Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Второе распятие Христа. Антихрист. Пьесы и рассказы (1901-1917)"
Автор книги: Валентин Свенцицкий
Жанр: Литература 20 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Общественный вопрос
Я никогда не интересовался общественными вопросами. До того ли мне. Я не знаю и не хочу знать, кто прав: революционеры ли, консерваторы ли, либералы ли. Я знаю одно: есть неверующие люди, и революционеры, и консерваторы, которые не ради своих личных выгод умирают за других. Да и как можно умирать за других из-за личных выгод!
Пускай они ошибаются, пускай нельзя теми средствами, которые они предлагают, достигнуть всеобщего счастья. Мне это не важно. Мне важно одно: они не боятся смерти. Они убеждены, что с концом ихней жизни для них кончается всё, и несмотря на это чьё-то чужое счастье, которое они никогда не увидят, для них так дорого, что они ради него отдают свою жизнь.
Для меня закрыта эта психология. Но я всегда смутно чувствовал в ней что-то для себя роковое и потому никогда не мог отбросить её окончательно, не думать о ней. Факт оставался налицо. И то чаще, то реже, я вновь к нему обращался и тысячи раз спрашивал себя: что нужно чувствовать, чтобы, не веря в бессмертие, отдать свою жизнь, по своей воле, для чужого благополучия?
Не бояться смерти? Тайно от всех верить в своё бессмертие? Так любить свой народ, чтобы страдания его отравляли жизнь, и смерть становилась желанной? Нет, я чувствовал, что всё это не то, и неразгаданный факт по-прежнему шёл вразрез с моими обычными представлениями о людях, по-прежнему вызывал во мне тревогу.
Вот этим только и ограничивалась, кажется, моя «общественность».
И чем больше вокруг меня шумели и хорохорились, тем твёрже, как железом налитый, стоял я на своём месте. Да и куда бежать? Я слишком хорошо знал, что, сколько ни беги, убежать некуда. Разве смерть не будет так же пожирать всех рождающихся людей, когда в России наступит другой политический строй? Всё останется по-прежнему. По-прежнему все эти красноречивые «деятели» застывшие будут лежать на столе, по-прежнему будут бросаться в мокрую яму, где они посинеют, разбухнут и начнут разлагаться.
Я слишком знаю смерть, слишком чувствую её неизбежность, я слишком много страдал за неё, чтобы закружиться в ребяческом вихре «освободительного движения». Какой иронией звучат для меня эти слова! «Освободительное движение»! Освободительное от чего? От цензуры? От Кесаря? От казаков и произвола? Но что значит это «освобождение» без освобождения от смерти? А кто освободит от неё? Не постановление ли парламента?!
Как можно увлекаться до головокружения этим бутафорским освобождением, когда за окном чуешь дыхание смерти? Не похоже ли это на освобождение жалкой загнанной крысы, когда её «освобождают» из ловушки, чтобы бросить в кипяток? И как бы смешна была крыса, если бы она вздумала радоваться, что ей пришлось издохнуть не в ловушке, а уже «освобождённой» от «проволочного режима»!
Мне так же смешны и гадки эти неверующие бородатые «деятели», кричащие об освобождении и не думающие о смерти, со всей ихней крысиной психологией. Как они смеют радоваться, как они смеют не отравлять себе всех предстоящих освободительных побед мыслью о своём уничтожении?
И я твёрдо решил, что вся освободительная горячка есть не что иное, как дурман, которым хотят одурманить себя люди, в диком испуге бегущие от грозного призрака смерти.
Но опять, как же добровольная смерть? Если они бегут от смерти, то как они могут идти на добровольное уничтожение? А между тем факты таких самопожертвований становились почти ежедневны. Покончить с ними было необходимо. И во мне подымались неотступные тревожные вопросы: полно, прав ли я – ужели только два выхода: во всём смерть – или во всём бессмертие…
Меня пугали эти вопросы, и я старался не думать о них. Но ещё более пугали меня люди, которые, я это знал, несмотря на свой атеизм, готовы без малейших колебаний, каждую минуту умереть за свои идеи. Я избегал их. А когда всё-таки по необходимости сталкивался с ними, то они приводили меня в такое волнение, что я почти не владел собой. Они вызывали во мне и любопытство – подобно Николаю Эдуардовичу, и ужас – подобно образу Распятого, и злобу, и зависть, и уважение.
И я замыкался в себе и сторонился ото всех. Окружающие мне прощали это. Они соглашались со мной, что истинный христианин не должен заниматься «политикой». Но я чувствовал, что жизнь меня выбрасывает за борт, что я не могу найти своего места, что все мимо меня мчатся вперёд, что все, кто меня знал и любил, далеко впереди меня горячо делают свою работу: и неверующие, и готовые на смерть…
* * *
И он пришёл. Опять так же неожиданно, так же внезапно. Как призрак стремительный, с дивными волнами чёрных волос, ночью он вошёл в мою комнату. Только ещё более бледный и потому ещё более похожий на Распятого.
Он приехал в Россию, не в силах выносить за границей всех ужасов здешней жизни, в бездействии, не принимая в ней никакого участия. Он едва доехал до Москвы, как в бреду, тоскуя в вагоне три дня, и только приехал, сейчас же бросился ко мне…
– Надо спасать Церковь, – как в бреду бормотал Николай Эдуардович, сжимая мои руки, – спасать мир… идёт… я чувствую… скоро… Боже мой, помоги. О, хоть бы один святой, подобный Филиппу… Хоть бы кто-нибудь… Я прошу одного, одного, – и нестерпимая горечь слышалась в его голосе, – чтобы епископы, апостолы поднялись хотя бы до той ступени силы духа, на которой теперь стоит любой мало-мальски порядочный атеист.
Я сидел на постели наполовину раздетый и как в полусне видел его измученное лицо, слышал его истерический голос…
– Церковь, Святая, Апостольская, как может она идти рука об руку с теми… – с тоской выкрикивал Николай Эдуардович. – Ужели Христос оставил Церковь свою, ужели времена близки, и Церковь по пророческому слову отдалась в руки… зверя Антихриста.
А в моём мозгу как молотом стучала одна мысль: «С ним Христос! С ним Христос!»
И я почувствовал жажду говорить много, громко, с увлечением, волнуясь и так же почти плача от горя и гнева, как Николай Эдуардович.
– Ужели они не понимают, – заговорил я, почти задыхаясь, подражая ему по внешности, но ещё более холодея внутри, – что народ, начавший свою революцию с хоругвями и пением «Отче наш», если Церковь не остановит своим авторитетом, способен дойти до такого зверства, которого не видало ещё человечество и от которого содрогнётся мир?
Слова эти, видимо, страшно поразили его. Он затрепетал весь, точно подстреленная птица, подался ко мне и посмотрел на меня таким взглядом, которого я не мог вынести. Как он походил тогда на Христа-младенца на старинных иконах. Перед ним, как и перед Христом, видимо раскрылась тогда картина будущих страданий, слёз, крови, насилий и жертв.
О, какая безумная зависть тогда вспыхнула во мне! Хотя бы на миг почувствовать такую же любовь к людям, хотя бы на миг чужие страдания заставили от ужаса сжаться сердце. Но я представил себе картину всех грядущих зверств – и на сердце не было ничего, кроме проклятой, томительной пустоты.
«А всё равно, – с бешенством, заглушая в себе приступы страха и зависти, решил я, – пусть все дохнут, наплевать мне… Пусть режут друг друга и сосут кровь жертв своих неистовств. Что мне за дело до их мучений! Кто велел любить и страдать за других? Я не хочу и не буду, и нет надо мной господина – всё сгниёт, всё пойдёт прахом… И кровь, и слёзы, и земля, и солнце – всё застынет. Ничего нет: всё прах! Делаю, что хочу… думаю, что хочу…»
И была какая-то особенная сладость в том, что никто не знает моих тайных дум.
Но прав ли я был? Действительно ли он ничего не чувствовал, или, может быть, что-то смутное, бессознательное проникало уже тогда в его душу…
– Иногда я чувствую приближение Антихриста, – тихо сказал он, – это самые мучительные минуты моей жизни… вот и теперь то же… Тогда мне кажется, скоро всему конец.
При последних словах он остановился предо мной и в упор посмотрел на меня глубокими, потемневшими глазами. Я не выдержал этого взгляда. Я опустил глаза и неожиданно для самого себя сказал:
– Да, Антихрист придёт очень скоро.
Кажется, ничего никогда не говорил я с такою твёрдостью. Я ясно почувствовал, что это была не моя искренность, а настоящая, такая же, как искренность Николая Эдуардовича.
«Что это значит?» – бессильно мелькнул вопрос, но в ответ не было никакой мысли, только вдруг стало жутко смотреть в чёрные окна, за которыми серели снежные силуэты.
– Может быть, – по-прежнему тихо сказал Николай Эдуардович, – может быть, скоро… иногда приближение его чувствуется. Вам знакомо это?..
Я почему-то густо покраснел, словно он меня уличил в чём-то.
– Да, иногда, – ответил я.
Я сказал правду, но никогда самая наглая ложь не заставила бы меня так смутиться, как смутился я от своего ответа.
Мы молчали. Уже светало, и бледный свет лампы безжизненно расплывался в утренних сумерках. Мы оба были как больные; нервы ослабли; томительно ползла минута за минутой.
Вдруг Николай Эдуардович поднял голову и спросил (я никогда не забуду его голоса):
– Знаете ли вы жажду мученичества?
Я молчал и, не сводя глаз, смотрел на него, мне жутко было смотреть на него, а губы мои судорога кривила в улыбку.
Но он, видимо, не замечал меня и говорил сам с собой:
– Мученичества, чтобы за Христа, за вечную правду взяли бы тебя, привязали к позорному столбу, грубо, безбожно – и били бы кнутом, истерзали бы всю кожу, чтобы мясо кусками летело и кровь ручьём лилась… И издевались бы, и хохотали бы. Чтобы всё, как на Голгофе… Христу бы с трепетом благоговейнейшим отдать всё это. На себя бы Его вечные муки, на себя бы принять, хоть самую маленькую частицу… О, я так часто жажду этих страданий…
И с внезапным порывом он сказал:
– Дорогой мой… друг мой… пойдёмте ко всем епископам, будем умолять их, на коленях именем Христа будем требовать от них написать окружное послание, обличить… Христос будет с нами… Они послушают нас… Спасём Церковь и народ наш, который терзают…
И он сел рядом со мной и заглядывал мне в лицо.
– Ну, что ж, это хорошо, – с трудом выговаривал я, – напишем обращение к епископам… Только пишите вы, я не могу…
Я чувствовал, что в глазах у меня темнеет, в голове растёт что-то громадное. Вот-вот я охвачу мир…
«Не с ума ли я схожу?» Слабость овладевала всем моим телом. Я почти лишился сознанья.
VУ Евлампия
Епископ Евлампий очень любил принимать у себя молодёжь. Не проходило ни одного вечера, чтобы у него не собралась целая компания.
Не знаю, может быть, в силу моей обычной мнительности, но я не верил в искренность его любви ко всем этим, часто необыкновенно бестолковым, посетителям. Не верил также и в его простоту, доходящую до совершенно товарищеской фамильярности, с которой он обращался ко всем без исключения. Мне всегда казалось, что он ищет популярности, что он играет комедию и упивается ролью отца-архипастыря. Он имел необыкновенно эффектную внешность. Страшно высокий, стройный, с открытым русским, совсем ещё молодым лицом, всегда в белой шёлковой рясе, он одним своим видом мог внушить почтительное благоговение. Голос у него был громкий и ласковый. При встрече он горячо обнимал гостей; и вообще во время разговора любил брать за руки, привлекать себе на грудь и целовать в лоб.
Но на меня и наружность его, и все его манеры производили отталкивающее впечатление. Я не верил ему ни на йоту. Ласки его были холодны и театральны. И мне было не по себе, когда он обхватывал мои плечи своими огромными красивыми руками.
В блестящих, почти масляных глазах его, которые никогда не смотрели в упор, я читал большую любовь к еде, к вину, к женщинам и ту циничную плутоватость, которая часто бывает у избалованных слуг.
Евлампий очень не любил разговоров, которые по своим практическим выводам могли к чему-либо обязывать.
Он тогда спешил переменить тему и делал это чрезвычайно искусно, с обворожительной простотой и задушевностью, начиная рассказывать какой-нибудь случай из своей жизни, который всегда кончался одинаковой моралью: не нужно очень зарываться высоко – это гордость, а со смирением делать маленькую работу – и всё будет добро.
Но, по неестественной улыбке, по мелким, каким-то брезгливым складочкам около губ, я прекрасно видел, что он всех обманывает, что ему никакие дела – ни большие, ни малые – неинтересны, да и все мы вообще надоели, и что он с гораздо большим удовольствием поговорил бы теперь на двусмысленные темы в какой-нибудь «тёплой» компании.
Мне всегда казалось, что он чувствует, что я его понимаю, и поэтому обращается ко мне с особенным игривым лукавством.
Я инстинктом чувствовал, что от такого соединения, как Евлампий, я и Николай Эдуардович, по такому страшному вопросу, должно произойти что-нибудь необычайное.
И я не ошибся.
Евлампий встретил нас, по обыкновению, в своей приёмной, узкой длинной комнате, со сводами, расписанными картинами на библейские сюжеты. Она освещалась тёмно-синим матовым фонарём; в ней было душно, жарко и пахло розовым маслом.
Евлампий в своей белой, мягко шуршащей шёлковой рясе быстро подошёл к нам, благословил, обнял, поцеловал, выразил радостное изумление по поводу нашего прихода; усадил за стол, за которым сейчас же появились канделябры, сушёные фрукты, конфеты, виноград, и, посматривая то на меня, то на Николая Эдуардовича, уже начал было свою обычную ласковую фамильярную речь.
– Владыка, мы к вам по очень важному делу, – тихо, но твёрдо сказал Николай Эдуардович.
– Очень, очень рад, – поспешно проговорил Евлампий, нервно задёргав бахромку у бархатной скатерти.
– По поводу текущих событий, – продолжал Николай Эдуардович, – мы написали «Воззвание к епископам», в котором призываем написать обличительное окружное послание. Мы бы хотели прочесть вам его.
– Очень, очень рад, – снова повторил он и, опустив глаза, приготовился слушать.
Он немного побледнел; лицо у него стало жёстким и неприятным, на губах застыла неловкая, деланная улыбка.
Николай Эдуардович начал читать торопливо, с трудом сдерживая своё внутреннее волнение. Я уже прочёл это «Воззвание», но теперь в приёмной епископа, с тёмным сводчатым потолком, за столом с сушёными фруктами, в жаркой комнате, пропитанной запахом розового масла, мне показалось, что я тоже в первый раз слышу этот вопль Сына Божия к Отцу, оставившему Церковь Свою.
И я не мог отделаться от мысли, что Николай Эдуардович судья, а мы с Евлампием преступники и что он читает нам обвинительный акт.
«Что за вздор, – говорил я себе, – это воззвание к епископам, это мы требуем от них и судим их». Но голос его становился громче и грознее, и я всё больше отодвигался от него и становился так странно близок к Евлампию. Мне чудилось, что комната начинает двигаться, вытягиваться и стол со свечой плывут в тёмную глубь комнаты, а мы с Евлампием жмёмся друг к другу и становимся всё дальше и дальше от Николая Эдуардовича.
«Ужели теперь, – читал он, – в минуту почти открытого дьявольского искушения, ни в ком из русских епископов не найдётся дерзновение древних святителей, и вновь над страдающей землёй пронесётся отзвук поцелуя Иуды Предателя, а вавилонская блудница вновь воссядет на престоле, до срока творить мерзости, переполняя чашу гнева Господня?»
«Неужели?» – как эхо отдавалось в моём мозгу. Но в этом вопросе не было для меня ни страдания, ни ужаса, которые звучали в голосе Николая Эдуардовича, а лишь знакомое мучительное холодное любопытство: неужели, мол, Церковь погибла, неужели остались в ней одни предатели…
А он читал:
«Духовенство пред Богом обязано принять определённое решительное участие в начавшемся движении и стараться направить его туда, куда велит им их пастырский долг.
Над всей Россией нависла грозовая туча, слышатся приближающиеся раскаты грома и наступает мучительное молчание. И вот, в это время пусть раздастся безбоязненный голос истинных служителей Христа. Пусть появится окружное послание епископов из святынь, чтимых народом.
Пусть раскатятся по всей земле святые призывы, и всё доброе в народе, почуя Христа, шевельнётся, стряхнёт с себя путы Зверя, освободится от давящей петли, и тогда народ, уже церковный народ, начнёт новое великое делание на спасение всего мира, которое будет указано Духом Святым»…
Чем дальше читал Николай Эдуардович, чем яснее становилось, сколько глубокого, религиозного чувства было вложено им в это «Воззвание», тем враждебнее и нетерпеливее становилось у меня к нему отношение. Я не делал попыток прогнать эти чувства. Может быть, извращённое, может быть, патологическое – уж это как хотите там называйте, – но что-то жуткое и завлекательное было в этом ощущении ненависти к необыкновенному сходству Николая Эдуардовича с Христом. Меня одурманивало то, что я чувствовал в себе власть с насмешкой, доходящей до презрения, смотреть на бледное лицо его, слушать его мольбы и обличения, словно этим ни во что ставился и тот загадочный Назорей, Который две тысячи лет назад будто бы воскрес из мёртвых.
«Что тебе до меня, Иисус, Сын Бога Всевышнего?» – хотелось выкрикнуть мне слова евангельского бесноватого.
«Может быть, и во мне бес сидит», – усмехнулся я, чувствуя, что мне хотелось бы, чтобы Николай Эдуардович видел эту усмешку и понял бы, как я ненавижу его, этого Христосика с прозрачным лицом и глазами, полными слёз.
С каким бы испугом посмотрел он на меня, как бы задрожали его губы, какой бы весь он был пришибленный и жалкий…
«Ненавижу, ненавижу…» Мне хотелось тысячи раз в упоении повторять это слово: ненавижу за то, что он смеет знать какого-то Христа, не бояться смерти и может так любить людей и так страдать за судьбу Церкви…
О, как я понимал в эти минуты воинов, бичевавших Христа, плевавших на Него, ударявших Его по лицу с вопросом: «Прореки нам, Христос, кто ударил Тебя?» Какое высочайшее наслаждение, утончённейшее, невыразимое, ударить самого Христа, называющегося «Сыном Божиим». Разве в этом нет вызова тем, кто осмеливается кричать, что не всё позволено? Всё позволено. Он лжёт, что мы воскреснем; мы все сгниём, нас всех в страшных ямах съедят черви, а коли так, то всё позволено: и искровянить это нежное лицо, и выколоть эти тихие очи.
И во мне всё подымалось и трепетало. Что-то тёмное и тяжёлое подступало к горлу. Я готов был изуродовать, издеваясь и глумясь, это чудное лицо, от которого, казалось, вот-вот разольётся таинственный свет и растает в жаркой комнате, пропитанной сладким запахом розового масла…
Воззвание заканчивалось почти молитвой:
«О Господи Христе, – читал Николай Эдуардович, – отыми робость из сердца служителей Твоих и дай нам смелость и дерзновение возлюбить Тебя делом и исповедать Святое Имя Твое, Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь».
Он кончил. На один момент наступило тягостное молчание.
– Пламенные словеса, Иеремия! – проговорил наконец Евлампий, и в голосе его было что-то трусливое, насмешливое и злобное. – Я был бы очень рад, – прибавил он, – увидеть это где-нибудь напечатанным… только вряд ли удастся это… цензура у нас…
И, перебегая взглядом то на меня, то на Николая Эдуардовича, стал рассказывать о своих столкновениях с цензурой. В это время пришёл какой-то студент духовной академии, с лицом красным, угрястым и тупым (между прочим, угри ужасно противны на мёртвых лицах). Евлампий страшно ему обрадовался – на этот раз, думаю, искренно, – стал целовать его и потчевать финиками. Разговор об окружном послании готов был этим закончиться. Николай Эдуардович сидел совершенно растерянный.
Меня взорвало такое отношение Евлампия.
Я – другое дело. Я ничтожество, заеденный смертью, полуживой человек. Я выстрадал себе право так относиться к призывам Николая Эдуардовича. Всего себя я принёс в жертву за это право. А он? Весёлый, самодовольный, ничего не боящийся, живущий в своё удовольствие, как он, будучи епископом, может не страдать, подобно Николаю Эдуардовичу, не гореть жаждой подвига и мученичества за Христа? Как он смеет так улыбаться, есть, пить, спать, не зная ужаса ни перед смертью, ни перед адом?
Всё, что было тёмного, злобного и тяжёлого во мне против Николая Эдуардовича, обратилось против Евлампия, мне захотелось обличить его, заставить его страдать, показать ему, как на его месте должен был бы поступить действительный епископ действительной Церкви Христовой.
И я, чувствуя, что лечу в пропасть, но уже не в силах владеть собой, грубо перебил Евлампия:
– Владыка, если вы искренно сравниваете наше воззвание с пророчеством Иеремии, и это не фраза, то, значит, вы согласны с тем, что в нём говорится. А если вы согласны, то, как епископ Церкви Христовой, не можете отказаться написать окружное послание. Такой отказ равносилен отречению от Христа.
– Видите ли, друзья мои, – мягко проговорил Евлампий, но глаза его были злы и лицо холодно. – Видите ли. О всяком деле наперёд нужно подумать, к чему оно приведёт. Вы молоды, вам трудно понять это. Ну, положим, напишу я – меня, разумеется, не послушают, возьмут и засадят в монастырь, а на моё место назначат какую-нибудь, простите, дубину. – И он засмеялся. – Разве ж это хорошо будет? Вот сейчас ко мне вы приходите, другие – как к другу, отцу, говорим мы по душам. Совершаю я тем Господню работу? Воистину совершаю. А как в монастырь-то запрут, где там пользу принесёшь? Вот и недавно юноша ко мне один пришёл – такой прекрасный юноша. Деньги потерял. Я дал ему – помог. Другой прогнал бы. Разве это хорошо? Так бы вот все, как я, потихоньку делали, тогда, поверьте, – снова засмеялся он, – никаких бы посланий окружных не понадобилось. Плохо у нас в России, что говорить, только Божие домостроительство требует терпения и смирения. Воистину так… Я ценю вашу, как бы сказать, апостольскую ревность, но наипаче оценил бы ваше смирение. «Кто хочет между вами быть большим, да будет слугою». Будьте слугами всем, сказал Христос, и всё будет хорошо. Так-то, дети мои. А теперь – аминь и будем чай пить.
– Нет, владыка, разговор на этом кончиться не может, – резко сказал я, ещё больше раздражаясь от его виляний, – мы не гости, а вы не хозяин. Вы архипастырь, а мы христиане. Мы не хотим полуязыческих-полужитейских рассуждений, мы ставим вопрос прямо: веруете вы в Христа или нет? Если нет, нам не о чем с вами говорить, если да, вы обязаны написать окружное послание. Потому что всякий раз, когда вы открыто не протестуете против поругания Церкви, вы отрекаетесь от Христа. Вы говорите, что выйдет из вашего подвига? Вас засадят в монастырь. Вы не будете приносить пользы. Владыка, вспомните мучеников христианских. Разве они так рассуждали? Разве они отрекались от Христа, чтобы потом «приносить пользу»?
И теперь вопрос стоит перед вами ребром: или со Христом – тогда на муки, на подвиг, или против Христа – тогда жизнь в хоромах, почёт, уважение, но тогда уже не смейте заикаться о «работе Господней»!
Всё время, пока я говорил, Евлампий сидел не подымая глаз. Николай Эдуардович с вопросом и надеждой смотрел на него.
Когда я кончил, угрястый академик, краснея и взглядывая то на меня, то на Евлампия, сказал:
– Всё это так, но мне кажется, что вопросы эти далеко ещё не выяснены в богословской литературе…
Ему никто ничего не ответил.
Я был уверен, что Евлампий не выдержит своей роли, и ждал от него какой-нибудь грубой выходки.
Но Евлампий поднял своё лицо, ещё более побледневшее, но уже с новым, мягким, как бы пристыженным, выражением, и, обратившись почему-то не ко мне, а к Николаю Эдуардовичу, тихо спросил:
– Если все молчат, то, значит, все отрекаются, где же тогда Церковь, про которую сказано, что «врата адовы не одолеют её»?
В вопросе Евлампия мне почудилось то же холодное безжизненное любопытство, которое так хорошо было знакомо мне, и я готов был расхохотаться ему в лицо. Я боюсь смеха. В смехе есть что-то страшное. Человек – труп; но что может быть ужаснее смеющегося трупа?..
И при мысли о том, какой хохот наполнит внезапно эту душную, жаркую комнату, я весь задрожал холодною дрожью и, отдаваясь чему-то, что было сильнее меня, заговорил неестественно громко и с такою властью, которая мне совершенно не свойственна…
– Церкви нет… Церкви Христовой нет. Приближаются последние дни. По пророческому слову мерзость и запустение станут на святом месте. Церковь предастся во власть Антихриста… Антихрист победил земную Церковь!
Я почти кричал. Как вихрь что-то неслось во мне. И не ужас, но радость тяжёлая и тёмная душила меня от этих слов о торжестве Антихриста.
– И сейчас я чувствую, – продолжал я, холодея, – что меж нами… собравшимися во Имя Христово, не Христос, а Антихрист… Я чувствую его близость… Он пятый между нас… Он страх… Он входит во всех нас…
Но силы сразу оставили меня, и я замолчал.
Стало так тихо, так тихо, как в истлевшей могиле. Я ничего не видал перед собой, только глубокие, полные любви и тоски глаза Николая Эдуардовича стояли передо мной, как два глаза Распятого…
– Видно, надо говорить всю правду, – тяжело начал Евлампий, – ведь Бог-то видит; не по незнанию, а по слабости молчим… Подлинно, подлинно от Христа отрекаемся… Сил нет… Дерзновения нет… О, как тяжело-то иной раз бывает, если б вы знали.
Он, сгорбившись и держась рукой за голову, наклонился над столом.
– Владыка, – тихо, но страстно, мучительно проговорил Николай Эдуардович, – Христос поможет вам, Христос даст силы вам. Мы будем молиться… Христос не оставит Церковь свою… О, если в вас есть хоть капля любви, вы пойдёте на этот святой подвиг… Мы умоляем вас, мы все будем с вами. Сделайте это. Верьте, тысячи сердец отзовутся на ваш святой призыв, и силы ваши умножатся. Только начать… Дерзайте, владыко. Правда сильнее силы… Антихриста победит Христос…
«Всё это он мне говорит, – как в бреду неслось в моём мозгу, – мне или тому, что во мне… И почему так давят его слова?.. Почему так страшно, так темно, так душно?.. Он говорит о Христе, но это неправда… Почему же слова его так связывают меня?.. Ужели Он победит?!..»
Евлампий ещё ниже нагнулся над столом и почти шёпотом говорил:
– Дайте подумать… дайте подумать недельку. Я не отказываюсь… Может быть… Сил только нет; робость какая-то, словно связан чем… Господи, прости согрешения наши.
– Это путы зверя – Антихриста, – едва выговорил я. Моё горло давила судорога. Как в тумане, всё двигалось и расширялось передо мной.
Я видел, что Николай Эдуардович прощается с Евлампием, тот крестит, целует его, и лицо у него не прежнее холодное и фальшивое, а умилённое и заплаканное.
– Если вы пойдёте к другим епископам, – говорил он, и на губах его улыбка добрая, даже детская, – будьте осторожны, а то можете на такого напасть, что и за полицией пошлёт.
Мы уходим…
Как в тумане всё было, как в бреду или в тяжёлом сне… Весь мир действительный исчез для меня, и другое открылось, и другое, окончательное, должно было начаться…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?