Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Второе распятие Христа. Антихрист. Пьесы и рассказы (1901-1917)"
Автор книги: Валентин Свенцицкий
Жанр: Литература 20 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Верочка, бледная, уничтоженная вконец, слушала с инстинктивным страхом мою вкрадчивую речь. Видимо, она смутно угадывала какую-то бездну, в которую, может быть, лучше и не заглядывать. Я видел, что нервы её взвинчены до последней степени и что незаметно для неё самой всё её нежное, полудетское тельце дрожит мелкою дрожью…
И тут-то произошло нечто странное. Тот неожиданный конец разговора, о котором говорил я.
Мне неудержимо захотелось взять её за руку. Клянусь вам, в тот момент во мне не было ни малейшего грязного чувства. Просто она стала для меня почему-то так невообразимо близка. Во мне, может быть, на один миг, проснулись все заглохшие чувства и к людям, и к себе, и к семье своей. Может быть, только мать, у которой всё в жизни погибло, всё в жизни потеряно, в минуты полного отчаянья глядя на дочь свою, способна на такое жгучее, нежное и всё существо, до мозга костей, потрясающее чувство.
Верочка сначала не отняла руки, но потом осторожно хотела её освободить. Я не пустил её.
И тут быстрее, чем молния, быстрее, чем может заметить сознание человеческое, во мне всё до самого основания приняло другой вид.
Достаточно было Верочке сделать это маленькое движеньице, едва заметно потянуть к себе руку, а мне тоже неуловимым пожатием насильно оставить её в своей руке, чтобы Верочка, и чувства мои к ней, и вся нежная, материнская прелесть их – всё пошло прахом.
Ведь я в первый раз, не в фантазии, а в действительной жизни, насильно заставлял женщину, или, вернее, девочку (может быть, даже именно потому, что девочку), в первый раз заставлял сделать по-своему, физически заставлял, насильно.
И всё, что когда-либо было пережито мной, весь яд моих фантазий – всё разом с непередаваемой, невообразимой быстротой вспыхнуло во мне. И такою внезапною бешеною страстью загорелось моё сердце, что я воистину готов был на преступление. Несправедливейшее, возмутительнейшее, гнуснейшее насилие готов был совершить я… Мне не нужно было её взаимности. Мне нужно было, чтобы она кричала от ужаса, рыдала и билась всем существом своим от отвращения и от отчаяния………
Верочка со страшной силой выдернула свои руки и бросилась вон из комнаты…
VIIIПравда или ложь?
Всю ночь проходил я по пустынным, безлюдным улицам.
Одно чувство покрывало во мне все остальные: чувство мучительного, жгучего, самолюбивого стыда.
Что теперь она обо мне думает? Каким отвратительным, ничтожным существом я ей кажусь; какими глазами буду смотреть на неё при встрече.
И каждая мельчайшая чёрточка только что пережитой дикой сцены вставала в моей памяти с такой яркостью, словно я ещё видел перед собой лицо Верочки, её глаза, ощущал в руке своей трепетавшую руку, которую она выдернула с таким отвращением и ужасом.
Можно сказать, что в памяти моей вся сцена осталась даже в большей подробности, чем я сознательно видел, когда она разыгрывалась. Раскаяния в нравственном смысле я не испытывал, разумеется, никакого, но только теперь, кажется, вполне ощущал, как нелепо, необузданно, и главное, унизительно было моё поведение.
Моментами такой горячий стыд, такая острая боль уязвлённого самолюбия теснила мне сердце, что я невольно останавливался на месте и морщился, как от внезапной физической боли.
В сравнении с этим чувством самолюбивого стыда и непоправимого, как мне казалось, унижения даже все мои страхи и ужасы побледнели. Я был раздавлен и жалок.
В самом деле, чем я мог восстановить себя в глазах Верочки. Разве была какая-нибудь возможность вырвать из её памяти мои слова, мой животный, отвратительный порыв. Я не в силах был сделать этого. Одно могло спасти меня – смерть. Мёртвым всё прощается.
Под влиянием этих чувств и мыслей фантазия моя приняла совершенно особое направление.
Я стал мечтать самым непростительным, самым ребяческим образом.
Я скоропостижно умираю. На длинном узком столе лежит моё беспомощное похолодевшее тело. Примирённый, таинственный, со сложенными на груди руками, я точно сплю. Губы мои загадочно-горько улыбаются, ресницы не плотно закрывают глаза.
Верочка рыдает, прижимаясь к ногам моим. Непоправимое, неотступное горе безнадёжной тоской сжимает её грудь.
Я не понят. Меня не оценили. Она не почувствовала всей глубины моей страсти. И я, потерянный, не в силах был жить, не в силах было моё сердце выносить этих оскорблённых мук, и оно разорвалось… Я погиб. Она теперь только поняла всё это. О, зачем так поздно… Зачем я оттолкнула его, измученного, страдающего… Я убийца его. Это благодаря мне он лежит на столе беззащитный, ненужный. А я буду жить… И ничем, ничем, никогда не вернёшь прошлого.
И у меня у самого начинало щемить в горле от нестерпимой жалости к самому себе. Я всё простил себе, я со всем примирился и, как над покойником, безвозвратно ушедшим куда-то, готов был плакать навзрыд.
Конечно, здесь было много сантиментальности. Но эта сантиментальность была особенная: от неё, если позволено будет так выразиться, попахивало трупом.
В этом-то пункте мой острый стыд, моё вконец потрясённое самолюбие каким-то фантастическим образом соединилось с моей постоянной мукой, с моим культом смерти. И самым неожиданным образом вылилось в невообразимо уродливую форму. Вылилось почти в невероятную ложь.
Два слова о лжи. Мне иногда приходит в голову, что ложь у нас определяется слишком формально. Достаточно, чтобы утверждение фактически, внешне не соответствовало действительности, как уже оно сейчас клеймится словом ложь. «Что же тогда, по-вашему, ложь?» – скажете вы. Не знаю. Может быть, тут недостаток языка человеческого, и нужно было бы изобрести какое-нибудь новое слово, только я положительно уверен, что могут существовать такие случаи, когда, несмотря на явное несоответствие утверждения с фактом, лжи всё-таки не будет.
Ну вот, скажите, была ложь в том, что я сделал дальше, или нет?
В таком «сантиментальном» настроении проходил я до самого утра. Чего-чего не нафантазировал я за эту ночь. От бессонницы и внутренней нервной работы я ослаб совершенно. Кажется, никогда я так реально не ощущал, что будет, когда я умру. Как по-прежнему будут сиять звёзды, плыть облака, шуметь лес, всходить солнце. Я чувствовал себя таким оставленным, лишним, сиротливым, каким может быть только покойник, забытый и людьми, и землёй, и небом. Я был живой покойник. Мне казалось, что я действительно умер и это кто-то другой, близкий, как лучший друг, и жалеет меня, и плачет надо мной.
Могло ли быть иначе? Ужели человеческая фантазия способна создавать такие иллюзии, и воображение, мечта, нечто несуществующее – вызывать такие настоящие, подлинные человеческие слёзы, которые неудержимо текли по моему лицу, а я, ослабший, не в силах был ни расплакаться как следует, ни удержать их.
Я не мог, не должен был жить, ведь это значило, не разрешив ничего, вновь вернуться к мукам стыда и к самым жестоким мукам – мукам самолюбия. На это у меня не было сил. Скоропостижно я не умер. Оставалось одно – самоубийство, но я думаю, вы и сами понимаете, что на самоубийство я не способен. Господи, вся действительность, все факты были против меня! О, если бы можно было умереть и потом снова начать жить, хоть недолго, хоть несколько дней. За смерть мне всё бы простили, главное, я сам бы простил себя, и проклятая память не жгла бы меня этими подлыми укусами уязвлённого самолюбия.
И вот не знаю, как уж это пришло мне в голову, – может быть, сила нечистая шепнула, если таковая существует, – только я так ясно, так ясно, как не всегда даже видишь в действительности, увидал такую картину. Верочка получает телеграмму, распечатывает её и читает: «Скоропостижно скончался…»
Я не мог идти от волнения. Я видел так близко, так отчётливо её лицо, бледное, пристыженное… Она торопится, надевает шляпу, руки её дрожат. Она идёт ко мне, ей нужно увидеть меня своими глазами и тогда уже выплакать слёзы свои, вымолить прощение своё…
Эта картина решила всё. Бегом бросился я по улице, боясь признаться самому себе в том, на что я решился. Я чувствовал, что если хоть одну секунду подумаю об этом, то, может быть, и не сделаю. Между тем сделать это необходимо во что бы то ни стало. И я бежал, умышленно заставляя себя думать о другом, притворяясь перед самим собой, что случайно иду именно по тем улицам и переулкам, куда мне нужно. Но вот конец. Задыхаясь, вхожу я на телеграф и, едва владея пером, начинаю писать. Буквы прыгают в глазах моих, я делаю страшное напряжение и с трудом дописываю до конца.
В телеграмме, которую я послал, значился адрес Николая Эдуардовича и было написано следующее: «Такой-то (стояла моя фамилия) скоропостижно скончался у меня на квартире». И подпись одного нашего общего знакомого.
Я едва стоял на ногах, когда вышел с телеграфа. Всё было кончено. Жребий был брошен, и сразу отлетели все мысли, вопросы, сомненья.
Так вот, солгал я или нет?
«Воистину “странный человек”, – скажете вы, – да чего же тут спрашивать! Не то что “солгал”, а соврал самым что ни на есть пакостным образом: пишет сам про себя, что скоропостижно скончался, это ли ещё не улика, это ли ещё не враньё!»
Может быть, я и странный человек. Даже наверно странный человек, потому что сам себя так называю, только всё же я глубоко убеждён, что, посылая эту телеграмму, – не лгал. Я, конечно, не знаю, каким это словом назвать, только тут было нечто совсем не то, что должно называться ложью.
Видите ли, психологически, для самого себя, по всем чувствам своим, я как бы действительно умер. Если бы я умер и в то же время я же мог остаться жить (чувствую, что нелепость выходит, и очень хорошо знаю, что в одно и то же время не может человек и умереть, и жить, а так это говорю, для пояснения), так вот, если бы другой-то я остался бы жив, то он, оставшийся, именно то же самое испытал бы, что и я в эту ночь.
Теперь я не умер, но разве от этого факта мои внутренние переживания меняются? Фальшь в том, что эти чувства не соответствуют действительности. Так что действительность лгала, не смейтесь, пожалуйста, именно действительность. В душе моей всё до каждой точки так, как будто бы я умер, а я всё-таки фактически жив. Вот где ложь. И я, заявив, что я скоропостижно скончался, если уж на то пошло, правду восстанавливал, внутреннюю правду между душой моей и действительностью.
Впрочем, всё это, конечно, малоубедительно, но всё-таки я остаюсь при своём мнении, и вы, во всяком случае, должны признать, что вопросы о лжи, о неискренности – вопросы чрезвычайно сложные, и часто человек сам не в силах ответить по совести: лжёт он или нет…
По моим расчётам, Николай Эдуардович должен был получить телеграмму часа через три.
С замиранием сердца представлял я себе всю суматоху, которая там поднимется. Николай Эдуардович, наверно, сейчас же даст знать некоторым общим друзьям. Сколько передумано, перечувствовано будет за те несколько десятков минут, покуда они будут считать меня умершим. И какая радость, какой восторг охватит всех, когда обнаружится, что это чья-то злая, возмутительная шутка. И при одной мысли, что это окажется шуткой и что я на самом деле преспокойно жив, я чувствовал, как и меня захватывает тоже волна об щей радости.
Дерзкая, но до невероятности соблазнительная мысль пришла тут мне в голову. Почему бы мне самому приблизительно к тому же часу не зайти к ним? Ведь всё равно меня разыщут. Зайти как будто бы по делу. Не застал, мол, вчера Николая Эдуардовича, и теперь, хоть это мне и неприятно после вчерашнего объяснения, но общественное дело прежде всего. Лицо у меня будет холодное и серьёзное, как у человека оскорблённого и непонятого.
Я согласен, что здесь дерзость доходила до цинизма. Не только обмануть, одурачить, но ещё придти и собственными глазами своими посмотреть, как всё это именно произойдёт. Но один ли цинизм был тут? Может быть, мне необходимо было для спасения своего окунуться в животворящий поток той общей радости, которую я предчувствовал?
Как бы то ни было, ровно в двенадцать часов я отправился.
Я был возбуждён, но в общем чувствовал себя прекрасно. Что-то молодое, почти незнакомое, а может быть, забытое звенело во мне и заставляло ускорять и ускорять шаг.
«Скорей бы, скорей!.. А вдруг не получили ещё и получат при мне или после меня? Тогда всё пропадёт. Ведь необходима хоть минута полной уверенности в моей смерти. Не лучше ли походить, покараулить на улице… Как только телеграмма будет получена, разумеется, он немедленно поедет туда…»
Но вдруг… Нет, я не в силах передать этой силы внезапного впечатления!.. Горячая кровь хлынула к вискам… Сердце дрогнуло и с болью остановилось в груди… ноги похолодели и стали чужими…
На лихаче, прямо мне навстречу мчался Николай Эдуардович.
Мне бросилась в глаза его сгорбленная, сжатая фигура, страшное напряжение бледного и, казалось, ещё больше похудевшего лица, и главное, то, что он судорожно курил папиросу. Я знал, что он не курит.
По какому-то непонятному, инстинктивному чувству я отвернулся в сторону и с самым равнодушным видом продолжал свой путь. Даже сейчас я удивляюсь, каким образом я смог тогда разыграть свою роль! Без малейшего усилия, без малейшей выдумки я сделал именно то, что было нужно.
Но я как-то сразу почувствовал, что он меня заметил. Я услыхал, как извозчик останавливал лошадь и быстрые шаги Николая Эдуардовича. Я не оглядывался и ещё свободнее, ещё естественнее делал вид, что заглядываю в витрины магазинов.
– Постойте… слушайте… неужели… – и Николай Эдуардович крепко схватил меня за руку.
Я оглянулся и – верьте не верьте – улыбнулся ему, да, улыбнулся самым простым, приветливым образом, протянул свою руку и хотел было начать самую обыденную, спокойную фразу, которая как-то автоматически появилась в моём мозгу. Лучше самого гениальнейшего актёра, уверяю вас… Но нервы Николая Эдуардовича не выдержали, он как-то неестественно зажал себе рот рукой и тянул меня за рукав сесть вместе с ним на извозчика.
– Расскажу… домой… – задыхаясь, говорил он.
И он рассказал мне, как получили они телеграмму, как сейчас же дали знать всем, кого только успели вспомнить, а Николай Эдуардович полетел туда «совершенно без памяти».
– Верочка теперь там разливается, – говорил Николай Эдуардович, весь сияя от радости и нервно пожимая мои руки.
– Но кто мог это сделать? – возмущённо-недоумевающе говорил я. – Или это непростительная глупость, или чудовищная подлость!..
И опять-таки, смейтесь сколько хотите, но клянусь вам, я действительно был возмущён и самым искреннейшим образом негодовал на кого-то. Разве не подлость, в самом деле, написать, что я умер, я!..
Но Николай Эдуардович, видимо, ещё не мог думать об этом: он слишком был потрясён метаморфозой своих чувств.
– Я думал, привидение вижу, – весь сияя, говорил он. – Верить не хотел, смотрю: живой, настоящий вы. А знаете, какая смешная мысль пришла мне в голову, когда я только что прочитал телеграмму, что, мол, это вас Бог наказал за Антихриста, помните, тогда, у Евлампия?..
Я слушал его, и чувство радости всё сильнее и неотразимее захватывало меня. Я был жив. Я воскресал из мёртвых. И мне рассказывали то, что действительно было, когда я действительно лежал в гробу. Даже последние слова Николая Эдуардовича о Евлампии тогда как-то скользнули мимо, не задев меня. Я вспомнил их только недавно.
Мы возвратились назад к Николаю Эдуардовичу. Я просидел там с час. Но за этот час я пережил такую полноту жизни, какой я не пережил бы во всю остальную свою жизнь.
Приехали все, кому только дано было знать о моей смерти. Нервно, беспорядочно рассказывали они о своих чувствах, и все сияли так, как могут сиять люди, в буквальном смысле пережившие воскресение из мёртвых своего друга, ибо некоторое время они относились ко мне абсолютно как к мёртвому.
Но, кажется, больше всех сияла Верочка. Я не ошибся в своих предположениях. За несколько минут полной уверенности в моей смерти она действительно пережила сознание своей вины, действительно поставила в связь вчерашнее объяснение с моей скоропостижной смертью. Я оказался жив, но впечатления были так сильны, что она продолжала относиться ко мне так, как будто бы я действительно умер от нравственного потрясения. Я это видел по той застенчивой нежности, с которой она ко мне относилась, по тому, как вспыхивало лицо её, когда глаза наши встречались, и, наконец, по тому виноватому выражению, с которым она смотрела на меня. Всё возбуждённо-нервно радовалось вокруг меня. Я был мёртв, несомненно мёртв – и вдруг стал жив. Я буквально задыхался от прилива такой ликующей животной радости, в которой, казалось, слилась вся привязанность моя к жизни и весь ужас потерять её. Ведь я мог бы быть мёртв и телеграмма такая могла бы быть, и даже в газетах напечатали бы… Но ничего этого не случилось, потому что я жив, жив, и ещё не известно, когда всё это произойдёт. Возможность смерти была так близка, что в сравнении с ней когда-то грядущая смерть казалась вовсе не существующей. И едва ли это был не единственный момент в моей жизни, когда я абсолютно не боялся смерти.
Умилённый, растроганный, потрясённый вконец ушёл я от них.
Но, должно быть, этому дню суждено было быть счастливейшим в моей жизни.
Придя домой, я застал письмо от Верочки. Из него мне стало ясно, что весь мой стыд и муки моего самолюбия были напрасны, ибо письмо она написала, разумеется, до телеграммы о моей смерти. Форма его, может быть, и не совсем литературная, но не буду исправлять и приведу его целиком, в том же виде, как и в подлиннике:
«Дорогой друг! Прежде всего я очень прошу вас, чтобы вы на меня не сердились и не думали, что я на вас за что-нибудь сержусь. Теперь я постараюсь вам объяснить то, что чувствовала вчера. Первое и, пожалуй, самое сильное чувство – это была боязнь. Я боялась того чего-то нового и мне совершенно незнакомого, что может встать между нами и разрушить то хорошее, что было прежде. Я не вас боялась, а того, что было в вас. Несмотря на то, что я так много и читала, и слыхала о любви, то, что было в вас, показалось мне таким непонятным и таким страшным. Может быть, это глупо, но это так. Я сама как следует не могу в себе разобраться, но мне кажется, что я более или менее верно определяю свои чувства. Потом мне пришла в голову мысль, что, может быть, это уже было раньше, в деревне; подумав, я решила, что если вы меня и прежде любили, то почему бы считать мне это дурным. Если между нами будут прежние отношения, то я чистосердечно признаюсь, мне совершенно всё равно, как они называются. И если ваши ко мне чувства будут выражаться так же, как прежде, так чего же нам ещё нужно? Я знаю, я могу казаться очень наивной, но я и на самом деле совсем маленькая и с этим ничего не могу поделать.
Но если к нашим отношениям примешается что-нибудь другое, то тут я вам ничего не могу сказать, ни в чём не могу разобраться, ничего не понимаю и ничем не могу помочь. Вы можете на меня сердиться, можете относиться к этому как хотите, но я, право же, ничего не могу сделать.
Я иногда бываю ужасно эгоистична, я как-то сразу забываю о том, что существуют другие люди, которые мучаются и которым я немного нужна; я тогда впадаю в какое-то легкомысленное настроение и делаю всякие глупости. Это очень скверно. Я думаю, что это пройдёт, когда я буду побольше. Но ради Бога, поверьте, что к вам я отношусь совсем не легкомысленно и страшно жалею вас и страдаю за вас. Только одно прошу: не думайте, что я могу сердиться на вас, и сами не сердитесь на вашу
IXВеру».
Новое открытие
Моя душевная радость была более чем кратковременна. Прежний страх и прежняя тяжесть вступали в свои права.
Больше того. Начинались новые муки, и может быть, горчайшие, которые раньше были невозможны. Найденный мною смысл жизни не спасал меня от прежних страданий. Правда, я знал теперь, что живу не для того, чтобы сгнить, но всё же я жил и не для вечности. И если моя жизнь была нужна, то в конце концов опять-таки для той же смерти, чтобы приготовить приход её, приблизить окончательную победу в лице образа Антихриста. Моя радость на первых порах слишком была похожа на злорадство.
Таким образом, всё оставалось по-прежнему: моё открытие не спасало меня, а лишь временно одурманило своей преступностью. Отчётливое же сознание, какие именно силы владеют мной, повело к совершенно новым, неожиданным и ещё более мучительным последствиям.
Я не мог понять, что со мной делается. Жизнь становилась похожей на картину волшебного фонаря. Внесли яркий свет, и тени растаяли, нужные контуры исчезли – остались грубые, резкие черты, и хоть картина всё та же, но значение её становилось другим. Жизнь уплывала с поля моего зрения. Что – то уродливое, но знакомое и странное всё яснее и яснее выступало взамен неё. И наконец я понял всё: за обычной бестолковой стремительностью жизни я чувствовал и видел того, кому невидимо служат и наука, и искусство, и вся жизнь, кто с каждым часом растёт, как чудовищная личинка в теле человечества, готовая явить себя миру и беспощадно раздавить весь этот муравейник, именуемый народами и государствами.
Мне стало ясно, что во всём, что было вокруг меня, я воспринимаю лишь тот же дух грядущего Антихриста, который жил во мне.
Мне очень трудно передать вам, в чём заключалась разница и мука тех новых восприятий жизни, которые открылись мне в идее Антихриста. Для этого вы ясно должны представить себе, как смотрел я на жизнь до своей веры в Антихриста.
Я не знаю, может быть, для тех безумцев, которые верят в Христа, жизнь кажется очень странной, научная деятельность для чего-то нужной, а искусство прекрасным и великим. Но для человека трезвого тут всё представляется иначе.
Я уверен, что вы готовы воскликнуть: «Это вы-то трезвый человек?! Со всякими страхами, с манией преследования и манией величия, несчастный больной, вообразивший себя Антихристом! Да вы или в самом деле больной, или мистик отчаяннейший!»
Но вы жестоко ошибаетесь – я именно не мистик. И в этом, может быть, самое моё большое несчастие. Я материалист до мозга костей и самый крайний эмпирик, судящий всегда по себе и признающий лишь одну истину – истину, которую даёт опыт, да ещё не всякий опыт, а именно мой собственный.
Под с ловом трезвый я разумею именно такого человека, который наконец освободился от суеверия, что деятельность человеческая зачем-то нужна, и очнулся от гипноза, во время которого какие-то сумасшедшие внушали всё время человеку, что силы в нём необъятные, что кого-то он победит, что-то сокрушит, вообще сотворит что-то необычайное. Всё это вздор. От всего этого надо отрешиться и сознать, что вся кипучая деятельность, вся лихорадка, вся изобретательность XIX века и всё тому подобное, принимаемое за прогресс в каком-то туманно-идеальном смысле, есть не что иное, как стихийное, стремительное бегство баранов к пропасти, чтобы скорее, как можно скорее, самым передовым образом упасть в пропасть и разбиться вдребезги.
Вот вы теперь и отбросьте Антихриста и рассмотрите жизнь, подобно большинству людей, как нечто самостоятельное, чем можно и должно гордиться, тогда вы сразу увидите, что изменяет вера в Антихриста.
Только вы хоть на один момент напрягитесь всеми силами своими и сбросьте с себя предрассудки, впитанные с молоком матери и вбитые всем укладом нашей жизни.
Как же, в самом деле, не поморщиться вам от нетерпения, если я заявлю: ни наука, ни философия, ни искусство за все тысячелетия ровно ничего не дали человечеству. Не думайте, что я разумею тут что-нибудь «иносказательное», какую-нибудь толстовскую мысль, что, мол, всё это не способствовало личному самоусовершенствованию. Нет, может быть, и способствовало, я уж этого сам не знаю, только что, по-моему, наука, философия и искусство и все иные области деятельности человеческой ничего людям не дали, в самом прямом и подлинном смысле этих слов. А уж если хотите говорить про самоусовершенствование, то и оно тоже ничего человечеству не дало.
Ещё раз имейте в виду, что мы рассуждаем с вами покуда как трезвые материалисты, неверующие в Антихриста.
Так позвольте вас спросить, что дала человечеству наука? Сначала без прикладной своей части. Наука для науки. Ну, узнали вы, что формула куриного белка С204Н322N52О6S2, а белка собачьего гемоглобина С726Н1171N194О214S3; что порода лакколитов относится к концу третичного периода, а зеленоватый хлоритовый гнейс и гнейсовый сланец можно считать представителем силурийских образований. Что капиталом называется: «результат предыдущего труда, направленный к дальнейшему производству», а труд «есть мерило всех ценностей, но сам он не имеет никакой цены»…
Согласен – всё это вещи, может быть, и любопытные, но какой в них толк трезвому человеку?
Так вот вы и ответьте, зачем вам знать формулу куриного белка? На этот вопрос, кроме ответа чисто женского, что, мол, «так!», я уверен, вы ничего не сможете сказать. Особенно если вы «учёный»; «учёные» на вопрос, ребром поставленный, никогда ничего не отвечают. Я не могу считать за ответ напыщенные фразы о величии науки: мой ум этим не удовлетворяется.
«Ну положим, – скажете вы, – наука для науки может казаться бесплодною, но практического её применения, после блестящих открытий XIX века, уж конечно, не будете вы отрицать!»
Буду, уверяю вас. И если вы действительно от гипноза очнулись, вы и спорить со мною не станете. Я просто приведу вам маленькую аналогию.
Случалось ли вам когда-нибудь видеть похороны военных генералов? Несут в роскошном гробе разлагающееся мясо его превосходительства, а впереди на подушках ордена… Если вы видели когда-нибудь такую сцену, то неужели, глядя на побрякушки, которые, словно в насмешку над жизнью человеческой, несут впереди гроба; неужели, глядя на это, вы никогда не думали: всё, что даётся жизнью для тридцатилетнего нашего существования, в отношении гроба нашего есть не что иное, как такие же жалкие регалии.
Так вот, как бы вы ни называли все ваши машины «блестящими завоеваниями XIX века», я утверждаю, что всё это не больше, как блестящие ордена на подушке, которые несут с комической важностью «учёные» впереди разлагающегося тела человечества.
«Но позвольте, – раздражённо скажете вы, – не станете вы отрицать, по крайней мере, того, что наука обосновала социализм! И таким образом на научных основаниях воздвигнут тот идеал человеческой жизни, к которому все должны стремиться».
Признаюсь, к социализму я отношусь с отвращением по преимуществу. Ибо ваши машины, ваши научные открытия – всё это обман, обман грубый и явный, не трудно увидать, что всё это «суета сует»; ну, а социализм – это обман ловкий, со всеми внешними признаками правды. Вера в машины покупается на деньги эгоизма: верь, мол, что в машинах великий мировой смысл, а мы за это тебя по железным дорогам возить будем. Здесь не то – здесь говорят: верь в то, что социалистический строй наступит и что он действительно зачем-то нужен, а пока что… заплати нам же самопожертвованием.
Помните известную карикатуру, изображающую социалистический строй: ряд одинаковых стойл, в каждом стойле стоит одинаковая свинья и ест одинаковую порцию? Очень, очень злая и очень меткая карикатура: кушайте, мол, поровну! Это ли ещё не всемирное счастье, не блестящий апофеоз блестящей человеческой истории; так сказать, корона на главу царя природы!
Я могу казаться несправедливым. Ведь, в самом деле, разве социализмом не руководят добрые чувства? Разве не страдание и слёзы миллионов людей направляют социалистическое движение? И наконец, разве только затем должен наступить социалистический строй, чтобы всем поровну кушать было? Для социализма это первая необходимая ступень, чтобы миллионы полузверей обратились в людей, и тогда-то начнётся самое настоящее, все будут наслаждаться искусством, все будут развивать свои духовные потребности – словом, теперь живут для хлеба, тогда начнут жить для человека.
Очень хорошо. Но моё отношение к этой «первой» ступени от таких заманчивых перспектив нисколько не меняется. Мне говорят: тогда получат возможность делать всё то, что сейчас доступно немногим счастливцам. Я на это отвечаю: то, что делают эти немногие счастливцы, так же бессмысленно и ненужно, как бессмысленно и ненужно то, что делают миллионы несчастных. А потому, если и все начнут делать то же ненужное дело, которое теперь делают некоторые (я разумею развитие духовных богатств), то от этого ничего не изменится. Потому и ступень эту первую, которая ведёт всех к той же глупости, которой уже достигли некоторые, я считаю непростительным, гнуснейшим обманом.
Но может быть, философия была счастливее и за многие тысячи лет своего существования сделала больше?
Ведь вы тоже материалист, хотя и неверующий в Антихриста, а потому разговор о философии у нас будет краток, и вы вряд ли станете защищать её.
Что, в самом деле, может быть нелепее философии, которая несколько тысяч лет «разрабатывает» самые что ни на есть жгучие вопросы: вопросы о смысле жизни и о том, что такое человек, – и за все тысячелетия ничего умнее не выдумала, кроме того, что «бытие не есть бытие чего-нибудь, а потому бытие есть ничто»!.. Вот белиберда, в которой вся сущность философии, изобрести которую были призваны так называемые гении: Платон, Аристотель, Декарт, Кант, Гегель и т. д.
Об искусстве распространяться нечего. Вы как материалист понимаете, что оно есть не что иное, как отражение жизни, – но очевидно, если не нужна наша жизнь, то тем более ни на что не нужно её отражение.
Вот-с как должен рассуждать неверующий трезвый человек. Я именно так и рассуждал прежде. Жизнь для меня была сплошным мучительным хаосом без всякого назначения и смысла; культура, созданная такими усилиями и жертвами, – жалкою и смешной, а люди, спешащие в течение несчастных двадцати пяти-тридцати лет, которые им бросила природа, натворить как можно больше всяческой пользы, неизвестно зачем и для кого нужной, всегда вызывали во мне презрение и злость.
Мой Антихрист раскрыл мне глаза. Я знал теперь, зачем всё это нужно. Я понял великий смысл и науки, и философии, и искусства. Оставаясь материалистом, но узнав Антихриста, я уже понимал, что ребяческое упорство идти против очевидности и объяснять великое значение жизни фразёрством недостойно трезвого человека.
Значение науки страшно важно. Нужно скорее, как можно скорее, всю природу осмотреть в микроскоп; всё взвесить, всё измерить, всю её ощупать и отпрепарировать. Философствовать ещё более того необходимо, чтобы до мельчайших чёрточек узнать силы, способности нашего разума, чтобы всё, что только доступно нам о нас самих, всё это документальнейшим образом обосновать, в систему возвести. Искусство тоже важно, чтобы человеческая жизнь вся, как на ладошке, была для всех ясна.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?