного ощущения» [Тургенев 1978а, 4: 520]. Выбор в качестве примера, вроде бы призванного иллюстрировать то, как автор в описании природы «не хитрит» и «не подкладывает ей посторонних намерений и целей», не одного из простых и ясных литературных пейзажей, которых Тургенев, прекрасно знакомый с творчеством Шекспира и классикой европейской литературы, знал множество, а именно этого отрывка может произвести впечатление разорвавшейся бомбы. Собственно говоря, нужно сильно постараться, чтобы отыскать у Шекспира описание природы, в котором было бы больше «посторонних намерений и целей». Вся эта картина – фальшивка, воображаемая перспектива, выдуманная Эдгаром, с тем чтобы заставить отца, недавно ослепленного графа Глостера, поверить, будто он нашел идеальное место, где можно покончить с собой, спрыгнув с прибрежного утеса. Очевидно, Эдгар надеется, что короткий прыжок вперед, на землю буквально у него под ногами, заставит Глостера поверить, что он чудесным образом пережил смертельное падение с высоты, и исцелит от стремления к саморазрушению. Причем помимо того, что у этого отрывка крайне замысловатый контекст внутри пьесы, он еще и опирается на целый каскад образных выражений: вьющиеся вдалеке галки и вороны, представляющиеся мухами; человек, кажущийся не больше своей головы; рыбаки «точно мыши»; корабль, выглядящий уменьшившимся до размера своей лодки; его лодка, маленькая, словно плавающая точка. Это описание – виртуозная демонстрация импровизированных метафорических деталей, в основе которой ложь во благо. Сложность и запутанность отрывка, проявляющиеся на стольких уровнях, вполне могли вызвать у читателей вопрос: действительно ли Тургенев всерьез считает его образцом по-аксаковски ясного описания природы? И тем не менее шекспировское изображение отвесного утеса совершенно достоверно передает то искажение, которое огромная высота придает знакомым предметам. Возможно, успешность «одного главного ощущения» перевешивает сложность композиции отрывка и выполняемой им функции. Еще более вероятно, что Тургенева восхищало в описании именно то, что величие природы оказывается нетронутым окружающими ее мучительными человеческими стремлениями.
Пушкинская «Туча» (1835) приводится в полном объеме как еще один пример реализации итогового тезиса Тургенева об описании природы:
Описывая явления природы, дело не в том, чтобы сказать всё, что может прийти вам в голову: говорите то, что должно прийти каждому в голову, – но так, чтобы ваше изображение было равносильно тому, что вы изображаете, и ни вам, ни нам, слушателям, не останется больше ничего желать [Тургенев 1978а, 4: 521].
Тургенев не предлагает конкретных способов, как этого достичь, но целотропное стихотворение Пушкина содержит намеки на то, что же он имеет в виду. Лирический герой обращается к туче, последней частице проходящей бури. Его обращение во втором лице подразумевает, что туча, являющаяся адресатом этого обращения, одушевлена, однако эксплицитная персонифицирующая метафора отсутствует. Вместо этого пушкинский лирический герой делает ряд наблюдений относительно того, что туча делает: она несется, наводит тень, печалит день, облегает небо, издает гром, поит землю. Хотя эти глаголы и подразумевают субъектность, но лирический герой вновь удерживается от персонификации, в заключительном же четверостишии (из трех) повелевает туче скрыться, провозглашая, что теперь ей на смену придет ветер. Складывается впечатление, что природа взаимодействует с людьми, выполняя привычные действия, которые люди распознают и которыми даже надеются управлять («Довольно, сокройся!»), и что стихии природы являются частью того, что представляется наблюдающему за ними человеку естественной последовательностью: буря сменяется одинокой тучей, которая сменяется ветром и так далее. Хотя туча так и не очеловечивается, с другими стихиями это все-таки происходит: «ликующий день» печалится, а ветер «ласкает» листья на деревьях. Как и в случае с шекспировским отрывком, Тургенев, по-видимому, одобряет использование литературных тропов, но они должны быть, как, например, пушкинский антропоморфизм в данном случае, неброскими и непосредственно описательными. Не поддавшись искушению говорить «всё, что может прийти ему в голову», Пушкин легко и изящно избегает ошибок Бюффона, Гюго и Бенедиктова.
Последствия рецензий: Аксаковы, «Постоялый двор»
Вторая рецензия Тургенева на «Записки» Аксакова была встречена положительными отзывами [Тургенев 1978а, 4:672]. Ваксель, по своему обыкновению, придрался к некоторым ее техническим положениям и забросал Тургенева полудюжиной вопросов и возражений, касающихся ружей, собак и боеприпасов, на которые Тургенев, в своем духе, ответил с методичной беззаботностью [Тургенев 19786, 2: 234].
Еще до того, как вторая рецензия была завершена, С. Т. Аксаков с жаром благодарил за нее Тургенева: «Никогда не думал я, чтобы мой смиренный труд, доставивший мне много удовольствия в кабинете, во время самой работы, доставил мне столько утешительных отзывов, в числе которых я ценю выше всех, без сомнения, ваши» [Аксаковы 1894а: 484]. И. С. Аксаков, сам заметный поэт, приветствовал рецензию, позаимствовав некоторые из тургеневских образов, среди которых были аромат природы и поверхностные описания Бенедиктова:
Всё, что вы пишете о способах описывания природы в вашей статье, помещенной в первом нумере Современника, вполне справедливо, выражено чрезвычайно метко и удачно и мне совершенно по сердцу… Но какое знание близкого к природе быта, какая близкая связь с природой нужна для той высокой простоты описания, о которой вы говорите! Нам, по большей части (я говорю естественно о себе), недостает точности выражений; нам доступен больше запах, аромат природы, с какою-то неопределенною музыкальностью ощущений… <…> Впрочем, я нахожу, вам следовало бы распространиться теперь о том современном мастерстве описывания природы, которое – не связывая этого описания с своею личностью – похоже на дагерротипный снимок и производит неприятное впечатление… Как-то досадно делается, что дается природа в руки так дешево, что описание природы, в верности которого нельзя не сознаться, не требует от писателя ни высокого служения природе, ни особенной горячей любви к ней… Разумеется, эти писатели не схватывают духа жизни: не в описании мелочей, не в верности всех подробностей состоит дело. Всё это так; но вам бы следовало показнить и этих господ, а их развелось много. Они теперь не станут говорить: «побеги праха к небесам», но опишут вам пылинку с оскорбительною подробностью, с отвратительною верностью… [Аксаковы 18946: 8–9].
И. С. Аксаков понимает особое практическое отношение охотника к миру природы, но обрушивается на писателей-натуралистов, чрезмерно отклоняющихся в сторону сухой и наукообразной естествоиспытательской прозы. Ответ Тургенева на эти комментарии до нас, увы, не дошел.
Моментом истины стала реакция самого С. Т. Аксакова на публикацию рецензии. Если в намерения Тургенева входило превратить свой искусный комментарий к безыскусным аксаковским «Запискам» в счастливый литературный симбиоз наблюдателя и толкователя, познаний и эрудиции, то замысел этот остался по большей части не понят Аксаковым, которого рецензия привела скорее в недоумение. Вслед за первым абзацем, где он благодарит Тургенева за все его теплые слова о книге, Аксаков переходит к главному:
Я так вас люблю, любезнейший Иван Сергеевич, что не могу говорить с вами иначе, как с полною откровенностью. Я не боюсь показаться в глазах ваших человеком раздражительно самолюбивым, требовательным и неблагодарным. Итак, к делу. Если вы меня спросите: удовлетворила ли вполне статья ваша всем моим ожиданиям (заметьте: собственно лично моим), то я скажу вам, что я ожидал и желал чего-то другого. А именно: ваше письмо к издателю Современника — не критика на мою книгу, а прекрасная статья по поводу моей книги. Впрочем, я очень понимаю, что, удержав характер критики, статья ваша вышла бы, может быть, не так интересна и несколько суха, а главное, что для такого рода разборов прошло уже время, и я совершенно согласен, что большинство читателей было бы решительно от того в проигрыше. Потом, я ожидал менее похвал, но за то ожидал беспристрастного суда и справедливых осуждений; я надеялся более серьезного тона, особенно в отношении к языку и слогу. Наконец, говоря о Пушкине и Шекспире, приведя из них даже образцы, вы (разумеется, без всякого намерения) задавили, так сказать, огромными их личностями мою мелкую персону!.. По крайней мере я это почувствовал, слушая статью; может быть, никому другому не взойдет и в голову такая мысль… [Аксаковы 18946: 11][157]157
См. также [Durkin 1983: 71].
[Закрыть].
Примечательно здесь то, что реакция Аксакова на рецензию в точности соответствует тому принципу наблюдения, который Тургенев описывает как характерный именно для Аксакова. Иначе говоря, своим разочарованным замечанием о том, что это скорее «прекрасная статья», вдохновленная книгой, нежели ее критический разбор, Аксаков справедливо признает, что Тургенев действительно, как он сам говорил, «полуженский» писатель, чья цель не просто наблюдать, а приукрашивать, строить догадки, философствовать – одним словом, «мудрить». Тургенев не справился с задачей предложить свои наблюдения над аксаковским трудом, которые повторяли бы прямоту и чистоту наблюдений самого Аксакова над природой. Наибольшее же разочарование вызвало отсутствие внимания со стороны Тургенева к лингвистической работе, проделанной Аксаковым, к его неустанному стремлению к терминологической точности. Рецензия Аксакова на рецензию Тургенева на книгу Аксакова убедительно подтверждает правоту того, что Тургенев с самого начала говорил о книге Аксакова: два писателя, несмотря на объединяющие их искреннее взаимное восхищение и любовь к охоте, принципиально отличаются друг от друга как художники.
К середине 1850-х годов нехудожественная охотничья литература перестала интересовать писателей первого ряда и в целом вернулась к тому утилитарному формату, которого придерживались авторы руководств [Одесская 1998: 249]. Но, даже не принимая в расчет судьбу охотничьей литературы в России XIX века, можно с уверенностью сказать, что Тургенев и Аксаков вместе сыграли ключевую роль в колоссальном росте популярности русской ружейной охоты. Романов объясняет:
Написанные в самый разгар псовой охоты, они [ «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии» Аксакова и «Записки охотника» Тургенева] оказали прекрасное освежающее влияние на чересчур размашистых псовых охотников и художественной восторженностью описаний, как нельзя лучше подтвердили, что удовольствие охоты заключается далеко не в одних только шумных выездах, чуть не целыми уездами в отъезжие поля, но что и в забытой, отодвинутой на задний план и почти подавленной блеском псовой охоты – ружейной охоте есть незаменимые и светлые моменты и красоты. Не будь у нас этих книг, вместе с книгами гг. Основского и Вакселя, едва ли бы наше общество, увлеченное роскошью псовых наездов, так скоро и незаметно перешло к ружейной охоте, в тяжкую для псовых охотников годину когда:
Порвалась цепь великая,
Порвалась – расскочилася:
Одним концом по барину,
Другим по мужику!..
[Некрасов 1981–2000, 5: 83]
и когда после уничтожения крепостного права помещики разом лишились средств поддерживать свою охотничью свиту и многочисленные своры [Романов 1877: 565–566].
Слова Сабанеева, писавшего в то же самое время, перекликаются с полемическим утверждением Романова и столь же недвусмысленны в том, что касается политической подоплеки ружейной охоты: «Но изменились времена – иными стали и нравы: в настоящее время [в конце 1870-х годов] ружейная охота стоит уже в общественном мнении выше псовой, вероятно, за то, что носит на себе характер демократический» [Сабанеев 1992а: 135]. Таким образом, ружейная охота для читателей Тургенева имела значение одновременно политическое, философское и художественное. Как ни парадоксально, лучше всего сформулировать это значение ему удалось в диалоге с Аксаковым, писателем, который в своем охотничьем труде сознательно отвергал политическое, философское и открыто художественное.
Обращает на себя внимание то, что в первые полтора года своей ссылки Тургенев завершил лишь одно художественное произведение – пятидесятистраничную повесть «Постоялый двор»[158]158
Помимо «Постоялого двора», за всё время ссылки Тургенев завершил всего одно художественное произведение – повесть «Два приятеля», в которой описал знакомые ему не понаслышке провинциальные типы. Работа над ней продолжалась с 15 (27) октября по 19 ноября (1 декабря) 1853 года, а уже через несколько дней после ее завершения писатель получил разрешение вернуться в Петербург. См. [Тургенев 1978а, 4: 625; Летопись 1995: 249, 252].
[Закрыть]. Задумана эта история была в самый разгар его работы над второй рецензией: писать ее он начал на следующий день после того, как сообщил С. Т. Аксакову в письме о том, что завершил рецензию[159]159
Тургенев писал «Постоялый двор» с 18 (30) октября по 14 (26) ноября 1852 года [Тургенев 1978а, 4: 612].
[Закрыть]. Менее чем через месяц повесть была готова. Не может быть никаких сомнений в том, что «Постоялый двор» и рецензия на «Записки ружейного охотника» занимали мысли Тургенева в одно и то же время, однако серьезных критических исследований возможной связи двух этих работ до сих пор не было. Войтоловская высказала в 1958 году предположение о том, что в «Постоялом дворе» Тургенев «хотел осуществить те эстетические принципы, которые были высказаны им в статье о “Записках ружейного охотника”», но дальнейшего развития у нее эта мысль не получила [Войтоловская 1958:121]. Более того, исследователи практически не уделяли «Постоялому двору» внимания, рассматривая его как малозначительное произведение[160]160
Заметное исключение представляет статья Джексона «Turgenev’s “The Inn”: A Philosophical Novella» [Jackson 1984].
[Закрыть]. Однако с учетом тех изысканий, которые Тургенев предпринял непосредственно перед этим, в повести можно увидеть иллюстрацию центрального тезиса рецензии, состоящего в том, что природа тем или иным образом создает единство из упорного стремления каждого отдельного организма к достижению собственных интересов.
В повести рассказывается история трудолюбивого и смышленого крепостного Акима, который просит у своей барыни Лизаветы Прохоровны Кунце разрешения купить на ее имя земли и построить на большой дороге, проходящей неподалеку от ее имения, постоялый двор. Она дает согласие, Аким успешно строит двор и начинает принимать гостей, пока не влюбляется, на свою беду, в горничную госпожи Кунце Авдотью, которая моложе его на 25 лет. С неохотой она принимает его предложение и становится его женой. Проходит несколько лет, когда Авдотья, которой уже двадцать пять с небольшим, бездетная равнодушная жена и плохая хозяйка, страстно влюбляется в двадцатилетнего Наума, работника заезжего купца, разместившегося у них на постой. Спустя какое-то время она втайне передает все сбережения Акима Науму, который убеждает Лизавету Прохоровну продать ему постоялый двор и покупает его на украденные у Акима деньги. Наум сразу же выселяет ошеломленного Акима, а потом без предупреждения выгоняет и не менее обескураженную Авдотью, свою собственную любовницу. Убитый горем Аким напивается и решает поджечь постоялый двор, однако Науму удается вовремя схватить его. Наум отпускает Акима, после того как тот дает клятву, что навсегда оставит дальнейшие попытки отомстить. В конце Авдотья возвращается в поместье госпожи Кунце, но уже на положении швеи; Аким отправляется странствовать по святым местам; Наум же становится новым хозяином постоялого двора, много лет успешно ведет дела, а потом выгодно продает двор и уезжает из губернии.
По своему обыкновению, Тургенев разослал рукопись друзьям на оценку, и в первую очередь Аксаковым, которым повесть очень понравилась. Иван и Константин попытались рассмотреть историю под открыто славянофильским углом зрения, Сергей Тимофеевич же, поменявшийся с Тургеневым местами и теперь уже выступающий его рецензентом, предложил более глубокий анализ, отметив, что «это – русские люди, русская драма жизни, некрасивая по внешности, но потрясающая душу, изображенная русским талантом» [Аксаковы 18946: 26]. В еще одном письме, написанном несколько дней спустя, С. Т. Аксаков высоко оценил живость и реалистичность изображения как главных, так и второстепенных персонажей [Аксаковы 18946: 31–32]. В ответ Тургенев признался, что эта похвала его «просто возгордила», после чего добавил: «Стало быть, подумал я, я не напутал, коли С<ергей> Т<имофеевич> так верно понял всё, что я хотел сказать» [Тургенев 19786, 2: 217]. Аксаков, верный своему прагматическому подходу, не смог удержаться, чтобы не предложить несколько частных исправлений по поводу использования некоторых слов и выражений в первом абзаце повести [Тургенев 1978а, 4: 613], но возможно, что его восхищение текстом также было связано с конкретными примерами тех абстрактных понятий, которые Тургенев обсуждал в своей рецензии. Если мы посмотрим на мир «Постоялого двора» как на экосистему, в которой персонажи – это животные, преследующие свои интересы, то повесть начинает походить на эпизод из естественной истории – исследование экологической устойчивости, но с человеческим и характерно тургеневским финальным штрихом: победоносный хищный самец отвергает свою самку, и ему, насколько нам известно, в дальнейшем так и не удается оставить потомство. Анималистическая победа Наума оказывается также и бесплодной – биологическим тупиком.
В «Постоялом дворе» изображена система, поддерживающая свое равновесие: вначале перед нами предстает Наум, преуспевающий на высшей ступени, а затем, во флешбэке, на той же ступени мы видим Акима. Тургенев разворачивает сюжет в поразительно беспристрастной манере, но читатель вскоре понимает, что Наум – это хищник, для которого Аким просто становится добычей и который создает временный хаос, но лишь до того момента, пока не установится новое равновесие, теперь уже с новым доминирующим хищником во главе. Своекорыстное поведение Наума может показаться вопиющим только в том случае, если рассматривать его с точки зрения общепринятой человеческой морали. «Постоялый двор» представляет собой иллюстрацию (ограничивающуюся миром людей) тургеневского утверждения о мире природы, согласно которому стремление природы идет к тому, чтобы каждый организм, каждая отдельная единица «существовала исключительно для себя, почитала бы себя средоточием вселенной, обращала бы всё окружающее себе в пользу, отрицала бы его независимость, завладела бы им как своим достоянием» [Тургенев 1978а, 4: 516]. Эти слова идеально описывают то, как Наум безжалостно присваивает жену, деньги и территорию Акима.
Хотя повесть и пронизана рациональными расчетами и продуманными махинациями, они всегда предстают на фоне природных элементов, которые невозможно продумать заранее, и именно эти элементы составляют драматический фундамент истории: физическая привлекательность или непривлекательность персонажей, их похоть или же их пристрастие к алкоголю. Единственная слабость Акима, как мы узнаем, – «слабость к женскому полу», и именно этот брачный инстинкт ведет его к краху, несмотря на то что человек он, в общем-то, очень порядочный [Тургенев 1978а, 4: 278]. Наум одерживает верх потому, что – так уж получается – именно он обладает естественным превосходством: он оказывается хитрее и красивее Акима, он лучше поет и лучше соблазняет, и всё это не торопясь, на протяжении более чем двух лет. Коротко говоря, Аким слабый, а Наум сильный, и он без колебаний разрушает Акимову жизнь ради достижения своих сексуальных и финансовых целей.
Джексон пишет: «Это совершенно возмутительная история» [Jackson 1984: 413]. «Постоялый двор» полон грубых, жестоких подробностей и неожиданных поворотов, которые поначалу напоминают мелодраматические штампы, но в результате вызывают сильные эмоции у читателя, который может увидеть в них естественные действия и конфликты животных, конкурирующих за превосходство до тех пор, пока не будет достигнуто новое равновесие. Автор показывает, что хищник Наум преуспевает больше всех остальных именно благодаря, а не вопреки своим низким поступкам; естественное торжество грешника заглушает все мелодраматические обертоны. В финале порок не наказан, а добродетель не вознаграждена. Если «Записки охотника» представляли собой галерею провинциальных форм поведения, в которой угнетение разоблачалось и, по крайней мере имплицитно, осуждалось, то в «Постоялом дворе» изображается поведение угнетателя, но обвинительный приговор этому поведению не выносится. Беспристрастность природы становится образцом для этической беспристрастности автора, воздерживающегося от осуждения даже перед лицом возмутительно «злого дела» (показательно, что словосочетание это появляется лишь в последнем абзаце повести) [Тургенев 1978а, 4:320]. Эта нейтральная позиция повествователя, изображающего чудовищное поведение, предвосхищает тот подход, который значительно позже будет использовать А. П. Чехов в таких своих произведениях, как «Спать хочется» (1888), «Мужики» (1897), «В овраге» (1899). Или же, оглядываясь в прошлое, можно сказать, что за десять лет, прошедших с публикации «Мертвых душ», план Наума эволюционировал из комически неуклюжей аферы Чичикова, с тем чтобы продемонстрировать естественную конкуренцию– беспощадную, дерзкую, ловкую.
Тургенев искусно задействует отсылки к охоте, чтобы усилить анималистическую атмосферу «Постоялого двора». Одна из них недвусмысленно подтверждает параллель, проведенную Ньюлином между охотой и сексуальным желанием [Newlin 2013: 367–369]. Ближе к началу повествования Аким, которому уже сильно за сорок, понимает, что он не идеальная пара для Авдотьи, но испытывает охотничью гордость, завоевав ее:
Любовь его к хорошенькой жене не уменьшалась; он гордился ею – особенно, когда сравнивал ее, не говорим уже с другими бабами или с своей прежней женой, на которой его женили шестнадцати лет, – но с другими дворовыми девушками: «Вот, мол, мы какую пташку заполевали!..» Малейшая ее ласка доставляла ему великое удовольствие… [Тургенев 1978а, 4: 282].
Очень характерен здесь глагол «заполевать», на жаргоне охотников означающий «добыть охотой», «затравить». Несмотря на свои преуспевание и порядочность, Аким обречен в силу превосходства более молодого и более приспособленного соперника, что Тургенев передает еще одной охотничьей метафорой: «Дела Акима и жены его шли очень хорошо – они жили ладно и слыли за примерных супругов. Но как белка, которая чистит себе нос в то самое мгновенье, когда стрелок в нее целится, человек не предчувствует своего несчастья – и вдруг подламывается, как на льду…» [Тургенев 1978а, 4: 283][161]161
Ср. афоризм из пьесы Уистена Одена и Кристофера Ишервуда «Собака под шкурой» (1935): «Весела зайчиха поутру, ибо она не может прочесть мыслей недремлющего охотника». Цит. по: [Джеймс 2011: 7].
[Закрыть]. Позднее, когда Аким, проснувшись, предлагает дьячку Ефрему возобновить попойку, Тургенев описывает пьяницу Ефрема, используя образ, связанный с гоньбой: «Он почувствовал в это мгновенье некоторое внутреннее содрогание; подобного рода ощущение испытывает стоящий под опушкою охотник при внезапном тявкании гончей в лесу, из которого уже, казалось, весь зверь выбежал» [Тургенев 1978а, 4:305].
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?