Текст книги "Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Адам – первый человек. Первая книга рассказов. Рассказы. Статьи"
Автор книги: Вацлав Михальский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Но, слава богу, я помню и знаю хоть что-то по крупицам, иногда драгоценным. Я знаю, например, что деду Степану как выдающемуся специалисту по зерну и до революции купцу второй гильдии немцы предложили руководить ссыпками зерна (элеваторами), а он категорически отказался и умер с голоду и погребен в неизвестной братской могиле. А раньше деда Степана, еще до войны, умерла его жена, а моя бабушка по матери Мария, отчества которой я не знаю. Бабушка Мария родила моему деду Степану одиннадцать детей и много претерпела от него по пьяную руку, особенно после того, как в 1923 году он вернулся из Греции, из той ее части, где была Македония. После смерти жены дед Степан так тяжело горевал по ней, что сделался гораздо меньше ростом, худым в чем душа держится, непьющим и очень тихим старичком. Моей маме рассказывали, что дед Степан писал бабушке Марии письма и относил их на кладбище, закапывал ей в могилку.
Старшие сестры моей мамы Дарья и Валентина были угнаны в Германию на рабские работы. Вместе с ними угнали и четырнадцатилетнего сына тети Дарьи Сережу – он удался в деда Степана и был так высок ростом и крепок, что немцы признали его восемнадцатилетним и угнали. Мой двоюродный брат таганрогский Сережа выжил в Германии благодаря маленькой девочке Шарлотте – дочке бауэра, у которого он работал. Мать Шарлотты умерла в родах, а у нее самой плохо двигались руки и ноги. Каждый день девочка требовала от своего отца, чтобы он кормил Сережу, и сама ела только вместе с ним за компанию. Отец так любил свою Шарлотту, что не смел ее ослушаться, – это и спасло моего брата Сережу-старшего. Я написал Сережу-старшего, потому что у меня еще есть двоюродный брат Сережа-младший – тот самый, который однажды чуть не убил меня дубовой каталкой, сын тети Нины, которая вскормила меня грудью.
А про Грецию-Македонию я узнал еще в 1945 году, еще до моей тяжелой болезни и школы. После того как мне приснился сон про Александра Македонского, я стал расспрашивать о нем всех подряд. Однажды пристал с этим к маме, а она вдруг возьми и скажи:
– Не один твой Александр Македонский жил в Македонии. Например, оттуда, из этой самой Македонии, пришли пешком в Россию оба твои деда – Адам и Степан.
Дальше в разговоре выяснилось, что случилось это в 1923 году, когда моей маме, одиннадцатому ребенку в семье, было шесть лет, как мне тогда, в 1945-м. А придя из Македонии в Таганрог, мои деды чуть ли не первым делом познакомили друг с дружкой моих родителей. Мама пообещала, что когда я подрасту, то она расскажет обо всем более подробно.
– А пока главное, выучить все буквы и самому научиться читать, а не повторять за тетей Клавой как попугай «Робинзона Крузо».
Хотя я и был согласен с мамой, но что-то мне не хотелось насильно учить эти буквы. Некоторые из них не нравились мне даже на вид, например: э, ю, щ, ы. Наверное, не зря говорила тетя Нюся, что лень вперед меня родилась.
А сейчас я смеюсь и думаю: если бы они знали, призывая меня к самостоятельному чтению, если бы знали, какого джинна собираются выпустить из бутылки!
XXIII
Обычно первые четыре класса дети учатся в школе хорошо, потом начинают учиться хуже, а в старших классах выравниваются и снова учатся хорошо. На моем примере это правило не сработало. Я всегда учился в школах плохо, очень плохо или сверхплохо. Только к четвертому классу я стал мало-мальски сносно читать, зато с пятого начал читать запоем, книгу за книгой, без малейшего зазора. В те времена единственным источником книг были библиотеки, и работали они замечательно. А какие изумительные библиотекарши служили в тех библиотеках! Как внимательно они относились к оболтусам вроде меня, как старались дать хорошую книгу. Я написал о библиотекаршах «служили» вполне сознательно. Да, они служили точно так же, как в идеале должны служить обществу военнослужащие, медицинские работники, священнослужители, как служат в театре артисты.
Зеленоглазая тетя Клава много раз читала мне «Робинзона Круза». С кой-какими пропусками я давно выучил Робинзона наизусть. Я даже предлагал моему верному другу Джи стать Пятницей, но он отказался. Когда мы, бывало, валялись с Джи на соломе в тени коровника, я рассказывал ему про Робинзона, про Пятницу, и он с удовольствием слушал. Однажды я набрался смелости и предложил:
– Слушай, Джи, будь моим Пятницей. Согласен?
До этого добрые серо-зеленые глаза пса вдруг стали злыми, он щелкнул зубами и промахнулся – большая навозная муха увернулась и полетела от нас в коровник докучать маленьким черным коровам. Я понял, что Джи не хочет быть моим слугой. Потом я предложил этот же пост жеребенку Ви. В ответ он панибратски лизнул меня по уху и заржал так заливисто, как будто расхохотался мне в лицо. С тех пор я потерял интерес к «Робинзону Крузо», а вместе с ним и ко всем остальным пока еще незнакомым мне книгам мира.
И вот этот интерес неожиданно проснулся, наверное, так просыпается дремавший до поры вулкан: неукротимо бурно. Я не помню, с какой именно книги началось мое запойное чтение, но помню, что это случилось в лето с четвертого на пятый класс.
Тогда мой дед Адам, бабушки и я жили в пригородах Нальчика на так называемых «планах».
– Ты где живешь?
– На планах.
Откуда взялось это «на планах», не скажу. Но, безусловно, оно произошло от слова «план». На окраине города были распланированы под частную застройку лоскутки земли по шесть-восемь соток. Из этих лоскутков затем спланировали улицы, скорее всего, оттуда и появилось местное выражение «жить на планах».
В те времена слово «план» было очень распространенным, буквально пронизывающим всю нашу жизнь. У всех были планы: у государства, у заводов, у фабрик, у людей. Планов было так много, что начало казаться, что именно планы мешают жить согласно здравому смыслу и добрым намерениям. Стали поговаривать о том, что главное – поломать «плановое хозяйство» и тогда наша жизнь наладится дивным образом. В конце концов «плановое хозяйство» искоренили, но как-то так, что искоренили не только планы, но и хозяйства. Все очень надеялись на хаос, который поправит все сам собой. Не поправил. И теперь уже никто не знает, есть ли еще хоть какая-то надежда.
А тогда «на планах» у нас была турлучная мазанка в глубине двора и стены строящегося дома впереди, по фронту улицы. Турлучная – значит из плетней, между которыми была засыпана и утрамбована земля. Пол в нашей времянке тоже был земляной, тетя Мотя и тетя Нюся раз в неделю подмазывали его свежей глиной, и он всегда приятно пах, всегда был гладкий и красивый. Особенно радостно было ступать босыми ногами по полу нашей мазанки летом.
Центр города сильно пострадал в войну, и, хотя уже шел пятый год после нашей Победы, многие здания еще стояли в развалинах. Например, я хорошо помню дом, который назывался «партактив». Как я сейчас понимаю, в нем жили до войны партийные активисты, так сказать – лучшие люди сезона. Еще три минуты тому назад, когда я писал эти строки, мне казалось, что партийные активисты навсегда канули в Лету. Пошел на кухню налить себе чаю, а там из телевизора: «активисты нашей партии…»
– Опять ты бегал на «партактив»? – сердилась тетя Нюся.
О том, что я побывал на развалинах, она узнавала очень просто: по моим ступням, а то и щиколоткам, белым от извести. Стены разрушенного дома были сложены по старинке не на цементном, а на известняковом растворе. Кое-где на них росла жесткая чахлая трава, а в одном месте даже кривая березка. В торце здания сохранились парадная каменная лестница с балюстрадой и часть первого этажа, где размещался продовольственный магазин, в котором не было ничего, кроме маленьких банок каспийских килек в томатном соусе и дальневосточных крабов в собственном соку. Кильки народ брал, а крабы не пользовались спросом, тогда еще наши люди не знали, что это деликатес, и относились к крабам с подозрением.
С высоты «партактива», особенно с уровня третьего этажа, хорошо просматривались окрестности. Прямо перед домом начиналась очень большая поляна, метров двести в диаметре, на этой поляне мы пасли коров, а сейчас, говорят, там главная площадь города, залитая асфальтом. Наверное. Точно я не скажу, потому что никогда не бывал в местах моего детства – меня туда не тянет. Зачем мне там бывать? Чтобы разрушить память сердца? Меня это не привлекает, я за то, чтобы в моей душе и памяти картинки былого остались в полной неприкосновенности, в их первозданном виде, без напластования каких бы то ни было новых впечатлений. Я знаю, что уже писал об этом выше, но просто захотелось написать еще раз, и я написал.
Тем знаменательным для меня летом с четвертого на пятый класс ни я, ни другие ребята с нашей улицы уже не пасли коров на большой поляне. Дело в том, что за зиму и начало весны на середине пути к поляне построили несколько высоких и прочных бараков, обнесли забором из штакетника и откуда-то перевели туда детский дом для глухонемых. А те глухонемые мальчики дрались так молча и яростно, что скоро все убедились – мимо них не пройдешь. На этом примере я, кажется, первый раз в жизни понял, и не просто понял, а испытал на собственной шкуре, что бывают обстоятельства непреодолимой силы, то, что в юридических договорах называется «форс-мажор». Делать было нечего, и мы стали пасти наших коров подальше от детдома глухонемых. К чести последних будь сказано: они никогда не били лежачего и не преследовали убегающих.
Каждое утро я просыпался от возгласа тети Нюси:
– Ногу, Красуля, ногу!
Это за турлучной стеной нашей мазанки, в сарае тетя Нюся начинала доить нашу знаменитую корову Красулю. А знаменита она была тем, что Красуля позволяла мне ездить на ней верхом.
Красуля происходила из породистых коров, считалось, что ее привезли из Германии после войны, хотя достоверных свидетельств по этому поводу не имелось. Но так говорил мой дед Адам, он всегда любил козырнуть хоть чем-то. Красуля была большая, шелковисто-красная с плоским белым лбом, с большим выменем, с красивыми, словно отполированными, рогами, с огромными печальными глазами и таким длинным хвостом с белой кисточкой, что она очень ловко отгоняла им от себя мух и оводов. Говорили, что Красуля «цементальской» породы. Сейчас я знаю, что эта порода правильно называется симментальской и происходит ее название от швейцарской местности Зимменталь. В России эта порода распространялась еще с середины XIX века. У одних только приволжских немцев было много крупного рогатого скота симментальской породы.
Все другие коровы с нашей улицы смотрелись перед Красулей, как угловатые подростки рядом с роскошной дамой нездешней красоты и поступи. Да, поступь у Красули была величавая! Когда по утрам мы шли на выгон, все хозяйки невольно любовались нашей коровой. Еще бы им не любоваться: большая, килограммов в пятьсот-шестьсот, всегда очень ухоженная стараниями тети Моти и тети Нюси, с гладкой блестящей шерстью красноватого оттенка, Красуля шагала так статно, так непринужденно, что у каждого, кто ее видел, становилось хоть чуточку, а легче на душе.
Я очень гордился нашей коровой, а она относилась ко мне снисходительно и даже позволяла ездить на ней верхом. В те времена я был очень худенький, но не щуплый, а жилистый, и весил, наверное, килограммов сорок. Та к что носить меня на себе Красуле было не в тяжесть. А ездить на ней я стал почти случайно. Однажды, вволю напасшись, она лежала в тенечке под акацией, пережидала полуденную жару, жевала жвачку и думала о чем-то своем коровьем, тут-то я оседлал ее потихоньку и стал чесать ей холку, те места, которые она не доставала своим языком. Видно, Красуле очень понравилось, как я чешу ей холку, она лежала смирно, а потом поднялась, и я поехал на ней верхом. Она подошла к хорошей траве и стала есть ее как ни в чем не бывало, как будто меня и не было вовсе. Когда ей надоело меня возить, она остановилась, подняла голову и стояла как вкопанная, пока я не спрыгнул на землю. С тех пор так было всегда. И никто из нас не нарушал заведенные правила.
В тот день, когда я первый раз прокатился на Красуле, меня подменила на пастбище тетя Мотя, и по ее совету я записался в библиотеку и взял там первые книги, а какие именно – не помню. Библиотека была в таком же большом и полуразрушенном доме, как «партактив», только на противоположном конце нашей улицы маленьких частных хибарок.
Прежде я не читал книг, а тут чтение пошло как-то само собой, без малейшей натуги, и с каждым днем эта страсть разгоралась во мне все сильней и сильней. Обычно я читал, лежа на животе, на травке, читал до ломоты в шее и за чтением забывал обо всем на свете, даже о Красуле, которая уходила от меня очень далеко.
Когда я начал ходить в библиотеку, там еще не было тех замечательных тетенек-библиотекарш, которые советовали мне, что читать. В то первое лето моего многочтения в библиотеке работала бабушка, которая плохо слышала и не говорила, а кричала мне громко-громко:
– Бери, деточка, чего надо бери. Главное, запиши в карточку.
И я брал все подряд. Таким образом я прочел в то лето «Спартака» Джованьоли, «Саламбо» Флобера, «Даму с собачкой» Чехова и даже брошюру по археологии «Эпоха раннего металла», а также какую-то книгу по китайский философии, «Мартина Идена» Джека Лондона и еще много разного, совершенно несовместимого ни друг с другом, ни с моим умственным развитием. После чтения всех этих разнородных книг в голове у меня оставался только зыбкий туман. Однако сквозь этот туман все-таки брезжили какие-то неясные смыслы. Да-да, очень неясные, таинственные, но все-таки смыслы. Во всяком случае, интерес к археологии заронила в меня именно брошюра «Эпоха раннего металла», из которой я мало что понял, но «курганы майкопских вождей» навсегда остались в моей памяти. Потом, когда я сам раскапывал другие курганы, брошюра «Эпоха раннего металла» в пожелтевшей мягкой обложке иногда как бы сама собой вставала перед моими глазами.
XXIV
Не только теперь, на старости лет, когда память становится дальнозоркой, но всегда я помнил, как, читая на тринадцатом году жизни «Даму с собачкой» я чувствовал горячее, смутное волнение от того, что соприкасаюсь с малопонятной мне жизнью взрослого мужчины и взрослой женщины. Хотя их жизнь и отношения были тогда и малопонятными мне, но очень манили к себе и даже чуточку обжигали душу присутствием тайны – жгучей, со всеми ее смыслами и бессмыслицами, замешанными на полуправде и лжи.
Сейчас я понимаю, что робкое отроческое томление плоти, которое я испытывал в те дни, наверное, наложило еще и свой отпечаток на мое восприятие «Дамы с собачкой». Не могу сказать, что я был очень тупой, но и не стану утверждать, что слишком развитый в умственном и духовом отношении. Думаю, что я был средний мальчик середины прошлого – XX века. Да, я был средний, но как-то сразу ухватил в «Даме с собачкой» мысль о двух жизнях человека – тайной, где совершается все интересное, и явной, где правят бал обыденка, условная ложь и условная правда.
Потом я не раз перечитывал «Даму с собачкой» и наизусть помню: «Каждое личное существование держится на тайне, и, быть может, отчасти поэтому культурный человек так нервно хлопочет о том, чтобы уважалась личная тайна».
Да, прошло столько лет, а я живо помню, как лежал на животе, на вкусно пахнущей молодой травке и читал «Даму с собачкой». Гуров и Анна Сергеевна поехали ночью в Ореадну, к морю, где было так красиво и сквозь предутренний туман посвечивала белая Ялта, моя корова Красуля ушла от меня неизвестно куда, в затылок мне припекало солнце, а я все читал и читал малопонятное, но очень манящее, притягивающее мое внимание, как магнит притягивает железные стружки. Одну такую стружку потом вынимали у меня из глаза магнитом. Конечно, я был тогда и неразвит, и небольшого ума, и почти не понимал текста, но мне до слез было жалко и Анну Сергеевну, и Гурова.
Потом я прочитал, кажется, у Вольтера, что «настоящий писатель это тот, кто способен исторгнуть слезы, а остальные лишь любители красиво поговорить».
Моя мама Зинаида Степановна как лишенка хотя и не получила высшего образования формально, но знала и чувствовала так много и так тонко, была так начитана с детства, что могла бы научить меня читать важные книжки, самые важные, потому что даже очень долгая жизнь слишком коротка, а книг такое море, что хорошо бы иметь в этом плавании компас. Но в те времена моего первого многочтения мама находилась далеко от меня, а мой любимый дед Адам и мои дорогие бабушки хотя и многое знали и чувствовали, и многое повидали на своем веку, и кое-что поняли в этой жизни, но не могли ничего подсказать мне насчет художественной литературы и вообще художеств.
Как писал мой друг поэт:
«Магазин, репродукция: «Го́ген»
И никто не поправит: «Гоге́н».
Да, именно так и было в нашем с ним отрочестве, до правильных ударений мы доходили сами и очень не скоро.
После брошюры по археометаллургии «Эпоха раннего металла» я невольно стал присматриваться к книжкам по истории, археологии, палеонтологии и прочему в этом роде. Как правило, я не мог одолеть этих книг, пробегал их мельком, с пятого на десятое, по диагонали, вроде бы просматривая эти книжки, я невольно самообучился быстрому чтению. Наверное, во мне выработалась, или возникла каким-то другим образом, интуитивная способность выхватывать из вороха листьев самое ценное или какие-то особо важные сведения.
Мое быстрое чтение не распространялось на большую художественную литературу. Например, я никогда не читал наискосок Чехова, Пушкина, Гоголя, Тютчева, Льва Толстого или других русских классиков. Думаю, что я не читал их по диагонали и потому, что они сами не позволяли себя просматривать, поскольку ценно в них было все – от буквы до буквы.
А если вспомнить классиков зарубежных, то тут многое зависело от перевода. Хотя, как правило, переводы в те времена были по-настоящему хороши.
Что касается детективов, научной фантастики и приключенческой литературы, то все это, вместе взятое, никогда не занимало меня. Хотя, стоп! Я ведь обожал и сейчас обожаю «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна». Но какие это приключения? Нет, это большая литература, точно так же, как и самая первая книга моей жизни «Робинзон Крузо».
XXV
Среди необозримых виноградников между горами и морем, возле нашего дома у канавы, на крыше которого каждой весной расцветали алые маки, лежал большой серый камень с белыми проплешинами! Не знаю почему, но я никогда не трогал тот камень руками, а только смотрел на него и думал обо всем, что было мне неизвестно и, наверное, не будет известно никогда. Было в том камне что-то неземное, мистическое. Конечно, на седьмом году жизни я ничего не слышал о мистике и даже не знал этого слова, но, когда я смотрел на наш серо-белый камень, в мою маленькую детскую душу как-то само собой закрадывалось подозрение, что этот мир совсем не так прост, как я его вижу, ощущаю на вкус, слышу, осязаю, обоняю, что даже шестого чувства, которое пришло ко мне в те дни в саманной яме, когда я безуспешно пытался освободиться от собственной тени, и то недостаточно, что есть еще что-то неведомое. К началу XXI века ученые пришли к выводу, что у человека 21 чувство, и это еще не конечные сведения о наших возможностях. Наверное, так оно и есть. Может быть, именно поэтому я никогда не трогал руками загадочный камень около нашего дома на берегу заросшей ежевикой канавы.
Так случилось, что я впервые поехал в заграничную командировку в Грецию. Волею его Величества Случая, или другой, самой Высшей волею, я был послан в археологический музей греческого, а можно сказать, македонского порта Кавала. Того самого порта Кавала, откуда в 1923 году пришли в Россию мои деды Степан, Адам и моя бабушка тетя Нюся. Именно по рассказам тети Нюси я знал, что идти из Греции в Россию мои деды Адам, Степан и тетя Нюся решили именно в портовой таверне Кавалы, где после рабочего дня на сборе апельсинов они отмечали свое знакомство.
Наша маленькая группа археологов прибыла в Кавалу утром, а к вечеру, отбившись от своей компании, я пошел в портовую таверну. И первое, что я увидел недалеко от ее входа, – большой серый камень с белыми подпалинами – близнец того камня, что лежал у дома моего раннего детства, на берегу канавы, гордо именовавшейся каналом Октябрьской революции.
Мне шел тридцать седьмой год, и я был, что называется, крепкий парень: мог часами работать под палящим солнцем на раскопках (в поле), с небольшим рюкзаком за плечами мог легко прошагать двадцать километров проселками, мог неделями спать по три-четыре часа в сутки, а по возможности, мог провести в постели ой-е-ей как много времени! И при этом я не испытывал даже подобия головокружения или обмороков. А когда увидел камень-близнец, все мгновенно поплыло у меня перед глазами, я с трудом устоял на ногах и невольно ухватился за дверную притолоку таверны. Не хочу выражаться красиво, но иначе, кажется, не получится: я почувствовал нечто странное – меня ослепила на мгновение ярчайшая вспышка, я и физически, и всей душою, и умом, и сердцем вдруг увидел и почувствовал, словно наяву, как между камнем, который лежал у портовой таверны, и камнем моего детства на берегу канавы у нашего саманного дома замкнула вольтова дуга, родилась четвертая форма состояния вещества – плазма. Потом я читал, что передачей электрической энергии на расстояния без проводов много занимался живший в США великий сербский изобретатель Никола Тесла. Есть даже легенда (никем не подтвержденная, но и никем не опровергнутая) о том, что тунгусский метеорит вовсе и не метеорит, а один из опытов Теслы, который хотел послать огромный сгусток энергии в Северный Ледовитый океан, но чуть-чуть промахнулся.
Хотя в той дуге, что замкнула меня возле портовой таверны, была, как мне тогда показалось, да и сейчас кажется, не одна только энергия пронесшегося тысячи километров электрического заряда, но и много чего еще. Например, движения времени. Да, да, невероятно стремительное движение сотен и сотен лет навстречу друг другу. В этом встречном калейдоскопе промелькнули передо мной и лица моих бабушек, и деда Адама, и как будто бы Франца, а потом моего деда Степана, которых я никогда не видел, и белое молодое лицо Александра Македонского с фиолетовыми глазами, и дедушка Дадав в стареньком бешмете, который неправильно вытер бритву о портрет вождя, и погибший на войне с немцами молодой пастух Алимхан, и мертвый дядька в канаве, и персидский царь Дарий, еще не убитый в бою с войсками Александра, еще повелевающий под сенью шелкового шатра десятками тысяч своих воинов на колесницах и пеших, и милиционер на мотоцикле харлей, который приезжал за моим дедом Адамом, и моя корова Красуля, и жеребенок Ви, и пес Джи, и маленький-маленький лягушонок, которого я спас от гадюки и она его не съела.
До сих пор не знаю, терял я тогда сознание или нет, но хорошо помню, что, как только пришел в себя, сразу шагнул за порог портовой таверны, той самой, где в 1923 году решили возвращаться в Россию мой дед по матери Степан Григорьевич, дед по отцу Адам Семенович и тетя Нюся.
Я вошел в таверну, и начался один из самых необыкновенных вечеров в моей жизни.
XXVI
Едва я ступил за порог той таверны, как на меня нахлынули запахи жаренной на углях баранины, укропа, петрушки, базилика, свежеотваренного парящего рака, только-только вынутых из печи хлебных лепешек с их восхитительным духом подрумяненных корочек и, как бы поверх всего этого, ароматы сливовой, виноградной, персиковой, абрикосовой ракии, а по-нашему самогона, оттенки в запахах которого я, как истый южанин, отличал безошибочно.
Два стоявших в дверях большущих парня, или, как называла их в своих рассказах о Кавале тетя Нюся, – «битюга», радушно указали мне кивками коротко стриженных голов в глубь полутемной таверны, где, несмотря на ранний вечер, за столиками сидело уже порядочно посетителей. Тут скрипач заиграл танец сиртаки, и молодые моряки и нарядные девушки пошли в пляс прямо посреди таверны.
Ко мне подошел щеголеватый официант, я дал ему небольшую купюру, которую он ловко спрятал под фартук и почтительно склонил черноволосую голову, набриолиненную по тогдашней моде.
– Я не танцую. Может, найдете уголочек в тихом месте? – спросил я по-гречески.
– Да, у нас есть такой уголок на верхней веранде. Сейчас там свободно, и весь порт перед глазами. Я позабочусь – вам никто не помешает, – также по-гречески ответил мне официант.
– Спасибо. Хочу вспомнить молодость, – сказал я по-македонски.
– О-о! – расплылся в улыбке официант. – Приятно слышать от вас мою родную речь. Пойдемте наверх и вспоминайте сколько душе угодно, – сказал официант по-македонски, и я последовал за ним наверх по узкой лестнице.
– Вы славянин?
– Я русский.
– О-о, русский! Тогда вы знаете, что мы тоже воевали в эту войну против немцев.
– Конечно, знаю.
С крохотной открытой веранды, на которой стояли теперь два столика, были хорошо видны порт, и город, сбегающий с гор к порту, и выход в Эгейское море.
Официант рекомендовал плов «Александр Македонский» и большое блюдо разных салатов и закусок.
– Плов придется подождать, – приветливо улыбаясь, сказал официант, – но салаты и закуски на любой вкус.
Электричества на верхней веранде не было, зато на маленьком синем керамическом блюде стояли три свечных огарка, официант ловко зажег их от своей зажигалки, так что ужин получился при свечах.
– У вас хорошая ракия?
– Не только в нашей таверне, но и во всей Кавале очень хорошая ракия, – горделиво отвечал официант. – Есть из сливы, из винограда, из абрикосов, из…
– Да, я чую по запаху, – прервал я официанта. – Принесите графинчик абрикосовой, она выдержанная в бочках?
– А как же? В дубовых бочках, двенадцать лет.
– Жду.
Скоро проворный официант принес ракию и воду, затем большущее керамическое блюдо, уставленное посудинками с разнообразными закусками и салатами.
Оставшись один на маленькой веранде, я начал свой ужин при свечах с того, что налил себе бокал абрикосовой ракии и, подняв его перед собой, тихо произнес, глядя на второй столик с тремя пустыми стульями вокруг:
– Вот я и приехал в вашу Кавалу, дорогая тетя Нюся, дорогой Адам, дорогой дед Степан. Светлая вам память!
Я выпил до дна бокал ароматной сорокапятиградусной ракии и не стал закусывать, чтобы не портить послевкусия.
Тихо было в древнем македонском порту Кавала. Приветливо мерцали в бухте слабые желтоватые огоньки расположившихся на ночлег малотоннажных корабликов и буксиров. Иногда в глубине гавани, где-то в скрытой от глаз дальней ее части раздавалось слабое металлическое лязганье и едва слышные голоса матросов. Я понял, что это выбирают якорную цепь – какой-то кораблик, на ночь глядя, выходит в море.
Пока под второй бокал ракии я пробовал вкусные закуски, корабль, на котором выбирали якорную цепь, плавно вышел из бухты в светящееся под луной открытое море. Невольно провожая кораблик глазами и слушая удаляющийся шум его двигателей, я думал и вспоминал обо всем понемногу. О шакалах с их светящимися в ночи зелеными глазами, о моем любимом псе Джи, о жеребенке Ви, о том, как много лягушек, ужей, змей-медянок жило на берегах нашей заросшей ежевикой канавы, о том, как я не любил учиться в школе, а точнее, в школах, о загадочном Франце, которого я никогда не видел, о камнях-близнецах – здесь, у таверны, и возле саманного дома моего детства, на крыше которого каждой весной расцветали алые маки. Конечно, я захмелел, два бокала сорокапятиградусной ракии делали свое дело. В голове у меня приятно шумело, кораблик в море чуть приплясывал перед глазами, становясь все меньше и меньше. Мельком я подумал даже о том, что пьянство, пожалуй, единственный грех, который наши советские власти прощают с удовольствием и сочувствием. Так что бояться мне нечего, тем более что это моя первая загранпоездка. Простят – хорошо, а и не простят, бог с ним! Уж очень мне хотелось отпустить тормоза, и я их отпустил, наливая себе третий бокал под плов «Александр Македонский».
Поставив передо мною плов и пожелав приятного аппетита, официант дробно застучал каблуками вниз по лестнице в основной зал таверны, где вдруг наступила тишина, а через секунду скрипач заиграл чардаш Монти. Звуки знаменитого чардаша доносились до меня приглушенно, я подумал, что, наверное, музыку заказал какой-то венгр, хотя и необязательно, она ведь достаточно известна в мире.
Плов «Александр Македонский» оказался, что называется, так себе. Только мясо и рис выкладывались на тарелку отдельно, а не смешанные, как обычно.
Как говорят у нас про водку: «первая стопка колом, вторая – соколом». Так же и у меня третий бокал ракии выпился как бы сам собой. А скрипач все наяривал чардаш, на душе у меня защемило, перед глазами чуточку поплыло – я почти не различал кораблик в море, наверное, он уходил или уже ушел за линию горизонта.
– Табак повез в Марсель, – вдруг раздалось из-за второго столика в дальнем темном углу маленькой веранды.
– Почему вы думаете – табак, Степан Григорьевич? – спросила тетя Нюся.
Я сразу узнал ее по голосу и по абрису лица в темноте веранды.
И тут на керамическом блюде за их столиком будто сами собой зажглись три свечных огарка. В ту же долю секунды я увидел молодое лицо моего любимого деда Адама, его ярко взблескивающие при зажженных свечах глаза, полные жизни и света. Я сразу понял, что второй мужчина за столиком – мой дед по матери Степан: широкоплечий, большой человек, очень большой – именно таким я всегда и представлял моего двухметрового деда Степана Григорьевича. А тетя Нюся была такая же, как всегда в моей памяти, только очень молоденькая.
Так и не допив четвертый бокал ракии, я весь обратился в слух и внимание, нисколько не задумываясь над тем, галлюцинации ли это или явь.
XXVII
– Вы спрашивайте, почему табак? – продолжая разговор, обратился Степан Григорьевич к тете Нюсе. – Потому, Анна Михайловна, что Кавала главный перевалочный пункт торговли табаком в Европе. – Дед Степан чуть призадумался и неожиданно добавил: – А до нас хорошо плыть морем от Варны до Одессы… но морем опасно.
– Вы думаете, утонем? – удивился Адам Семенович.
– Давайте-ка, ребятки, без брудершафтов, но перейдем на «ты», – не отвечая на его вопрос, предложил Степан Григорьевич.
– А я хочу с брудершафтом! – засмеялся Адам Семенович. Его глаза молодецки блеснули, и он потянулся со своим бокалом к Анне Михайловне.
Наверное, она не знала, что значит брудершафт, но, как истая женщина, обучаясь на ходу, оплела свою руку с бокалом с рукой Адама Семеновича и, подражая ему, выпила до дна свою кадарку. Тут он и поцеловал ее в губы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?