Текст книги "Море"
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
В последний раз Курбский повернул своего коня в сторону Юрьева. При свете молнии он увидел стоящего на краю крепостной стены с распятием в руке черного, длинного иезуита…
Курбский сердито плюнул, повернув коня на запад.
– Будь ты проклят, сатана!
Издали донесся глухой рокот неба, а затем стали падать редкие капли дождя. Вновь и вновь молнии. Поднялся ветер, пыль застилала глаза.
– С Богом! – крикнул кто-то, не дожидаясь приказания воеводы, и десятки лошадиных копыт нарушили тишину ночи.
Прогремел оглушительный удар грома.
Гроза началась.
Глава VI
Полночь. В караульном каземате Тайницкой башни Малюта Скуратов и Алексей Басманов. Сошлись после объезда сторожевых постов.
Тревожно в Москве. Получена страшная весть о неслыханном поражении московского войска под Оршей. В этом бою пал сам воевода – князь Петр Шуйский и братья – князья Семен и Федор Палецкие. В плен уведены воеводы Захарий Плещеев-Овчина, князь Иван Охлябинин и десятки детей боярских. Богатые обозы и пушки брошены в добычу врагам. Польские паны торжествуют. Затрубили на весь мир о своей победе над московским войском. Позор!
Взметнулись слухи об измене, о предательстве каких-то бояр… Каких? Имен не называли. Осторожно, под величайшей тайной шептуны намекали кое на кого из царских вельмож, по догадке, без явной улики.
Царь сильно разгневался на любимого своего воеводу, покойного Петра Шуйского, и его помощников, но велел о них служить панихиды. Во все концы Москвы Малютою были разосланы люди подслушивать разговоры на базарах, в кабаках, около церквей и в других людных местах. Везде одно: ропот и уныние.
Малюта не в духе. Он угрюмо говорит сидящему против него за столом Басманову:
– Батюшка Иван Васильевич неровен, вот што! Иной час и доверчив и милостив, иной час безвинно гневается, и хоть сам видит – попусту, но стоит на своем… Негоже то. А после безвинно наказанного возвеличивает, жалует, а себя винит, кается. Сослал Михаила Воротынского на Белоозеро, опалу великую положил, а ныне велит отвозить ему фряжских вин и свежей рыбы, изюму, лимонов, меда… Двенадцать слуг оставил князю. Вот и пойми.
– Подлинно так, Григорий Лукьяныч. Боязно стало от его доверия. Вельми непостоянен батюшка-государь, – вздохнул Басманов. – Не стали радоваться люди, коль он возвышает их. Не ведают они: што надо царю, как ему угодить… Князь Бельский Иван Дмитриевич пытался бежать в Литву, и его словили, отпустил царь его на поруки, и все же он опять бежал, но и вновь был пойман… Иван Васильевич опять простил его, а ныне он в почете у царя… Как вот тут? Не поймешь!
Малюта в недоумении развел руками:
– Не пойму и я государя. Знать, правда говорится: хоть и ходим около, да не видим сокола!
Посидели, помолчали, вышли на площадку башни. Ночь лунная. Тепло. Сквозь просветы между зубцами видно Москву-реку и заречную слободу: церкви, избы, огороды, посеребренные луной.
– Царь в тревоге – на посадах страх!
– По вся места – страх… Ходит он по пятам за нами.
Малюта и Басманов в панцирях, с палашами на поясах, сняли шеломы, перекрестились.
Вчера ночью неизвестные люди прокрадывались во дворец, зарезали двух караульных стрельцов. Стража погналась за ними, а они мигом – на поджидавших коней и ускакали.
Повелением Ивана Васильевича у всех решеток, на углах и перекрестках расставлена усиленная конная и пешая стража.
Малюта, не надевая шелома, провел ладонью по вспотевшему лбу и волосам.
– Государь молвил вчера: спасибо моим злосчастным советникам Сильвестру и Адашеву! Своевольством своим они толкнули меня к познанию моей силы. Познал я в тихости своей, что есть власть. Лукавцы! Ужели царь достоин токмо председания, а власть должна принадлежать другим? Как же мне быть самодержцем, коли сам не буду править?
Басманов засмеялся.
– И Адашева, и Сильвестра уже нет, а Иван Васильевич все еще их поминает. Дивлюсь я. Не поймешь: хулит он их или хвалит? Зачем он их так часто вспоминает?
– Однако подумай и о том: тринадцать лет они владели душою государя, а он остался самим собою и не токмо не покорился им, но уничтожил их. Не дальнозорки они были – тринадцать лет не примечали, што он думает о другом… не по-ихнему. Где же их разум?
– Истинно говорил Вассиан: «Близ царя – близ смерти!»
Малюта насупился.
– Не по душе мне его слова, Алексей Данилович. Вассиан – опальный боярин, недруг царский… Вассианово слово ложно и злобно. Царь и милует, царь и наказывает – все в его воле. А черные люди говорят: «Царь-то добр, да слуги его злы!» Подумай над этим.
Басманов промолчал.
В лунном свете мягко струилась Москва-река; кое-где у берегов тихо плыли плоты. Прокричала цапля, вспугнутая конной стражей. Лениво взмахивая крыльями, пролетела над самой башней. Тишина лунной ночи, теплой, весенней, наводила на грустные мысли. Вспоминалась прежняя жизнь Басманову, его поход с царем на Казань, битвы, увенчанные победами, награды и подарки, которыми государь осыпал его. Разве стал бы он раньше вести беседу с этим захудалым дворянчиком? «Что такое Малюта? Ему бы прасолом быть, мясом либо рыбою на базаре торговать – мелкий человек, и вот – в царедворцы влез; царь души в нем не чает. Страшный человек Малюта! И когда и как то случилось – никто того даже и не заметил. Смиренным богомольцем прикидывался… Ловок, дьявол!»
И казалось Басманову, будто бы потому царь Малюту и приблизил к себе, что Малюта – тупой, простой, незнатный человек. Царь избегает мудрых людей, боится опять «сильвестровых чар» над собою, боится посягательства на свою, цареву, власть. А может быть, он и прав?
Малюта думал: «Хотя ты и боярин, и царский любимец, и воевода прославленный, однако нетверд ты. Мнишь о себе много. Большой власти жаждешь. Запомни-ка: кто не желает власти, на того не приходят и напасти. Знай же: Малюта плюет на почет. Ему надо: быть верным слугою царю и царству! И только! В этом находит он отраду душе своей».
– Благодарение Богу, Алексей Данилович. Угодили мы с тобою батюшке Ивану Васильевичу, набрали людей на корабли дюжих, зело усердных. Керстен Роде похваливал их. В грязь лицом перед чужеземцами те люди не ударят.
– Где-то теперь наши корабли? Благополучны ли? Справятся ли с чужеземными каперами?
– Государь наказал о них молебны служить. Молился и он, батюшка, с царицею и детьми у Спаса на Бору.
– Дивное дело! Подумай – московские корабли плывут в окиян! – сказал Басманов с умилением в голосе.
– Что же того! Смотрю я на то дело просто. Свет не баня – для всех место найдется… Всё меняется! Ранее вон почитался род, а ноне род под службою ходит. И служба государем дается ноне не по роду… Што делать! Время иное.
– Подлинно, Григорий Лукьяныч, – через силу, угодливо ответил Басманов. – Так оно и должно быть.
Боярину Басманову противна грубоватость Малюты в его суждениях о боярах. Но, чтобы не отстать от «новых порядков» при дворе, от новых людей, старается он во всем подражать Малюте. Он не намерен, как другие бояре, отказываться служить с неродовитыми дворянами и сторониться их. При всяком добром случае он лицемерно проклинает отъехавших в Литву вельмож. Постоянно восхваляет царя за то, что тот отстранил от управления приказами бояр, а вместо них насаждает грамотных дьяков. Он приветствует и появление в Боярской думе худородных дворян, названных «думными дворянами».
Вывел из задумчивости Малюту и Басманова послышавшийся внизу, под кремлевскими стенами, бешеный конский топот.
Оба склонились над стеной. По берегу Москвы-реки скакал всадник.
Он остановился у подошвы Тайницкой башни; поднялась ругань, кто-то неистово барабанил в железные ворота.
– Постой-ка, Алексей Данилович, спустимся… поглядим, кто там.
Оба с фонарем сошли вниз.
Воротник шумел, не пуская неведомого ему всадника, ломившегося в Кремль. По приказанию Малюты ворота были открыты.
Таща под уздцы тяжело дышавшего коня, ратник вошел в Кремль. Низко поклонился, облегченно вздохнул, подал бумагу.
– На-ко, Алексей Данилович, глянь! Чего тут? У тебя глаза хорошие, да и грамотен зело.
Басманов стал читать.
– Помилуй Бог… – прошептал он в ужасе, держа в дрожащей руке бумагу. – Может ли то быть?
– Што такое? – всполошился Малюта.
– Афанасий Нагой… пишет… – пробормотал, задыхаясь от волненья, Басманов.
– Ну, ну! Да говори же!..
– Курбский изменил!.. Бежал в Литву!
– Нет!
Малюта ударил в железную доску.
Из темноты выскочило несколько стрельцов.
– Возьмите его! Держите под присмотром до утра.
Стрельцы поволокли гонца вглубь кремлевского двора.
Малюта и Басманов снова скрылись в башне. Оба молчали, ошеломленные этим известием.
Курбский! Андрей Михайлович! Да может ли то быть? Не подвох ли какой! Ныне враги пускаются на всякие хитрости, лишь бы насолить царю. Нет! Поверить невозможно, чтобы первейший друг царя и славный воевода, про которого песни поют в народе, мог изменить государю!
– Ладно… – как бы отвечая на свои мысли, тихо произнес наконец Малюта. – Ты побудь здесь, Алексей Данилович, а я пойду попытаю гонца: кто, чей и нет ли какого обмана.
– Бог спасет!.. Сходи. Выведай все, а я подожду.
Малюта быстро побежал по лестнице вниз. В его беге было что-то бычье. Он нагибал голову, словно собираясь бодать.
Басманов сел на скамью за стол, опустил голову на руки, задумался.
Что же это такое?
Курбский!.. Кому на Руси не известно имя храброго князя? Самые славные, радостные события связаны с именем Курбского… Тула!.. Казань!.. Дерпт!.. Полоцк!.. Вильна!.. Да мало ли ратных праздников можно насчитать при имени Курбского? И с ним ли не был ласков и добр Иван Васильевич? Не с ним ли государь просиживал целые дни за книжным учением и беседами о писаниях греческих мудрецов?
«Муж битвы и совета», смелый, отважный, презиравший смерть в боях, покрытый ранами полководец – изменил, опозорил на веки вечные свой род, стал предателем, иудою!
Малюта вернулся в башню мрачный, молчаливый.
– Ну, как там, Григорий Лукьяныч, сказывай?..
Тяжелым испытующим взглядом устремился Малюта на Басманова.
Неловкая, напряженная минута. Басманову вдруг почудилось, будто Малюта и ему не доверяет.
– Ну!
Тихим, но злобным, желчным голосом Малюта сказал:
– Вот вы какие, бояре! Вот тут и думай.
– Да говори же, Григорий Лукьяныч.
– Не говорить бы надо, а казнить… Упреждал я царя, и не раз… Э-эх!
Малюта снял шелом и, перекрестившись, сказал:
– Помоги нам, Господи, Вседержитель, изловить всех пособников Курбского и друзей его, их же имена, Господи, веси!
* * *
Иван Васильевич прислушался. Будто в палате находится кто-то, кроме него. Вот опять вздох и даже шум, словно чья-то нога наступила на половицу, скрипнуло. И вдруг сразу стихло: кто-то притаился. Стало страшно. Не бесы ли? Царь в испуге заглянул сначала за один шкап, за другой… Господи! Что такое? Царевич? Вот он, у ног царя. Волосы его всклокочены, лицо в слезах. Царь с досадой отстранил царевича.
Мальчик всхлипнул, взглянул на отца большими, спрашивающими глазами.
Мрачное лицо царя просветлело.
– Встань! Полно тебе, – сказал он, смягчившись; помог мальчику подняться с пола.
– Не убивайся! Грешно.
Сел в кресло, прижал к себе сына, ласково поглаживая его голову.
Опять тяжелые, мучительные мысли о семье! Дети заброшены. Истые сироты. Растут одиноко с мамками, которые только их балуют, льстят им.
Царевич крепко прижался к Ивану Васильевичу. Он не решался вновь жаловаться отцу на царицу-мачеху. Не первый раз. Мальчик хорошо знал: ничто так не расстраивает отца, как жалобы на царицу. Царь видел, что царевич сдерживается, страшится жаловаться, молчит, но детские глаза его, наполненные слезами, говорят ему больше слов.
Иван Васильевич не решился идти к царице, он боялся за самого себя, делая усилия подавить гнев, опасаясь, что новая распря с женой из-за царевича Ивана кончится плохо.
– Где мамка?.. Пошел бы к Федору… Молись Богу! – взволнованно говорил царь, стараясь найти какое-либо утешительное слово и произнося то, что навертывалось на язык.
Что скажешь в утешение? Между царицею-мачехой и его старшим сыном жестокая, полная непримиримой злобы, вражда. Царица досаждает постоянными жалобами на царевича. Царевич клянется перед иконами, что он ни в чем не виноват перед царицей. Мамка держит его сторону. Тайно, наедине, она нашептывает царю, что мачеха немилосердна к царевичам-сиротам. Обижает их. Смеется над ними.
Что делать?
Иван Васильевич и сам знает, что царица не любит детей покойной Анастасии Романовны, особенно после смерти ее собственного сына, царевича Василия. Царь знает, что она бывает несправедлива к ним. Знает он и то, что дети его тоже не любят Марию Темрюковну, ревнуют отца к ней. А ему, отцу, жаль детей и жену, и любит он и жену и детей.
Примешь на веру слова царицы – в слезах дети и их мамка; станешь на сторону детей – в слезах царица Мария.
– Покличь, мое чадо, шута Кирилку!..
Мальчик быстро побежал по коридору на половину царских шутов и скоморохов.
Иван Васильевич сидел в кресле мрачный, в глубоком раздумье: что делать? Отправить детей в Коломенское? Боязно! Однажды Ивана-царевича едва не сгубили. Спасибо колдуну. Отвел несчастье. Раскрыл злодеев. Четыре головы пришлось срубить на глазах у царевичей. Пускай знают царские дети, как надо поступать со своими врагами.
Царевич Иван вернулся, ведя за руку маленького, головастого, с вывернутыми ногами, чумазого шута Кирилку. На нем барашковый жупан, на голове остроконечный колпак с колокольчиком.
– Что же ты, дуралей Кирилка, не веселишь царевичей? Вот я тебя! – Царь со всей силою ударил посохом шута по спине.
Кирилка смешно подпрыгнул, колпак с него слетел, покатился по полу. Из колпака выскочил котенок, сгорбился, взъерошился, зашипел.
Царь преувеличенно рассмеялся, рассмеялся и царевич.
Шут громко расхохотался. Царь опять ударил его своим посохом. Из кармана жупана выскочило еще два котенка.
Царевич хохотал до слез. Иван Васильевич смеялся, продолжая притворно казаться веселым.
– Веди его, Ваня, к мамке. Пускай потешит старуху! Да еще шута Картуньку прихватите…
Кирилка захлопал руками, будто крыльями, и запел петухом: «Ку-ка-реку!»
Царевич и шут побежали, обгоняя друг друга; Иван Васильевич захлопал в ладоши им вслед, громко смеясь.
Оставшись один, царь поднялся с кресла, раздумывая: идти ему к царице или нет? Пойти с укоризной, с попреком – значит, рассердить ее, слушать ее причитания и плачи… Нет! Он не в силах сегодня опять ссориться с ней.
На столе гусли и ноты новой стихиры… Царевич помешал! И царица и царевич постоянно омрачают жалобами и слезами немногие минуты досуга. Ах, как бы хотелось где-то в тиши, вдали от семьи, от дворца, от бояр, уйти в книжное чтение и совершенствоваться в пении стихир!
Ноты принесли царю поп Федор, по прозванию Христианин, и певчий Иван Нос из школы новгородца Саввы Рогова. Оба они «были славны и пети горазды знаменному пению».
Царь с грустью глядел на эти листы, испещренные «пометами» и «фитами», показывавшими повышение или понижение звуков. Тут указано «пети борзо», тут – «ровны гласом», а там – «тихо». Так бы хотелось разобраться в нотах, но… вот, вдруг… сын!..
С тяжелым вздохом Иван Васильевич убрал гусли, бережно свернул ноты и положил их на полку.
В дверь тихо постучали.
Царь разрешил войти.
Малюта. Земно поклонился царю, боязливо глядя на него исподлобья.
– Прошу прощенья, батюшка-государь. С недоброю вестью пришел я, милостивый отец наш и покровитель.
Иван Васильевич строго спросил:
– Опять недобрые вести? Доколе же?!
– Твое, государь, горе – наше горе!.. Твоя, батюшка-царь, беда – наша беда… Мы, верные слуги, тебе неотделимо преданы.
– Ну что же. Благо, – довольный словами Малюты, улыбнулся царь. – Говори! Слушаю тебя, Лукьяныч.
Малюта опустил голову, смущенно переминаясь с ноги на ногу и теребя пальцами бороду.
– Не хотелось бы, великий государь, того и знать, что узнали мы, да и еще хуже – не хотелось бы докладывать тебе о том.
Голос его стал сдавленным, будто у него застряло что-то в горле.
Царь насторожился. Плечо его передернулось. Глаза сощурились.
Чтобы скрыть свое беспокойство, он прошелся взад и вперед по горнице, заложив руки за спину.
– Ты, как вижу я, – медленно произнес он с натянутой усмешкой, – думаешь, будто я немощная женщина… пуглив… слезлив… Увы, Гриша… – качая головой, остановился он против Малюты, – приучили меня с детства ожидать одно худое… Хорошего мало видел я, тому свидетель сам Господь, приучили, приучили… изверги. Однако говори. Не страшись напугать меня…
Иван Васильевич явно волновался, и слова его никак не согласовались с выражением лица. Малюта уже начал раскаиваться – зачем пришел; подождать бы еще, да и не лучше ли было бы царице о том доложить царю? Но она не хочет. Боится. Никто не решается…
– Ну что там? Эй, голова, чего же ты?! – нетерпеливо крикнул царь, тяжело опустившись в кресло.
Малюта вздохнул всею грудью:
– Государь! Бог да сохранит тебя, да покарает изменников.
– Кто еще? – вскочив с кресла, дрожащими губами прошептал царь, страшно тараща глаза.
– Курбский…
– Что-о-о?! – крикнул Иван Васильевич чужим, тонким голосом.
– Князь Андрей Курбский с товарищами… Ускакали в Литву.
Царь сел, откинулся на спинку кресла: «Душно!»
С силою разодрал он ворот у кафтана и рубахи. На губах выступила пена. Лицо стало безобразным, посинело.
– Прочь! – прохрипел он. – Уйди. Сатана. Убью!
Малюта испуганно бросился к дверям.
– Стой! – раздалось позади него. – Не говори никому… Молчи. Казню… Прочь. Гос… по… ди! Что же это?! Дьяволы!!!
* * *
Плывут корабли.
Загадочное, бескрайное море.
На носу головного корабля «Иван Воин», в своем кресле на капитанском помосте, сидит Керстен Роде, в кожаном пышном жупане. Бархатная шапка. Сабля. Глаза устремлены в ясное небо. Он шепчет молитву: «Хвала и благодарение Творцу Всемогущему, что вдохнул Он в человека любовь, сообщил ему дар познания и умение во всем окружающем видеть жизнь, красоту и свободу». С недавних пор у Керстена появилась мирная склонность к созерцанию, к философскому размышлению.
И в самом деле, кругом всё необычайно прекрасно: синее небо, украшенные зеленью скалистые берега, серебристое мерцание волн…
Андрей уже освоился на корабле и от всей души желал только одного: поскорее бы взяться за пушки. На земле его пушкари поработали на славу; поглядеть бы, как на море.
Погода плаванию благоприятствует, но некоторым купцам московским все равно не по себе. Они то и дело вынимают из-за пазухи взятые ими на дорогу маленькие иконки и усердно, торопливо молятся, растерянно, робким взглядом окидывая морские просторы. Путешествие это многим казалось божеским наказанием, которое в угоду царю следует нести со всем смирением и безропотно. Кое у кого пропала охота к еде: что ни съешь – мутит и рвет.
Роде и его товарищи посматривали на новичков в морском плавании с едва заметной усмешкой.
– Уж если Господь Бог рассудит мне живу остаться, часовню воздвигну на Лисьих ямах… – оглядывая с унылым видом морские просторы, проговорил почтенный гость Иван Тимофеев.
– Полно, Иван Иваныч! Плавал я на оных ковчегах… Жив остался… Не всем же тонуть, кому ни то и торговлю вести надо… – усмехнулся Степан Твердиков. – Да и с незапамятных времен наш брат, русский гость, плавал по морям… Ничего. Бог милостив. Не страшись. А мне так по душе это море.
– А вдруг – хвать – и утонешь! – сострил Юрий Грек, играя лукавыми черными глазами. Греком его прозвали за «черномазость», а был он самым коренным ярославцем.
– Как сказать? Зарекаться бы не след. Верно. Но и моря бояться грешно… Без риска и торговли не бывает. Коли Господу Богу угодно будет и государю, так погибнем с честью, все вместе, и опасаться того не след… – глубокомысленно проговорил Твердиков, поднявшись с груды каната, набожно перекрестился.
– Правильно, дядя Степан! Чего тут?! Вон погляди на пушкарей да на стрельцов – веселые, бедовые и будто не в чужие края, а к себе в деревню плывут, – сказал один из купцов, дремавший дотоле у основания бизань-мачты[25]25
Бизань-мачта – задняя мачта.
[Закрыть].
– Зазноба будто вон у того, у старшего пушкаря, у Андрея, на Печатном дворе осталась, – улыбнулся Юрий Грек. – Вчерась он мне сам сказывал.
– Што же из того! У него зазноба – у меня старуха… Бабы – они и есть бабы, – с досадой в голосе проговорил Федор Погорелов. – А все же я Студеное море николи не променяю на Западное. Крепости, могучества здесь того нетути. Простор не тот. Воздуху мало…
– Какого ж тебе воздуха? – удивленно спросил Тимофеев. – Токмо воздух и есть: вода и воздух – и боле ничего… Глядеть-то не на што… Пусто! То ли дело на земле – всего насмотришься. Всего наслушаешься. Да и прибыльнее.
Андрей Чохов, подойдя к купцам, громко рассмеялся.
– Глянь-ка, Иван Иваныч, – сказал он. – Полюбуйся.
Все оглянулись, куда показывал рукой пушкарь.
– Гляди… паруса-то… гляди…
Позади «Ивана Воина», один от другого поодаль, на расстоянии трех-четырех ширин судна, величественно шли остальные московские корабли с распущенными в три яруса парусами. Впереди, по боевому обычаю, были самые сильные, хорошо вооруженные суда.
Долго любовались купцы красавцами-кораблями. Но вот ветер стал крепчать. Керстен Роде приказал убрать паруса с грот-мачты. Оставил паруса только на передней фок-мачте. Легли на бейдевинд[26]26
Бейдевинд – курс корабля. В данном случае – на юго-запад.
[Закрыть].
Особенно выделялась своею ярко-голубою окраскою, с узорами на бортах «Держава».
Купцы поднялись, с любопытством следя за тем, как матросы, лазая по мачтам, свертывают паруса.
– Вот на том корабле теперича сидит Мишка Бобер… Меда, стервец, што везет. Страх! И где тока набрал? Не люблю я его – завистлив, злобен, – проговорил ни с того ни с сего Трифон Коробейников.
– Нешто меда на Руси мало? – вставил свое слово подошедший к купцам Андрей Чохов. – Чего завидовать?
– Всего на Руси много… Токмо сиднем сидим мы у себя на дому и оттого прибытка не имеем. Пожалуй, сиди на печи да гложи кирпичи. Товар лицом надо казать, – сказал кто-то из купцов.
– Ну, брат, не говори. Мы вот Ледовый окиян у себя объехали. Наш товар везде известен. Нас не укоряй! – покраснев от обиды, воскликнул Погорелов. – Живем не бедно. Дай Бог вам так жить. Погляди на Строгановых… Блаженствуют… Иноземцы с поклоном к ним ездят… будто к князьям. Наши холодные края могут согреть своим богатством всю Русь. Мы не сидим на месте. Што нам окиян – не боимся мы его!
– Полно тебе, милок, похваляться. Обожди. Купец русский во всех местах побывает, не гляди, что вертлявости в нем той нет, што у немца, – произнес, задумчиво разглаживая бороду, Тимофеев. – Русь-матушка всех нас и накормит, и напоит, и соседям кое-что достанется. Русский купец с легкой государевой руки не токмо в холодных краях – повсюду закопошился. Вон даже в Эфиопию-страну один заехал… Стало быть, к тому причина есть… Хохлатые куры двором ведутся… Господь Бог не обидел Русь. И без ваших краев есть места.
Из посольской каюты вышел на палубу дьяк Петр Григорьевич Совин, нарядно одетый, чистенький, приглаженный, с подстриженной бородкой. Он ехал с гостями по поручению царя. Разговорчивый. Веселый.
– Чего вы тут гуторите?.. – спросил он, подойдя к купцам.
– На корабли дивуемся, ваша милость… Уж больно гожи! – низко поклонившись, сказал Тимофеев.
– Так то и приличествует русскому государю, дабы порухи чести его не было. Чин блюсти – великое дело. Не срамите его. – Совин указал на царский вымпел с двуглавым орлом, трепетавший на фок-мачте: – То – наша хоругвь государская.
Усевшись на скамью, Совин стал рассказывать, как два года тому назад ему привелось совершить плавание по этому же морю с великими государевыми послами, с дворецким Нижнего Новгорода князем Антоном Ромодановским и печатником Висковатым. А ездило посольство на королевский двор во град Копенгаген. Было с ними еще шесть дворян и около полутораста душ слуг и два толмача.
– А скоро ль изволили, батюшка, доплыть вы до того бусурманского города? – боязливо оглядывая всех, спросил Тимофеев.
– Неладно у нас вышло. Четыре недели, почитай, носило нас по морю. Одному мне посчастливилось десятью днями раньше прибыть в тот город, Копенгаген… Ветром нас пригнало… Так вот, слушайте: продолжу я вам свой сказ…
Царь Иван Васильевич при отправке тех послов наказывал: «Пуще глаза своего беречь честь его имени и честь государствия русского». То же надлежит во всех странах соблюдать и гостям, и всем людям их.
Послам было велено: чтобы при крестном целовании «грамота королуса дацкого была внизу, а государева наверху». Если же королевская грамота будет положена иначе, то «говорить накрепко, чтобы переложили». А «если этого не сделают, сказать дацкому королусу: снял бы он с блюда царскую грамоту и целовал бы крест на одной своей, а заупрямится, то никакого дела не делать и ехать назад».
Государь заботится о том, чтобы его люди в чужих краях радели о доброй славе Московского царства. А все происходящее в Москве истолковывали бы во благо государю и родной земле, своего достоинства бы не теряли, ни перед кем не унижались бы.
Совин от себя прибавил, чтобы торговые люди, которые в Англии высадятся, узнавали бы для царя: «Чем обильна та земля и какие в нее товары приходят из заморских стран: золотое, которое в деле, и серебряное, и камки, и тафты, и свинец, и олово, и доспехи, или что иное привозят ли в ту землю – о всем выспросив, написать в особый список».
Смеясь, Совин рассказал, как русские послы заставили датского наместника в Копенгагене Франца Броккенгуса встретить их с должным почетом.
О короле датском Фредерике Совин отозвался с большой похвалой. При входе послов в приемную палату дворца король встал, а когда князь Ромодановский начал ему править поклон от царя, то король и шапку снял, спросил о государевом здоровье и позвал послов к своей руке…
Московские люди с довольной улыбкой выслушали рассказ Совина о ласковом и достойном приеме русского посольства в Дании.
– Государь-батюшка Иван Васильевич склонен со всеми в мире и добре жить, да не тут-то было!.. Много завистников у него в западных странах. И свои людишки нашлись неверные – всяко пытаются они поссорить нашего государя с королями.
Едва Совин закончил свою речь, как на корабле поднялась тревога. Выстрелила пушка. На грот-мачте «Ивана Воина» быстро вздернули черный флаг. После этого на середине галерной кормы корабля взвился белый остроконечный флаг, что обозначало, чтобы все корабли приблизились к атаману для переговоров.
Торговые люди поднялись со своих мест – понять не могут, в чем дело. Как будто никакой и беды не угрожает, а на палубе суматоха, крик, шум. И только хотели они по-деловому, обстоятельно осмотреться кругом, как матросы-датчане, пушкари и стрельцы погнали их с палубы в трюм. На купцов напал страх: столпились, полезли, толкая друг друга, в раскрытые люки…
– Господи, что же это такое?!
– Молчи, Иван Иваныч, тут, видать, и напляшешься и наплачешься.
– Буде вам. Лезьте ходчее! После поговорим.
– Весь сок, братцы, из меня выжали, полегше… Кто это? Креста на вас нет. Батюшки-светики!
Когда палуба от торговых и иных вольных людей очистилась, толмач перевел слова Керстена Роде, стоявшего на своем капитанском мостике. Он приказал убрать остальные паруса и взяться за весла. Матросы на всех кораблях один за другим по веревочным лестницам полезли на мачты. Рулевые застыли у руля, ожидая распоряжения Керстена Роде, который дал сигнал в рожок пушкарям, стрельцам-пищальникам и копейщикам готовиться к бою.
Вдали, куда пристально вглядывался Керстен Роде, можно было различить идущие прямо навстречу московским кораблям три судна.
Толмач переводил слова Керстена, продолжавшего неотрывно следить за этими судами.
– Готовьтесь, братья… Вижу их… Пираты… Стерегли купцов. Милости просим. Встрече рады. Примет их с почестями добряк Керстен. Соскучился морской рыцарь без дела.
Корабли московского каравана быстро сблизились с «Иваном Воином», вытянувшись вровень с ним в одну линию.
Заунывно перекликались капитанские рожки.
А внизу, в каютах, купцы опять расставили по лавкам свои иконки и на коленях принялись молиться.
Тимофеев лежал животом на полу, дрожащим голосом причитывая:
– Господь Бог есть святой источник всего существующего, и мир создан Его мудростью, Его любовью, и милосердие Его к человецем неизреченно… аллилуйя… аллилуйя…
Когда же священник спустился в каюту и дико крикнул в страхе: «Разбойники!» – купцы потеряли способность и молиться, прижались друг к другу в отчаянии, покорившись судьбе: будь что будет! Только немногие из них держались мужественно, спокойно. Они успокаивали: «У нас свой разбойник есть, из разбойников-то разбойник. Чай, сумеет потягаться со своими друзьями!»
Наступила удивительная тишина. Не стало слышно ни беготни по палубе, ни заунывного воя рожков, ни голосов людей. Словно морская волна смыла всех с палубы.
Так прошло некоторое время. Казалось, вот-вот что-то обрушится на их ни в чем не повинные головы.
Мучительная, напряженная тишина…
И вдруг торговые люди покатились со своих мест от удара, потрясшего весь корпус корабля.
«Пушки!» – прошептал кто-то.
Второй удар, еще более сильный, окончательно привел в небытие сидевших и лежавших в беспорядке московских гостей.
Юрий Грек, попытавшийся казаться веселым, нелепо осклабился, глядя на Тимофеева. Хотел сказать что-то смешное, да не сумел – застряло в горле… Махнул рукой, почесал затылок.
Прыгнувший в трюм юнга, новгородский сирота, взятый стрельцами на корабль, Курбатка Бездомный пробормотал с дрожью в голосе:
– Теперича совсем близко… Большущие. Черные… А народищу что у них!
Старик Тимофеев собрался с силами и, изловчившись, стукнул со всего размаха ладонью Курбатку: «Молчи, не пужай, бесенок!»
Юнга хлопнулся носом в сидевшего неподвижно, с зажатыми ушами, Юрия Грека, заревел, утирая разбитый нос.
– Ничего, малец. Пройдет. Меня батька вот этак же один раз чебурахнул… Потом ничего, – сказал ему в утешенье на ухо Трифон Коробейников, – легче станет.
Пушечные выстрелы один за другим начали потрясать «Ивана Воина».
Три разбойничьих корабля: по словам Керстена Роде, Сигизмундовы пираты – действительно подошли на близкое расстояние к московскому каравану судов.
Андрей Чохов первый выстрелил из своих пушек по одному вражескому судну. Огненные ядра врезались в борт корабля, повалил дым, корабль накренился. В ответ на этот залп посыпались железные ядра с вражеской стороны.
Начался жестокий морской бой.
Холмогорцы Беспрозванный и Окунь ловко обходили корабли пиратов, загоняя их в ловушку, где легко было расправиться с ними «Ивану Воину» и другим стоявшим около него кораблям.
На «Иване Воине» пала бизань-мачта, зато корабль, в который стрелял Андрей, метался по воде, объятый пламенем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.