Электронная библиотека » Валентин Богданов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 18 июля 2017, 13:40


Автор книги: Валентин Богданов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И сколько потом ночей пройдет, когда Любка в удушающем порыве кошмарного сна будто наяву будет бросаться наперерез летящему в ночи автобусу и молящим взглядом искать живые глаза лихого шофера, чтобы этот автобус остановить. И каждый раз вместо живых человеческих глаз она будет видеть, цепенея от ужаса, провалины пустых глазниц скелета, сидящего за рулем, будто это увидела из фильма ужасов. И каждый раз просыпаться в холодном поту и слезах и долго приходить в себя.

Так и просидит она тогда трое суток в аэропорту и не попадет на похороны из-за страшенной пурги, разыгравшейся в те дни, и, обессиленная, вернется в общежитие и надолго закоченеет душой от непомерного горя, разрывавшего душу. И на всю оставшуюся жизнь застынет тоска в ее глазах, будто припорошенных холодом, и из них будет тянуть таким могильным холодом, что человек, задержавший на них взгляд, невольно отведёт его, чувствуя, как начинает холодить и его душу.

И только потом, когда приехала на родимые могилки, убедилась Любка в лживой людской молве, что на том свете все равны. Может, и так, но не равны, стоило ей только посмотреть на провалившиеся ямки и поваленные бесфамильные кресты на некоторых могилах, а другие выглядели как величественные памятники, сооружённые на века. На могилках её мамы и Тимурки стояли почерневшие деревянные кресты и маленькие холмики земли, заросшей разнотравьем. Немало ей тогда пришлось потратить времени и денег, чтобы вертлявые и скорые на халтуру людишки всё сделали, как надо, и Любка посветлевшими глазами посмотрела на ухоженные могилки с голубыми оградками и облегченно вздохнула: теперь у них всё как у других людей, пусть не обижаются на неё, родненькие, – сделала, что смогла. И каждый год в поминальный скорбный день она будет приезжать к ним, чтобы помянуть их горькой слезой. Иначе она не может. Конечно, для неё мама была при жизни не очень хорошей мамой, но это её мама, родная, со своей несчастной судьбой, и она её любит и будет любить до конца своей жизни.

Только одного боялась Любка в эти приезды – невольно спросить у тех похоронщиков, отогрели, обиходили ли они перед похоронами ее мать с Тимуркой или похоронили стылых, не обмытых. И не спросила, боялась получить страшивший её ответ, как удар, которого так боялась. Ей почему-то казалось, что их закопали в могилу даже не отогретыми, те из бессовестных людей, какие ей только и встречались в жизни. Потому и боялась она получить такой ответ, который потом будет мучить её всю жизнь, а если не спрашивать, то в этом случае оставалась маленькая надежда, что поступили с её погибшими родными по-людски, ведь люди же… Но как повзрослеет – все подробности об их похоронах обязательно разузнает. Ведь такое горе не забывается до самой могилы.

Пытьях, Тюменской обл, 1989 г.

Горемыка

Пятилетняя Дашенька украдкой от взрослых теперь каждый день прибегала на деревенское кладбище к своей маме, которую похоронили неделю назад. Она горько плакала над могилой, звала мать обратно вернуться и жить с ней вместе, как раньше жили. Но мама не отзывалась на её слёзные просьбы. От горькой обиды и отчаяния Даша припадала губами к её фотокарточке, вделанной в рамку со стеклом и прибитой к деревянному кресту. Будто шутила над дочерью её мама, молодая и красивая, смотрела на неё оттуда с привычной улыбкой и, казалось, из какой-то другой, забытой жизни, о которой девочка смутно помнила, как и саму маму – больную и ласковую. И тогда она начинала рыдать во весь голос. Утомившись от слёз, Даша устало брела домой в свою деревню, находившуюся в пятистах метрах от кладбища. Дорога была хоть и не шибко далёкой, но домой она приходила вконец обессиленной и, ополоснув в ведёрке босые ноги, устало ложилась на мамину кровать, в которой та умерла, и на короткое время засыпала. Даша так сильно уставала постоянно думать о маме, что голова начинала болеть, и, казалось, силы её совсем покидали, но больше думать ей было не о ком, да и не хотелось. Она ведь в этой жизни ещё мало кого знала, чтобы о ком-то так много задумываться, как привыкла думать о самом родном для неё человеке.

Обычно её сердитым голосом будила тётка Агафья, жена дяди Андрея, родного брата её мамы, и выговаривала ей: «Всё дрыхнешь и дрыхнешь, горемыка ты наша, хоть бы делом каким занялась, а то всё слёзы льёшь и льёшь да своим видом унылость на всех наводишь. Взбодрись хоть маленько, поиграй с подружками, отвлекись, а мамки типеря у тебя никогда не будет, раз померла, привыкай уж как-нибудь к своему горюшку». Даша ещё не знала, как ей можно привыкнуть к её горюшку, но с подружками играть без мамы не хотелось, а взбодриться тоже не умела и просто делала всё по домашней работе, что говорила её тётка. Изредка в её маленькую комнатку, где они жили с мамой, заходил дядя Андрей, крупный, грузный, обычно с лицом, заросшим щетиной, от которого всегда пахло трактором и вспаханным полем. Тяжело присаживался к ней на кровать и глухим голосом спрашивал: «Ну, как ты, моя дитятка, со своим горюшком-то маешься?» И гладил её по головке своей сильной грубоватой рукой. В ответ она припадала мокрым лицом к его руке и, молча, давилась слезами. При этом ей очень хотелось обнять его ручонками за шею, повиснуть на ней и прижаться к его лицу, но она стеснялась это делать, думала, что он обидится. Кроме того, раньше, когда жива была мама, у неё такого желания при виде дяди Андрея не появлялось. Своего родного отца она не знала и никогда не видела. Тётка Агафья иногда с раздражением говорила, будто её укоряла, что она нагулянная, а вот хорошо это или плохо для неё, она не понимала. Но почему-то не хотела, чтобы её так называли, и как-то смутно догадывалась, что этим прозвищем обижают и её саму, и её теперь беззащитную маму.

Свою маму она помнила только больной, постоянно лежащей вот на этой кровати, под ватным одеялом, в красной шерстяной кофте, всегда бледной, с тонкими чертами измождённого лица. Сколько помнила себя Даша, она играла в куклы возле мамы, при этом о чём-то с ними тихонько разговаривала и улыбалась. Также помнила, что мама всегда пристально за ней наблюдала со страдальческим выражением больших синих подёрнутых слёзной пеленой глаз. Иногда пальчиком подзывала её к себе, прижимала холодными и худыми руками к мокрому от слёз лицу и безжизненным голосом, с усилием, о чём-то долго ей шептала на ухо, но Даша ничего из маминого шёпота не запомнила и сейчас об этом жалела.

В эти летние дни в их большом доме, кроме Даши с мамой, никого не было до самого вечера, и было скучно и одиноко. Изредка поодиночке заходили проведать её маму деревенские женщины, при этом Дашу просили выйти из комнаты и немножко побыть в избе или в ограде. Она так и делала. Понимала, что они ухаживают за беспомощной мамой и в чём-то её убеждают, поскольку до неё всё-таки доносились их слова: терпеть, смириться, надеяться и ещё что-то, иногда сердитым голосом. Слыша это, Дашенька жалела маму, торопливо вбегала в комнату, порывисто прижималась к ней, стараясь обнять её всю, будто хотела защитить от всех обид, и сквозь слёзы, захлёбываясь, просила тётку оставить их одних. Даше казалось, что её маме с ней вдвоём станет легче. Вот и всё, что осталось в Дашиной памяти, в её коротенькой жизни с мамой.

К тому времени старший сын дяди Андрея Виталий дослуживал в армии последние месяцы и скоро должен вернуться домой, а его двенадцатилетняя сестрёнка Оленька отдыхала в пионерском лагере. С соседними девочками Даша по своему малолетству не успела подружиться, и ей казалось, что девочки, её ровесницы, избегают и боятся с ней дружить, видимо из-за того, что её мама находится при смерти, наверное, их напугали родители. Дашенька осознавала, что она ещё маленькая, многое из происходящего не понимает и не скоро поймёт и помочь своей маме ничем не может, и от сознания своего полного бессилия сильно огорчалась. Из взрослых никто её особенно не утешал, а только гладили по головке и называли сиротинкой, непонятным для неё словом, чужим и неприятным, загадочно таинственным, даже пугающим. Ещё при жизни мамы Даша несколько раз слышала разговоры за ужином между дядей Андреем и Агафьей, что после смерти её мамы Дашу будут оформлять в детский дом. Тётка Агафья всё чаще настаивала, что с этим делом надо поспешить, пока Даша по своему малолетству может не так тяжело пережить это горе, а после оно и вовсе из её памяти изгладится, ей же потом легче будет жить. А сейчас нельзя задерживаться с её оформлением, потом горя с ней не оберёмся. Дядя Андрей, похоже, молча соглашался с этим, но неприятный разговор всегда переводил на другую тему. Как-то в позднюю вечернюю пору, когда дядя Андрей с работы ещё не вернулся, Даша приметила, что из её комнаты тётка Агафья выносит свёрнутую в рулон мамину постель и с усердием всё это запихивает в чулан. Даша, увидев это, почуяла недоброе, ухватилась хилыми ручонками за ватное одеяло и, заплакав, закричала тоненьким голоском, полным отчаяния:

– Тётя Агафья, не трогайте мамину постель, она же мамина и моя! Я где спать-то буду?!

– Да не мешайся ты, горемыка, под ногами, – недовольно сказала Агафья и чуть оттолкнула её от постели.

Даша заплакала и широко открытыми глазами, полными слёз, с содроганием смотрела, как их с мамой постель исчезает в тёмном чулане. А тётка Агафья не унималась, рассерженная её плачем.

– Завтра с утра дядя Андрей свезёт тебя в детский дом, там будешь жить среди таких же сирот. Учить вас грамоте будут, плясать и петь научат, на экскурсии будете ездить, и красиво одеваться приучат. А здесь в нашей глухомани ничему этому ты не научишься, так неучем и останешься, как твоя мама, и такой же несчастной будешь. Так что, детка, одну-то ночь как-нибудь переспишь на сундуке, а утречком и поедете.

Из всего сказанного Даша поняла лишь одно, что её отдают в какой-то детский дом, о котором она не имела никакого понятия. Однако напугалась она тому, что ей придётся надолго, а может навсегда, уехать из этого дома, где они жили с мамой и похоронили её на деревенском кладбище, куда она бегает к ней в гости, а теперь всего этого не будет. От обиды и невозможности кому-либо пожаловаться на грозящую ей беду она сипло заголосила, зашла в избу, прилегла на широкую лавку, да так и давилась слезами, пока не сморил её тяжёлый сон. Тётка Агафья, занятая по хозяйству, не подошла к ней ни разу за весь вечер, не успокоила, не приласкала.

Утром Дашу разбудили рано, и спросонья она не могла сразу понять, в какую дальнюю дорогу её так старательно собирают, одевают во всё тёплое и котомка с её вещами была уже приготовлена, находилась у дверей. Тут она и догадалась, вспомнив вчерашний разговор, что дядя Андрей повезёт её на автобусе отдавать в детский дом, о котором девочка так ничего и не узнала, боялась его и не хотела о нём даже думать. От испуга она вначале засипела охрипшим голоском, потом в голос разревелась и зашлась в истерике, через всхлипы приговаривая, что никуда из этого дома не поедет, тем более от могилки своей мамы. Дядя Андрей с тётей Агафьей еле её успокоили, уговорили съездить в детский дом, посмотреть на него, а не понравится, так вернётся обратно. И уже направились к двери, как Даша вырвалась из их рук, вбежала в свою бывшую пустую комнату и, захлёбываясь от рыданий, засипела, спрашивая, где альбом с мамиными фотографиями. Тётка Агафья её уговаривала, что альбом она там потеряет или его украдут, но Даша настояла на своём и альбом принесли и впихнули его в целлофановый пакет. Однако на этом она не успокоилась и сквозь слёзы попросила принести ей мамин красный свитер, в котором та болела и умерла. Теперь тётка Агафья уже не на шутку вспылила, убеждая её, что свитер почти новый и его обязательно у неё украдут, но Даша снова настояла на своём и свитер принесли и запихали в тот же пакет, где находился альбом. Только после этого они втроём вышли на улицу.

Тётка торопливо чмокнула Дашу в щёку, перекрестила их, а мужу наказала, чтобы на радостях не напился в пути, когда будет возвращаться обратно. Дядя Андрей на её пожелания зло сплюнул и матерно выругался, потом взял в одну руку Дашину котомку и пухлый пакет, а в другую руку, тёплую и шершавую, её ручонку, холодную, почти неощутимую. Так они и шли по деревенской улице, он чуть впереди, она сзади, и со стороны казалось, что он её насильно тянет за собой, потому что она не успевала за ним на своих тонких и хилых ножонках. Возле одного дома, недалеко от автобусной остановки, стояла, опираясь на палку, сгорбившаяся старушка и слезящимися от старости глазами пристально в них вглядывалась, стараясь узнать, кто это в такую рань тащится с малой девчонкой к автобусной остановке.

– Никак ты, Андрюха, – наконец узнала она его, – прёшься с утра пораньше сдавать свою племянницу в детдом? Такую-то крошку! Креста на вас с Агафьей нет, вот совесть и потеряли, что сиротку не пожалели! – с надсадой прокричала она им вслед старческим голосом и, будто грозя, подняла палку.

Потом оказалось, что об этом предстоящем событии в семье дяди Андрея знали все деревенские жители, и каждый непременно старался выразить своё отношение к этому факту, что вскоре и произошло на автобусной остановке.

В эту рань народу там было ещё немного, но при появлении Андрея с Дашей все на миг смолкли и какое-то время с любопытством их рассматривали, будто чужаков. Наконец, одна не выдержала.

– Всё-таки решились сплавить сиротинушку в детдом, бессовестные вы люди! Да она же с пяти лет и родную мать там забудет, и вас всю жизнь ей останется только проклинать, да и деревню не вспомнит, где родилась и мать похоронила! Ведь это для неё будет несчастьем на всю жизнь! Неужели ты, Андрей, не понимаешь, что творишь?

И тут же, с особой запальчивостью, встряла в разговор другая жительница деревни:

– Ты пошто, Андрюха, своё подворье с сироткой по закону не поделил? Ведь половина всего твоего состояния её матери принадлежит, а сейчас как наследнице доля матери должна ей принадлежать! Всё заграбастал со своей жёнушкой, а её, стало быть, сдаёте на иждивение государству, как скотинку! Нате! Воспитывайте, мы немощные! Куркули несчастные! На фермерстве-то нынче лучше всех разбогатели, и всё мало, мало, а ребёнка так заморили, что смотреть больно.

При этих упрёках Даша заметила, как дядя Андрей занервничал, лицо его судорогой перекосило, и желваки на нём так грозно заиграли, что казалось, он им сейчас такой скандал учинит за вмешательство в его личные дела, что все замолкнут.

Так бы, наверное, и случилось, но тут неожиданно с причитанием набросилась на него их соседка, тётка Мария.

– Андрей! Ты мужик вроде умный, газеты разные читаешь и телевизор смотришь, а из-за своей фермерской работы о племяннице совсем забыл, что она тебе всё же роднёй приходится! Разве ты не знаешь, что их, бедненьких, там за границу отдают на воспитание и, говорят, даже продают, и штоись ни у кого о них заботушки после не будет. На всю-то свою жизнь она у тебя без Родины и родни останется! Это каково! Да пожалей ты свою сиротку, Андрюша, ведь она тебе родная племянница, родней некуда!

Дядя Андрей при последних словах соседки до боли сжал ручонку Даши, завертел головой в разные стороны, будто от комаров избавлялся, потом рывком дёрнул её к себе, и они быстрыми шагами пошли от остановки в сторону их дома. Пройдя несколько шагов, он на ходу молча взял Дашу на руки, посмотрел на неё повлажневшими глазами, порывисто прижал её к себе и почти бегом ринулся бежать по улице, будто пытался убежать от опасных преследователей. Удивлённая всем случившимся, робко радуясь возвращению домой, Даша доверчиво прильнула к его разгорячённому телу и до самого дома, с замиранием сердца, слушала волнующий шёпот родного дяди:

– Всё, Дашенька, родная моя племянница, теперь ты никогда из своего дома никуда не уедешь, пока замуж не выдам, будь уверена. А дневать с завтрашнего дня будешь у соседки, тётки Марии, она добрая, и пока мы на работе пластаемся, присмотрит за тобой. Так и заживём, всем на зависть, и пущай всякие там критиканы больше не суются в нашу жизнь со своими укорами да ехидством. Наверное, мы с тобой, Дашуня, не дурней их, а может, даже чуть умней будем. Будто перед кем-то оправдывался её дядя, а может, себя успокаивал, но говорил об этом таким добрым и родным голосом, что Даша успокоилась и немножко вздремнула у него на руках – так ей захотелось спать. А дядя всё продолжал говорить.

– Сейчас дома чайку попьём, Дашуня, цветочков в палисаднике нарвём и сходим с тобой на кладбище, маленько посидим у могилки твоей мамы. Давненько я там не был, с девятин, пожалуй, работа меня совсем замантулила, поверь мне, моя роднулька!

Даша верила каждому его слову и надеялась, что так всё и будет, раз дядя пообещал. Однако для неё было непривычно, что он с ней сегодня разговаривает как со взрослой девочкой, и она не знала, как ему надо отвечать, поэтому стеснительно молчала. А он человек был упёртый, настырный, как жаловалась соседям его жена. Всё сделает посвоему, если что задумал.

А Даше грустно было, что сходить ей в гости будет не к кому, кроме мамы, на кладбище. Одна только эта горькая радость сейчас и теснилась в её головке, что мама рядом, и казалось ей, по её детскому разумению, что так всю жизнь у неё и будет.

Тюмень, 2014 г.

Деревенский этюд

Добро есть глубокое уважение к жизни.

А. Швейцер.

Опасно приближалась дневная июльская гроза, вдали бушевал ливень, из черноты наплывающей тучи, которая захватила половину горизонта с югозападной стороны, резко засквозило прохладным ветерком, грозно потемнел небосклон, ещё недавно сиявший утренней синевой. А в отдалении робко доносились глухие раскаты грома. Мы с сыном Колей в спешке сняли с озера сети, собрали палатку, второпях скинули всё в свою машину «УАЗик» и начали с трудом выбираться из болотистой низины на возвышенность, где вдоль сельской дороги сиротливо тянулись заросшие непролазным бурьяном бывшие колхозные поля. Колхозы рухнули в одночасье, и наделы лишились хозяина. На них больно было смотреть, как на сирот, оставшихся без родителей.

Возможно, городскому жителю это было бы безразлично, но для тех, кто родился в деревне и прожил там детские годы, она будет любима до конца жизни. А сейчас смотреть на разруху сельского быта и брошенные на погибель, некогда хлебородные поля было невыносимо. Содрогалась душа от такого бесчеловечного, варварского отношения тогдашней власти к земле-кормилице и сельскому труженику, вроде бы её хозяину, насильственно отлучённому от земли и бездушно брошенному в неслыханную безработицу и пьяную погибель. У работящих мужиков не было никакой надежды хоть когда-то выбраться из нужды и этого дурмана.

Однако нам не мешкая надо было добраться до асфальта, а это четырнадцать километров по разбитой сельской дороге, с глубокими промоинами, и мы спешили. Лихо промчались по деревенской улице с сиротливыми и неухоженными, оставшимися без мужского пригляда домами, непривычно пустынной улице, где нас ни одна дворняга не облаяла. Выехали за околицу и поехали среди печальных полей, при виде которых замирала душа. С тревогой думалось: «Неужели все эти поля и деревня, созданные с превеликим трудом нашими работящими предками, навсегда безмолвно умрут на наших глазах и никогда больше не возродятся?»

При виде той деревенской порушенности, что мы наблюдали из окна своей машины, подумалось, что к этому, видимо, неумолимо и безжалостно всё и катится. Но почему-то в глубине души, в её самом дальнем закоулке, еле теплилась слабая надежда, что так не должно случиться, так не должно быть по закону человеческого бытия, и эти заросшие бурьяном поля и безжизненная деревня непременно когда-нибудь возродятся и заживут с новой силой, доселе ещё не виданной. Именно в это хотелось верить, глядя на погибающую деревню.

По принятому в старину обычаю перед зарождением поселения, на самом высоком месте посреди будущей деревни, мужики вскладчину всем миром ставили церквушку, чтобы вознеслась она над домами и огородами своим куполом и крестом, как божественный символ зарождающейся новой жизни. Тогда и шумливая ребятня на улице объявится, и дворняги с радостным лаем будут вместе с ними по улице носиться. И конечно, деревенские петухи обязательно будут вовсю голосить, оповещая хозяев, что потомство у них непременно заведётся, и как-бы подавая пример своим хозяевам тоже заниматься этим полезным делом – заводить деток. Вроде бы так и должно быть, ведь без всего этого деревня мертва.

Выехали за околицу и, проехав около двух километров среди таких же печально заброшенных полей, въехали в старый сосновый бор, грозно шумевший густыми кронами в порывах предгрозового ветра.

Слева перед бором на просторной травянистой поляне увидели небольшое стадо коров вместе с овцами, и я привычно поискал глазами знакомого пастуха Илью, но, к своему удивлению, его не увидел. Стадо коров и овец дружно вплотную сбилось в гурт, беспрерывно отбиваясь хвостами от наседавшего комарья, мошек и носившихся, как истребители, паутов. Всё это свирепое летающее воинство кровопийц тучей висело над стадом и угрожающе гудело на все голоса над своими жертвами. Эх, запалить бы сейчас Илье маленький костерок да подбросить в него свежих хвойных веток, стадо сразу бы прибилось в полосу густого дыма и хоть малость передохнуло от злодейства кровососов, которые беспрерывно донимали коровёнок весь день.

Проехав ещё немного, остановились. Справа от нас ниточкой блеснула маленькая речушка с одиноким рыбаком в резиновой лодке, колыхающейся на крутой волне. И тут, на ветреном взгорке у реки, я неожиданно увидел женщину, которая сидела на старом пне лицом к ветру и беспрерывно отгоняла от себя хвойной веткой налетающих кровопийц. Уж чем-чем, а полчищами кровожадных насекомых, от которых в летний зной спасения нет, наша родная природа с избытком нас наградила. Однако я другой такой страны не знаю и не хочу знать. Это моя малая и большая Родина. Мне она всегда мила такой, какая она есть. Здесь я родился, вырос, детей и внуков вырастил и в иной мир отойду.

«Здесь русский дух, здесь Русью пахнет… и русалка на пеньке сидит», чуть переиначив, повторю слова гения русской поэзии. Так вросла в мою душу жизнь в родном Отечестве, что я стал неотделимой её живой частичкой. Наверняка есть и другие мнения на этот счёт, но они меня уже мало интересуют.

Подъехали почти вплотную к женщине, я открыл дверку и поздоровался. Она, не поворачивая к нам головы, молча и как-то безразлично кивнула в ответ и улыбнулась красивыми полными губами, чуть подкрашенными губной помадой. От такой причуды, доселе невиданной здесь, я обомлел и даже чуть растерялся. Потом нашёлся и спросил про Илью. Она тяжело вздохнула и, не поворачивая к нам загорелого до черноты лица, ещё красивого, равнодушно ответила:

– Помер с перепоя прошлой осенью, как все молодые мужики у нас нынче умирают. Вон там лежит, – кивнула она на белеющие невдалеке кресты, на свежих могилах недавно похороненных её земляков, на неухоженном деревенском кладбище.

– Все парни у нас поумирали взрослыми мужиками. Отслужили в армии, а глупые, вроде малых детишек. Жалко их до слёз, а ничем не поможешь. Работы после развала колхоза не стало, вот и подались в пьянство – на верную погибель. Совсем наша деревня теперь без мужиков осиротела, как в ту войну.

Услышав новости, я тяжело вздохнул, чуть помолчал, раздумывая, о чём бы ещё её спросить, и неожиданно предложил выпить квасу, который мы оставили на обратный путь. Она как-то виновато улыбнулась и отрицательно покачала головой. А я не унимался, придумывая, чем бы ей доставить хоть какую-нибудь приятность в этом комарином аду, где она находилась целый день, и предложил ей перекусить впрок оставшимися у нас продуктами. Она чуть хохотнула, повернулась ко мне лицом, прямо и внимательно посмотрела мне в глаза, чуть прищуриваясь. Видимо, такого глупого доброхота, как я, она встретила здесь впервые и от этого заметно повеселела. Редкие морщинки на её лице, расходящиеся лучиками от глаз, разгладились. Её поразительно синие глаза, резко выделяющиеся на загорелом лице, смотрели с нескрываемым любопытством, и, видимо, она ждала продолжения разговора. А я растерянно умолк, мои мозги будто заклинило, и с наглой бесцеремонностью рассматривал её лицо, ладную фигуру зрелой женщины и, каким-то, чудом сохранившиеся, в деревенской жизни, остатки увядшей девичьей красоты, невидимой тенью, осенявшей её лицо. Тогда спросил про знакомых деревенских мужиков и ребят:

– Живы ли?

В ответ она безнадёжно махнула рукой в сторону свежих деревянных крестов деревенского кладбища, уходящего вглубь бора, и безразлично ответила:

– Почти все там лежат, раз по-человечески жить не захотели.

Меня просто поразило, с каким равнодушием говорит она об умерших земляках, которых знала с детства. До какой же степени безразличия надо было ей дойти, чтобы так о них говорить. Видимо, привыкли к таким печальным случаям и относились к ним без эмоций. Она немного помолчала, тяжело вздыхая, и добавила, будто в своё оправдание:

– Мы ведь по очереди сейчас пасём личный скот, а колхозное стадо всё давно порезали, ни одной коровёнки не осталось. А жить-то надо, вот и пасём дворами, у кого хоть какая-то скотина осталась.

Жутко было слушать эту печальную историю, случавшуюся тогда почти в каждом колхозе. Но у меня на языке давно вертелся только один к ней вопрос, который хотел задать и никак не осмеливался. «Зачем и для кого она накрасила губы, будучи пастушкой, в этом безлюдном месте, находясь целый день со стадом коров среди комариного царства?» Все остальные вопросы блекли, глохли, были лишними и ненужными. Но этот главный вопрос застревал в глотке и никак не мог вырваться наружу, чтобы нечаянно не уязвить женское самолюбие. А может, мой здравый смысл, тормозящий первые душевные порывы, тогда ещё надёжно срабатывал в подобных случаях и оберегал меня от позора перед этой женщиной? Всё возможно, но этот главный вопрос я так и не задал тогда и благодарен своим мозгам, что их в тот момент удачно заклинило.

Гроза приближалась. Мы с сыном попрощались с пастушкой, так и не узнав в спешке её имени, замужем ли она, есть ли дети у неё и сколько, и тронулись в путь. Я оглянулся и увидел, как она поднялась с пенька и прощально махала нам веткой хвои, приветливо улыбалась накрашенными губами. Моя душа будто оцепенела, и я с содроганием подумал: «Вот мы с сыном редкие залётные гости, уезжаем к себе домой, где у нас имеется относительно комфортабельное жильё, а эта прекрасная женщина остаётся здесь навсегда в этом захудалом месте до конца своей жизни, которую счастливо или несчастливо здесь прожила. Сюда и дороги-то пригодной для нормальной езды никогда не было, нет сейчас, да и не скоро ещё будет. Социалистическое средневековье наяву.

Пусть так, но здесь прошло её детство, юность, здесь случилась первая любовь, замужество и дети, наверное уже взрослые. Здесь похоронены все предки, это её малая Родина, краше которой для неё на этой земле места нет. А накрасила губы лишь потому, что в сегодняшней одичалой жизни просто захотелось понравиться самой себе, хоть на один день, даже в этом глухом и безлюдном месте. Это её право, красить ей губы или не красить. И разрешения на это она ни у кого не должна спрашивать и, тем более, кому-то объяснять, почему она это сделала. Она вообще никому ничего не должна и ничем не обязана в этой жизни. Это мы, городские жители, у неё в неоплатном долгу. Единственно, к чему она безоговорочно обязана стремиться в своей жизни, так это любить, быть любимой и рожать здоровых детишек да не забывать заботиться о своей внешности, чтобы прилично выглядеть, насколько это возможно в деревенской жизни. Всё остальное невольно им устроили нынешняя власть и бессовестные, спившиеся мужики, взвалив на их плечи большую часть проблем сегодняшней деревни. И теперь этот огромный воз они покорно на себе тянут, как в войну тянули и вытянули, спасая Отечество.

Так и живём, и в ус не дуем.

Тюмень, 2010 г.

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 4.9 Оценок: 51

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации