Текст книги "Природа охотника. Тургенев и органический мир"
Автор книги: Томас Ходж
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Мы сидели в тени; но и в тени было душно. Тяжелый, знойный воздух словно замер; горячее лицо с тоской искало ветра, да ветра-то не было. Солнце так и било с синего, потемневшего неба; прямо перед нами, на другом берегу, желтело овсяное поле, кое-где проросшее полынью, и хоть бы один колос пошевельнулся. Немного пониже крестьянская лошадь стояла в реке по колени и лениво обмахивалась мокрым хвостом; изредка под нависшим кустом всплывала большая рыба, пускала пузыри и тихо погружалась на дно, оставив за собою легкую зыбь. Кузнечики трещали в порыжелой траве; перепела кричали как бы нехотя; ястреба плавно носились над полями и часто останавливались на месте, быстро махая крылами и распустив хвост веером. Мы сидели неподвижно, подавленные жаром [Тургенев 1978а, 3: 37–38].
Эта одна из самых продолжительных природных интерлюдий в начале цикла представляет собой пример тургеневской экотропной модальности: наблюдения здесь всеохватные, живые и лишенные явных символов, отсылающих к миру людей. Взгляд рассказчика перемещается снизу вверх, со дна пищевой цепочки (кузнечики, рыба) к ее вершине (ястребы, парящие в поисках добычи). У читателя может возникнуть искушение увидеть в этих хищниках метафору, за которой кроются лишенные жалости помещики, описанные до и после этого отрывка, но такое предположение не учитывает чрезмерность угнетения со стороны старого и молодого графов, которые, в отличие от ястребов, извлекают из своих жертв непомерно больше, чем им на самом деле нужно. Их желание устрашать превращает хищническое поведение в хищническое опустошение.
В «Ермолае и мельничихе» сразу за ужасающим рассказом о несправедливом наказании, понесенном Ариной от хозяев, и двумя короткими диалогами Тургенев помещает экотропный отрывок, завершающий весь рассказ: «Стадо диких уток со свистом промчалось над нами, и мы слышали, как оно спустилось на реку недалеко от нас. Уже совсем стемнело и начинало холодать; в роще звучно щелкал соловей. Мы зарылись в сено и заснули» [Тургенев 1978а, 3: 29]. Переданные без прикрас зрительные образы, звуки и ощущения окружающего человека вечернего мира ретроспективно подчеркивают противоестественную мстительность хозяев Арины, носящих (и это недвусмысленно антропотропная деталь) говорящую фамилию Зверковы. Эти человекообразные звери напоминают нам еще и о другой константе тургеневского цикла: помимо контраста, получающегося на противопоставлении человеческой жестокости и природной красоты, мы постепенно, но неизбежно приходим к осознанию того, что произвол является такой же неотъемлемой частью нравственного ландшафта – оскверненной ноосферы, – как животные и растения являются частью ландшафта природного.
«Касьян с Красивой Мечи», последний по времени написания рассказ из вошедших в первоначальную версию «Записок», – одно из самых тонких размышлений писателя о месте охотника в естественном порядке, и его герой не похож ни на одного другого тургеневского персонажа. Крестьянин Касьян оказался далеко от родных мест, потому и возникает необходимость уточнить в названии рассказа, откуда он: его родной дом, деревню Сычовку на живописнейшей реке Красивой Мече, отделяет от Юдиных выселков, куда он был переселен, по его собственным словам, «верст сто» [Тургенев 1978а, 3: 118][122]122
Тургеневу принадлежала часть земли в нескольких селах на Красивой Мече, которую он унаследовал от матери [Тургенев 1978а, 3: 469; Тургенев 19786, 16.1:361–362].
[Закрыть]. Помимо того что он перемещен географически, отделяет его от других крестьян и его низкий рост: рассказчик описывает его как «карлика», а далее мы узнаем, что он носит прозвище Блоха [Тургенев 1978а, 3:110,112]. Наконец, Касьян отличается от остальных и духовно: другие крестьяне видят в нем юродивца, а судя по его поведению, можно предположить, что он старообрядец[123]123
Указания, данные Тургеневым Анри-Ипполиту Делаво, переводчику «Записок охотника» на французский язык, убедительно свидетельствуют о том, что Касьян принадлежит к старообрядческому толку странников (бегунов) [Тургенев 1978а, 3: 467–468].
[Закрыть]. Вопреки, а возможно, и благодаря этим многочисленным формам отдаления Касьян неизменно носит в себе непоколебимую уверенность в непреходящей ценности и священном значении природного мира, в котором он видит свою обитель. Так же как Овсяников высказывал повествователю неудобные истины об угнетении людей, Касьян, следуя давней традиции русских юродивых, бросавших моральный вызов людям, стоявшим выше их на социальной лестнице, смело защищает окружающие его флору и фауну. Он непримиримый противник антропоцентричной жестокости.
Жестокость эта пронизывает рассказ, и на первых страницах она подчеркивается частыми противопоставлениями дерева и древесины. В самом начале главный герой и его кучер Ерофей встречают похоронную процессию, про которую дважды говорится, что это дурная примета: в деревянный гроб (упоминаемый пять раз) положено тело местного плотника, то есть человека, зарабатывавшего на жизнь обработкой мертвых деревьев, из которых, например, можно было построить дома, дающие людям кров. Неожиданно, словно подтверждая верность приметы, ломается деревянная ось телеги, в которой едут герои. Касьян неохотно сопровождает рассказчика на близлежащие лесозаготовки, чтобы купить новую ось, сделанную из ствола мертвого молодого дуба: «Вдали, ближе к роще, глухо стучали топоры, и по временам, торжественно и тихо, словно кланяясь и расширяя руки, спускалось кудрявое дерево…» [Тургенев 1978а, 3: 114]. Когда Петр Петрович впервые встречает Касьяна, крестьянин спит лицом вниз (чем-то напоминая одно из поваленных деревьев), как бы обнимая землю и почти становясь частью почвы. Проснувшись, он без колебаний упрекает рассказчика в том, что тот охотится на птиц и зверей, потому что грех «кровь проливать неповинную» [Тургенев 1978а, 3: ПО]. Приверженность Касьяна тому, что мы сегодня назвали бы правами животных (да и правами растений), отличается глубиной, а потому немудрено, что, оправдывая свое имя – данное ему в честь святого Кассиана Римлянина, чей день памяти приходится в високосные годы на 29 февраля (Касьянов день) и связывается в народных поверьях с неудачами, – крестьянин будет с докучливой настойчивостью увещевать рассказчика, доказывая, что вредить миру природы глубоко безнравственно, и оставит его без добычи, «отведя», по собственному признанию, дичь [Тургенев 1978а, 3: 121][124]124
Подробнее о народных поверьях, связанных со святым Кассианом и Касьяновым днем, в контексте данного рассказа см. [Пархоменко 2005].
[Закрыть].
Одно из самых поразительных описаний природы в цикле мы встречаем в середине «Касьяна с Красивой Мечи», сразу после того, как охотник выстрелил и убил коростеля в присутствии Касьяна, строго осуждающего этот поступок («Грех!.. Ах, вот это грех!») [Тургенев 1978а, 3: 115]. Скрывшись от полуденного зноя в соседней роще, наш рассказчик ложится на спину и долго смотрит вверх, на возвышающиеся над ним деревья, Касьян же показательно садится на срубленную березу (снова древесина) и, в отличие от главного героя, не поднимает головы. Далее Петр Петрович разражается пространным описанием от второго лица, в котором взгляд наверх, на деревья и облака, оказывается странным образом сродни взгляду вниз в прозрачный водоем. Эта перевернутая перспектива завораживающе неординарна: ветви кажутся корнями, облака предстают волшебными подводными островами и т. д. Тургенев завершает отрывок изображением того благодатного эмоционального эффекта, который оказывает на наблюдателя подобная картина, но эти счастливые мечтания неожиданно и резко прерывает Касьян («Барин, а барин!»), выдергивающий рассказчика из дремы и возвращающий его сознание к греху убийства птиц, после чего на протяжении целой страницы следует обсуждение охотничьей этики [Тургенев 1978а, 3: 116]. В своем анализе этого фрагмента Ньюлин отметил, что «направление мыслей рассказчика отличается странной бессодержательностью, а порой практически даже глупостью» и что основные образы уже использовались Тургеневым до того в письме 1848 года к Полине Виардо [Newlin 2003: 80; Тургенев 19786, 1: 391–392][125]125
Костлоу предлагает сходную интерпретацию: «Синтаксис перебивок и вопросов в рассказе подводит нас к непониманию того, как эстетическое наслаждение природой может столь беспечно соседствовать с охотой или же картинами нищеты и разрухи, свидетелями которых мы только что стали» [Костлоу 2020: 62–63].
[Закрыть]. То, что представлялось полным мудрости и любви описанием природной красоты и ее благотворного воздействия на наблюдателя, благодаря контексту разоблачается, на деле оказываясь самодовольной и эгоистичной эксплуатацией природы главным героем, что в нравственном отношении равнозначно убийству деревьев и птиц: пейзаж становится наркотиком, его красота – паллиативом. Здесь перед нами предстает антропотропизм искусно завуалированного свойства: торжественное живописание мира природы, имеющее своей целью удовольствие и успокоение человека-наблюдателя, обходящего вниманием всё то уничтожение природы, что происходит вокруг него, включая уничтожение, источником которого является он сам. Лицемерие рассказчика станет очевидным, если мы вновь обратимся (и теперь уже с осуждением) к одному из более ранних фрагментов, когда он охотно готов был воспользоваться убийством деревьев как удачной возможностью для убийства тетеревов, которых часто можно найти на ссечках – срубленных местах в лесу. В конечном счете «Касьян» становится для Тургенева сложноорганизованным самобичеванием под конец работы над «Записками охотника», обвинительным заключением самому себе за чрезмерную виртуозность описаний природы и за собственную страсть к охоте, из-за которой он большую часть своей жизни оставался глух к нравственным доводам против убийства ради забавы. То, что ему известны эти доводы, становится несомненным, когда мы видим те многочисленные функции, которые выполняет Касьян, – лекаря, травника, заклинателя, богослова и юродивца.
«Бежин луг» Тургенев завершил непосредственно перед «Касьяном» и, когда сборник вышел отдельным изданием, расположил два рассказа друг за другом в том же порядке, в котором они выходили в «Современнике». Открывает рассказ объемное экотропное описание июльского дня, когда Петр Петрович, охотившийся в одиночку, теряет в наступающих сумерках дорогу. Воздух наполняет запах полыни (Artemisia absinthium), как бы предвещая заблудившемуся охотнику ночь, полную странных, почти что абсентных видений сверхъестественных существ – видений, которые рассеиваются лишь в конце истории перед рассветом, когда «в воздухе уже не так сильно пахло» [Тургенев 1978а, 3: 87, 90,104]. Его английский сеттер Дианка, хоть она и названа (кстати, как и полынь на латыни) в честь богини охоты, не может указать направление. Как и в «Касьяне», рассказчику преподают уроки крестьяне, но на этот раз посвящены эти уроки не этике и доморощенной космологии, а непростым взаимоотношениям человеческого сознания с необъяснимыми природными явлениями. Учителями на этот раз становятся стерегущие ночью табун лошадей мальчишки, а темами уроков – сельские поверья о русалках, леших, домовых, Тришке (демонической фигуре, в которой отозвалось сказание об Антихристе), нечистых местах и дурных приметах. Аксаков, как и Тургенев, очень интересовался истоками подобных верований, подвергая их собственному рациональному анализу[126]126
См. [Аксаков 1955–1956, 4: 561–568].
[Закрыть]. Однако Тургенев, в отличие от Аксакова, использует вымышленного персонажа – неуклюжего скептика Павлушу, – чтобы развенчать антропотропный процесс мифотворчества. Мальчик раскрывает то, как люди искажают и используют в своих интересах природные явления, чтобы предсказывать человеческие судьбы, чтобы видеть какой-то смысл в несчастьях и чтобы поддерживать хотя бы иллюзию контроля в мире, где такой контроль практически невозможен. Он, например, рационально объясняет неожиданное и краткое появление белого голубя у костра и срывает маску с мнимого явления Тришки, который оказался на самом деле сельским бочаром Вавилой, шедшим по улице с пустым жбаном на голове. То, как Павлуша разоблачает глупое легковерие, заставляет ребят посмеяться, и именно этот момент Тургенев выбирает для одного из лучших целотропных отрывков во всем цикле:
Все мальчики засмеялись и опять приумолкли на мгновенье, как это часто случается с людьми, разговаривающими на открытом воздухе. Я поглядел кругом: торжественно и царственно стояла ночь; сырую свежесть позднего вечера сменила полуночная сухая теплынь, и еще долго было ей лежать мягким пологом на заснувших полях; еще много времени оставалось до первого лепета, до первых шорохов и шелестов утра, до первых росинок зари. Луны не было на небе: она в ту пору поздно всходила. Бесчисленные золотые звезды, казалось, тихо текли все, наперерыв мерцая, по направлению Млечного Пути, и, право, глядя на них, вы как будто смутно чувствовали сами стремительный, безостановочный бег земли… [Тургенев 1978а, 3: 100].
Эта лирическая интермедия позволяет предположить, что в том, как здравомыслящий Павел обнажает истину, есть нечто удивительно глубокое, нечто сродни тем мгновениям, когда мы обретаем возможность постигнуть высшую правду об окружающем нас мире, когда нам кажется, будто мы ощущаем, как вращается наша планета. Своими честностью и умом Павлуша располагает к себе главного героя больше всех остальных ребят, а потому громом среди ясного неба становится последний лаконичный абзац, в котором тургеневский рассказчик сообщает о его смерти: «Я, к сожалению, должен прибавить, что в том же году Павла не стало. Он не утонул [как суеверно предсказывал другой мальчик, Ильюша]: он убился, упав с лошади. Жаль, славный был парень!» [Тургенев 1978а, 3: 105]. Для Тургенева никто, даже самый достойный восхищения рационалист, проливающий для окружающих свет на их сложные взаимоотношения с природной средой, не свободен от закона равнодушия, который этой средой управляет. Для крестьянских же мальчишек это вполне могло выглядеть наказанием за то, что Павлуша посмеялся над освященной веками народной мудростью, которую они все разделяют, – что у страданий и смерти должен быть смысл[127]127
См. [Carden 1977:455].
[Закрыть].
Возможно, самое сложное и многогранное сочетание экотропных и антропотропных модальностей находим мы в рассказе «Певцы». Кабак, прозванный Притынным[128]128
В примечании Тургенев поясняет: «Притынным называется всякое место, куда охотно сходятся, всякое приютное место» [Тургенев 1978а, 3:208, примеч.].
[Закрыть], в котором проходит состязание певцов, расположился в деревне Колотовке, получившей название, по всей видимости, не по основному значению слова (палочка для взбивания сливочного масла), а из-за того, что она расколота «страшным оврагом, который, зияя как бездна, вьется, разрытый и размытый, по самой середине улицы» [Тургенев 1978а, 3: 208]. В первом абзаце рассказчик подробно останавливается на этой расщелине в земле – расколе, который ретроспективно становится олицетворением противоречия между потрясающим певческим мастерством персонажей и полным жестокости убожеством их материальных обстоятельств. В конце же повествования тронутый до глубины души услышанным Петр Петрович удаляется от кабака и, спускаясь по дороге вдоль оврага, слышит звонкий голос мальчика, который не меньше тридцати раз нараспев зовет своего брата: «Антропка! Антропка-а-а!..» – чтобы тот шел домой, где отец собирается его высечь. Нам остается лишь гадать, а не сформировались ли прекрасные голоса певцов такими же призывами к насилию в их детстве. Мы обращаемся лицом к бездне, разделяющей вызывающую восторг музыку и унижающую человеческое достоинство жестокость[129]129
Убедительные взаимосвязи между классической литературой и диссонансным завершением рассказа см. в [O’Bell 2004: 285–286].
[Закрыть].
На первых же страницах «Певцов» рассказчик, направляющийся в Притынный кабачок, описывает поведение грачей, ворон и воробьев так, как будто бы это были люди, а совсем скоро внутри помещения люди будут превосходить в пении птиц. Одно из своих самых любопытных примечаний Тургенев помещает перед началом состязания, когда Дикий-Барин презрительно говорит Обалдую: «Ну, ну, не “циркай”!», и далее следует комментарий: «Циркают ястреба, когда они чего-нибудь испугаются» [Тургенев 1978а, 3: 215]. Одной деталью автор, с одной стороны, намекает на то, что собравшиеся подобны ястребам – они сильны, агрессивны, но им ведом и страх, – ас другой стороны, подчеркивает собственный авторитет как знатока особенностей местных культуры и говора. Рассказ достигает своей кульминационной точки, когда поет Яшка-Турок и становится понятно, насколько он превосходит своего соперника:
Я, признаюсь, редко слыхивал подобный голос. <…> Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так и хватала вас за сердце, хватала прямо за его русские струны. <…> Помнится, я видел однажды, вечером, во время отлива, на плоском песчаном берегу моря, грозно и тяжко шумевшего вдали, большую белую чайку: она сидела неподвижно, подставив шелковистую грудь алому сиянью зари, и только изредка медленно расширяла свои длинные крылья навстречу знакомому морю, навстречу низкому, багровому солнцу: я вспомнил о ней, слушая Якова. <…> Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль [Тургенев 1978а, 3: 222].
Здесь рассказчик снова обращается к птичьему образу, по сути зоотропному, но связанному с более широкой задачей: прославлением, по своему значению антропотропным, русского национального характера. Прославление это, однако, отличает горько-сладкое настроение: хоть чайка и купается в лучах теплого алого света, но шумное море в отдалении одновременно страдает, подобно Антропке, и угрожает, подобно Антропкиному отцу. Результатом становится возможность пролить свет на социальные противоречия посредством полярных модальностей в описании природы.
«Лес и степь», самый короткий из двадцати двух рассказов и очерков, лишен мучительных противопоставлений и социальной критики и предлагает читателю отправиться в восторженное путешествие по русским ландшафтам, наконец обнаруживая всю ту страсть, которую мы видели в охотничьей переписке Тургенева в главе второй. Переполняющая рассказчика радость будто бы размывает границы между литературными формами. Л. И. Скокова называет очерк «поэтическим гимном природе», В. В. Борисова же утверждает, что «Лес» и «Степь» Аксакова и «Лес и степь» Тургенева являют собой примеры «незаурядных произведений лирической прозы, в большой степени тяготеющей к стихам», а также убедительно демонстрирует, что ключевое предложение в третьем абзаце у Тургенева написано двустопным ямбом [Скокова 2003: 340; Борисова 2018: 177, 179][130]130
Речь идет о следующем предложении: «Светлеет воздух, видней дорога, яснеет небо, белеют тучки, зеленеют поля» [Тургенев 1978а, 3: 355].
[Закрыть]. В подобных отрывках, где поэзия сливается с прозой, отражается та благожелательная всеохватность, с которой в очерке сводятся вместе и восславляются разные биомы, биологические виды, времена года и времена суток. Общую же тональность можно охарактеризовать как чистый детский восторг перед органическим миром. Здесь единственным основным персонажем является рассказчик, нет других точек зрения, которые нужно было бы принимать во внимание, и, возможно, именно поэтому экотропное наблюдение тут полностью сливается с эмоциональной реакцией на красоту природы. Повествование от второго лица к тому же делает читателя непосредственным субъектом восприятия, являясь по своей функции полной противоположностью дистанцирующих от происходящего в рассказе даты и места написания, стоящих в конце «Бурмистра».
Благодаря лирическому экотропизму этого очерка Тургенев именно в нем подошел ближе чем когда бы то ни было в своей литературной биографии к чисто аксаковскому стилю. Самым поразительным примером здесь может служить отрывок об охоте на вальдшнепов поздней осенью. После нескольких богатых деталями предложений, описывающих текстуру земли, солнце, небо, свет, цвет и запах, Тургенев, не сдерживая себя ничем, передает психологическое воздействие восхитительного богатства природной среды:
Спокойно дышит грудь, а на душу находит странная тревога. Идешь вдоль опушки, глядишь за собакой, а между тем любимые образы, любимые лица, мертвые и живые, приходят на память, давным-давно заснувшие впечатления неожиданно просыпаются; воображенье реет и носится, как птица, и всё так ясно движется и стоит перед глазами. Сердце то вдруг задрожит и забьется, страстно бросится вперед, то безвозвратно потонет в воспоминаниях. Вся жизнь развертывается легко и быстро, как свиток; всем своим прошедшим, всеми чувствами, силами, всею своею душою владеет человек. И ничего кругом ему не мешает – ни солнца нет, ни ветра, ни шуму… [Тургенев 1978а, 3: 358].
Здесь нет ни Касьяна, чтобы напомнить охотнику о его лицемерии, ни Овсяникова, чтобы пристыдить за позорное соучастие. Главный герой, выражаясь метафорически, видит просто залитую солнечным светом чайку, о которой ему напомнило Яшкино пение; при этом ничто не напоминает о жестокости, которой омрачена концовка «Певцов». Рассказчик на воле, он свободен, и в этот момент его больше не приводит в смятение творящийся вокруг произвол[131]131
Радостная интонация очерка «Лес и степь», с его жадным упоением волей, сходна с интонацией стихотворения «Перед охотой», написанного Тургеневым двумя годами ранее и опубликованного в январской книжке «Современника» за 1847 год: «Светлое небо, здоровье да воля – ⁄ Здравствуй, раздолье широкого поля!» [Тургенев 1978а, 1: 64].
[Закрыть].
Основное настроение этих строк рифмуется со стихотворным эпиграфом к аксаковским «Запискам об уженье рыбы», опубликованным за год до того: «Ухожу я в мир природы, ⁄ В мир спокойствия, свободы» [Аксаков 1955–1956, 4: 7]. Впрочем, предложенное Аксаковым во вступлении к этой книге описание эмоционального очищения, происходящего, когда охотник окружен миром природы, подчеркивает ключевое различие между взглядами Аксакова и Тургенева:
Улягутся мнимые страсти, утихнут мнимые бури, рассыплются самолюбивые мечты, разлетятся несбыточные надежды! Природа вступит в вечные права свои, вы услышите ее голос, заглушенный на время суетней, хлопотней, смехом, криком и всею пошлостью человеческой речи! (курсив мой. – Т X.) [Аксаков 1955–1956, 4: 11].
Если Аксаков наслаждается радостью свободы, дарованной охотой на природе, то сама природа занимает центральное место и возвышает свой голос над антропогенным шумом. В тургеневском же размышлении преобладают собственные яркие воспоминания охотника о других людях, «мертвых и живых», вместе с ощущением контроля над своей жизнью. Поэтому «Лес и степь», несмотря на торжественную интонацию, значительно более неоднозначное произведение, чем может показаться на первый взгляд. Да, здесь много чистого описания природы, и всё же становится ясно, что Тургенев, в отличие от Аксакова, не способен полностью отстраниться и перестать обращать внимание на то, как его собственная поглощенность человеческим затушевывает испытываемое им на природе, в окружающем человека мире. Хотя у читателей в конце «Записок охотника» и может возникнуть искушение увидеть в «Лесе и степи» выражение восторга, смягчающего или даже стирающего те исследования страданий, которыми был наполнен предшествующий двадцать один рассказ и очерк, Тургенев не дает им полного успокоения.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?