Автор книги: Валерий Антонов
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
ЛИТЕРАТУРА – Heinrich Maier, Logik und Erkenntnistheorie, Festschrift fur Christoph Sigwart, Tubingen 1900
ГЕОРГ ЗИММЕЛЬ (1858 – 1918)
Проблемы философии истории
Предисловие
Предметом данной книги является проблема превращения материала непосредственной жизненной реальности в теоретическую сущность, которую мы называем историей. Цель книги – показать, что эта трансформация более радикальна, чем принято считать в наивном сознании. Тем самым она становится критикой исторического реализма, для которого историческая наука означает отражение того, что произошло, «как оно было на самом деле»; как представляется, это не меньшая ошибка, чем художественный реализм, который думает, что копирует реальность, не замечая, насколько полно это «копирование» уже стилизует содержание реальности. Если в отношении природы формообразующая сила познающего духа общепризнанна, то в истории осознать ее, очевидно, труднее, поскольку ее материалом уже является дух; при дальнейшем оформлении в историю действующие для этого категории, их общая самостоятельность, подчинение материала их требованиям не выделяются из самого материала так четко, как в случае с естествознанием. Поэтому это вопрос априорности исторического познания – не подлежащий детальному, а лишь принципиальному определению. Перед лицом исторического реализма, для которого события воспроизводятся в истории без лишних слов и максимум с количественным сжатием, правота доказывается вопросом в кантовском смысле: как возможна история? —
Мировоззренческая ценность ответа, который дал Кант на свой вопрос: «Как возможна природа? – заключается в свободе, которую «Я» таким образом завоевало над всей простой природой; поскольку оно производит природу как свою концепцию, а общие законы, образующие природу, есть не что иное, как формы нашего духа, природное бытие подчиняется суверенному «Я».
Конечно, не к его произволу и его индивидуальным колебаниям, а к его бытию и его потребностям, которые, однако, не проистекают из внешнего законодательства, а составляют его непосредственную жизнь. Таким образом, из двух насилий, угрожающих современному человеку: со стороны природы и со стороны истории, одно упраздняется. Оба они как бы подавляют свободную личность, принадлежащую самой себе: один потому, что его механизм подвергает душу такому же слепому принуждению, как падающий камень и прорастающий стебель, другой потому, что он делает душу простым пересечением социальных нитей, плетущихся через историю, и растворяет всю ее продуктивность в управлении родовым наследством. Со времен Канта автономия духа стояла над этим заключением природы в нашем эмпирическом существовании: образ сознания природы, постижимость ее сил, то, чем она может быть для души, – это достижение самой души. Теперь, однако, скованность «я» природой, разорванная духом, превратилась в таковую самим духом: в том, что личность растворилась в истории, которая есть в конечном счете история духа, необходимость и верховенство, осуществляемые ею по отношению к нему, по-прежнему казались свободой – однако на самом деле даже история как данность, как реальность, как надличностная сила, есть не меньшее изнасилование «я» внешним «оно». Соблазн принять за свободу то, что на самом деле связано чужим, имеет здесь гораздо более тонкий эффект, поскольку то, что нас здесь связывает, имеет с нами одну и ту же субстанциальную сущность. Освобождение, которого добился Кант от натурализма, необходимо и историзму. Возможно, оно будет успешным при той же критике познания: что дух также суверенно формирует образ духовного бытия, который мы называем историей, через уникальные для него, познающего, категории. Познающий человек творится природой и историей, а познаваемый человек творит природу и историю. Сознательная форма всей духовной реальности, которая, как история, позволяет каждому Я выйти из себя, сама вышла из формирующегося Я; поток становления, в котором дух видит себя, сам наметил свои берега и свой волновой ритм и только тем самым сделал его «историей». Сохранение свободы духа, которая есть формирующая продуктивность, по отношению к историзму на том же пути, на который встал Кант по отношению к природе, есть универсальная тенденция, которой подчинены особенности следующих исследований. —
После того как второе издание этой книги стало новой работой как по тенденции, так и по исполнению, третье издание в основном ничего не изменило. Но помимо некоторых исправлений в деталях, оно претерпело ряд дополнений, цель которых – не только расширить принцип на все более поверхностные явления, но и наоборот: связать отдельные размышления и наблюдения во все более глубокие слои с единством философского основания.
Глава первая
О внутренних условиях исторического исследования
Если эпистемология в целом исходит из того, что познание есть воображение, а его субъект – душа, то теория исторического познания определяется еще и тем, что ее объектом также являются воображение, желание и чувство личности, что ее объектами являются души. Все внешние процессы, политические и социальные, экономические и религиозные, юридические и технические, не были бы для нас ни интересны, ни понятны, если бы они не возникали из движений души и не порождали движений души. Если история не должна быть кукольным спектаклем, то она есть история психических процессов, и все внешние события, которые она изображает, есть не что иное, как мостики между импульсами и волевыми актами, с одной стороны, и эмоциональными рефлексами, вызванными этими внешними событиями, с другой. Попытки привязать исторические события в их конкретных формах к физическим условиям не меняют этого. Природа почвы и климата оставалась бы столь же безразличной к ходу истории, как почва и климат Сириуса, если бы они прямо и косвенно не влияли на психологическое состояние народов. Таким образом, душевный характер истории, по-видимому, предписывает ей идеал прикладной психологии, так что если бы существовала психология как юридическая наука, то она относилась бы к ней так же, как астрономия к математике.
В противовес этому сразу же возникает трудность: законы способны постичь всеобщность объектов познания только потому, что они утверждают, что определенные успехи происходят с каждым явлением, удовлетворяющим определенным предпосылкам – совершенно независимо от индивидуальности этого явления. История же, по крайней мере, частично – а насколько более чем частично, сейчас не обсуждается – связана с индивидом, с абсолютно уникальными личностями. Понимание исторического индивида как простой точки соприкосновения общих психологических законов, которые, только в ином сочетании, приводят к какому-то другому индивиду, представляется не только утопическим, но и прямо ошибочным стремлением, подобно тому, как это может быть отношение различных физических явлений. Но, возможно, это противопоставление не является неразрешимым. Отношения, формулировку которых мы называем законами природы, возникают только на субстрате, который является данным фактом, т.е. существование которого само по себе не может быть выведено из закона природы. Даже если представить себе совершенство естественных наук, признающее все качественные различия тел модификациями, выводимыми из законов, основной субстанции, которая всегда одна и та же, мы действительно назовем эту последнюю бескачественной, поскольку для практики познания качество всегда имеет значение только как отличие от других качеств. Однако, строго говоря, даже эта первичная субстанция должна быть каким-то образом «конституирована», чтобы дать возможность действовать именно этим законам, и все равно можно было бы придумать другую, которая сделала бы действительным тот же самый комплекс законов и вместе с ним породила бы совершенно другой мир. Этот нерасторжимый остаток, при условии и до предела которого законы природы могут осуществить только распад непосредственных материальных явлений, теперь, вероятно, существует точно так же и в психической сфере, только здесь он не один и тот же для всех рядов явлений, а для каждого конкретного. Подобно тому как материя несет в себе некие первоопределения, которые как бы присущи телесному миру как совокупности индивидов и нисколько не противоречат общности его законов, а лишь делают возможным их действительное действие, – так и каждая душа могла бы обладать изначальным качеством, являющимся в такой же мере законной модификацией более первичной данности; при условии этого только теперь общие законы, одинаково действительные для каждой души, вступали бы в силу и порождали эмпирические психические явления. Они, таким образом, независимо от общности законов, очевидно, могли бы быть различными в каждом индивиде, но тем самым делали бы каждый индивид лишь аналогом всего телесного мира. Таким образом, можно не сомневаться, что одни и те же законы связи и воспроизведения идей, восприимчивости к различиям и развития воли, апперцепции и внушаемости действовали в NERO и BUDDHA, в RAFAEL и BISMARCK. Но эти законы, чтобы не парить в воздухе без точки атаки, нуждаются в субстанции, не сформированной ими самими, а найденной, в их реальном apriori, так сказать.
И характер этого, очевидно, определяет результирующую структуру. Конечно, наша способность распознать структуру души за пределами непосредственного содержания сознания достаточна лишь для весьма условного символизма, возможно, еще и потому, что доступные для этого категории сформированы для совершенно иных познавательных содержаний. Тем не менее, такое рассмотрение индивидуального существования по общим законам, управляющим этой и всякой другой вещью, с одной стороны, и чисто фактического материала, определяющего, так сказать, выбор, сочетание, меру и род действенности этих законов, с другой, – рассмотрение существования по этим двум категориям представляется мне логически допустимым; оно позволяет соединить действие психологических законов с уникальностью исторических личностей. То, что материальная природа, если бы она была совершенна, предложила бы нам в единичной разработке: особенность субстанции, которая как исходный факт делает возможным и определяет для общих законов реальность их действия, – это повторялось бы в душевной природе в бесконечно частых вариациях. История всегда оставалась бы «применением» психологических законов безусловной всеобщности, но материал, который никогда не может быть получен из самого закона, поскольку он скорее является условием его реализации, был бы бесконечно многообразен и поэтому должен был бы давать реалии несравненной и неустранимой индивидуальности.
Прежде чем продолжить рассмотрение психологической фактичности как субстанции истории, необходимо условно установить методологическую связь между психологией и историей. Неоспоримо, что все процессы, интересующие нас в традиционном понимании истории, являются психическими процессами. Даже процессы материальные, такие как строительство церкви Святого Петра или прокладка Готардского тоннеля, интересуют историка исключительно как вложения психических событий, как точки прохождения волевых, интеллектуальных или эмоциональных рядов. Сам по себе интерес к психологическому процессу – это еще не психологический интерес. Для психологии процесс важен только потому, что он психический, она не интересуется его содержанием, которое несет в себе психическая энергия, как таковая. Конечно, мы знаем процесс только по тем содержаниям, которые присутствуют или присутствовали в сознании; с точки зрения психолога, тон задает только динамика этого прихода и ухода; содержание было бы для него безразлично, если бы его можно было отделить от этой реализации или производства психическими энергиями – как это, однако, происходит в рамках логических, технических или метафизических соображений, которые по этой причине составляют антитезу психологии. Для истории речь не идет ни о развитии психологического содержания, ни о психологическом развитии содержания; поскольку для нее всякое содержание фиксируется в определенный момент времени, то процесс, благодаря которому оно возникает и становится понятным именно в этот момент, естественно, имеет наибольшее значение – но не сам по себе, а потому, что он является производителем этих фактических содержаний практического или интеллектуального, религиозного или художественного сознания, составляющих исторический ряд. Таким образом, история является как бы посредником между логикой, чисто фактическим рассмотрением наших психических содержаний, и психологией, чисто динамическим рассмотрением психических движений содержаний. Для нее важно фактическое содержание в его духовном движении и развитии. В каждой из этих наук единство бытия и становления души, которое мы можем только непосредственно переживать, но не постигать, предстает в особенно ярком свете. Для интеллектуального рассмотрения этого единства мы расчленяем его на процесс и содержание, и научное разделение труда создает психологию, для конструирования процесса и его – в некотором смысле существующей – закономерности – науки о логике и репрезентативной концептуальности, Наконец, история, для которой, как будет показано, ее объекты определяются только некоторой объективной важностью и значимостью, преследует выбранные ради такой существенности содержания в том развитии, в котором их реализует психический процесс.
К какой бы научной категории ни относилось знание о внутренней стороне исторических процессов, то, что оно является отправной точкой и целью всех описаний их внешней стороны, требует от эпистемологии истории ряда особых предпосылок.
Кант приписал формирующей деятельности души, по сравнению со всем данным «материалом» воображения, неслыханно расширенную сферу власти. Все знание, которое, согласно наивному мнению, излучается из вещей в нас, пассивно воспринимающих, он доказал как функцию понимания, которое, таким образом, формирует все содержание знания через свои априорно привнесенные формы. Но это формальное расширение легко может превратиться в фактическое ограничение, если забыть, что психические функции, которые Кант называет априорными для познания, должны относиться исключительно к существующему естественнонаучному познанию. Весьма спорно, не является ли опыт ментальных вещей «возможным» только при априорных предпосылках, отсутствующих в системе Канта, не является ли, например, причинность, под которой мы понимаем возникновение одной идеи как успех другой, принципиально отличной от причинности одного физического движения другим. Но гораздо важнее понять, что априори Канта, которое «делает опыт возможным в первую очередь», является лишь внешним уровнем ряда, более низкие уровни которого проникают вглубь отдельных областей опыта. Пропозиции, которые, если смотреть на них как бы сверху, являются эмпирическими, т.е. представляют собой применение наиболее общих форм мышления к конкретному материалу, могут выступать в качестве априорных для целых областей познания. Они выступают как формы связи, удобные для той особой способности ума, которая, упорядочивая, настраивая и подчеркивая любое содержание, может облечь его в самые многообразные определенные формы. Эти связи, которые в пропозициональной форме выступают как априорные предпосылки, остаются неосознанными постольку, поскольку сознание в целом направлено больше на данное, относительно внешнее, чем на свою внутреннюю функцию. Представляя себя самым разным содержаниям всегда одинаково, существуя с незапамятных времен, а также в силу своей эндемической всеобщности, они производят то привыкание к себе, которое позволяет сознанию скользить по ним, как по чему-то абсолютно само собой разумеющемуся. И здесь то, что в рациональном порядке вещей стоит на первом месте – познавательная функция духа, – оказывается на последнем месте для нашего внимания и наблюдения. Но насколько далеко простирается это бессознательное господство связующих форм над фактическим материалом, Кант не вполне осознал из-за резкого отделения априорного от эмпирического, при котором это отделение как метода, принципа, категории остается совершенно вертикальным и речь идет только о тех содержаниях, которые выполняют функции, обозначенные как априорные; и, вероятно, будет показано, что для специальных отраслей знания они все еще обладают полной формирующей силой априори, даже если, если рассматривать их с точки зрения высших, которые Кант рассматривает только в своем исследовании, они уже являются эмпирическими.
Позволяя опыту простираться сегодня гораздо выше, чем он, априорное простирается для нас гораздо ниже. По содержанию и практике – правда, не по систематике категорий – происходят самые постепенные переходы между наиболее общими формами, доступными всякой материи и возвышающимися над всяким индивидуальным опытом, и формами специальными, даже эмпирически полученными и применимыми как априорные только к определенному содержанию, т.е. между законом причинности или соединением одного и того же в разных объектах в одно понятие, с одной стороны, и методическими или другими предпосылками для определенной области жизни, для определенной науки, с другой стороны. Всякое формирование права, например, предполагает желательность определенного состояния. То, что человеческие условия делают возможным достижение такого состояния только через фиксированные нормы и через наказание за их нарушение, – это очень общее априори, которое приводит к определенному формированию, т.е. соединению, найденных идей. Но эта форма связи для формирования законов не является столь общей, как, например, причинная связь между психическим побуждением и внешним действием, которая также, будучи необходимой для формирования закона, устанавливается между явлениями, но не может быть выведена непосредственно из них. Однако, с другой стороны, априори, формирующее правовую форму в целом, опять-таки является общим по отношению к тем предпосылкам, из которых в деталях вытекает формирование права. Так, например, принцип, согласно которому бремя доказывания лежит на истце, или различная сила обычного права приводят к формированию фактов с целью познания права – формированию, которое не лежит в самом фактическом материале, а лишь осуществляет его интерпретацию.
Все человеческое общение в каждый момент времени опирается на предпосылку, что в основе определенных физических движений каждого человека – жестов, выражений, звуков – лежат психические процессы интеллектуального, эмоционального или волевого характера. Как внутреннее мы понимаем только по аналогии с внешним, на что уже указывает язык, использующий для обозначения всех психических процессов слова, взятые из мира внешнего восприятия, так, с другой стороны, и внешнее в человеке мы понимаем только в соответствии с лежащими в его основе внутренними качествами. Соответствующее смешение опыта и спонтанного продолжения одного и того же легко увидеть насквозь: опыт собственного «я» показывает нам связь внутренних процессов с их выражением, в результате чего из того же процесса, наблюдаемого у других, мы делаем вывод о наличии психического события, аналогичного нашему собственному. То, что душевная жизнь других людей, сначала в той мере, в какой она связана с их видимостями, соответствует нашей собственной, всегда должно оставаться гипотезой, и это, по своей функции, является apriori всех практических и познавательных отношений субъекта с другими субъектами. Ибо если бы мы захотели сказать: опыт убеждает нас в правильности этого предположения только тем, что мы все время видим, как происходит тот внешний образ действия, который мы предполагаем на этом пути, – мы бы пошли по кругу. Ибо, с одной стороны, мы никогда не пришли бы к такому предположению, если бы это равенство не было уже предположено, а с другой стороны, весь опыт как таковой приводит лишь к все большей уверенности в том, что за одними высказываниями другого всегда следуют другие: средний член психического процесса, связывающий эти высказывания с теми, никогда не может быть пережит в своей сущности. И вот мы уже не просто интерпретируем отдельное воспринимаемое действие или речь посредством соответствующей психической основы, но строим принципиально непрерывный психический ряд с бесчисленными связями, не имеющими непосредственного аналога во внешней среде, подводим под этот ряд или эти многочисленные ряды общий характер личности, интерпретируем внешне одинаковые процессы посредством очень многообразных, часто взаимно противоположных психических, и отнюдь не только там, где подозреваем ложь и диссимуляцию.
Без этих дополнительных психологических предпосылок, которыми мы дополняем первичные, связанные с непосредственными восприятиями, действия любого другого человека были бы для нас лишь бессмысленным и бессвязным клубком беспорядочных импульсов.
Когда говорят об априорных идеях, то легко цепляются за их мыслительное содержание, которое в полном опыте стоит как бы согласованно рядом с содержанием чувственно данного, и упускают из виду, что априорное, выраженное в пропозициональной форме, есть лишь формулировка внутренних энергий, осуществляющих оформление в познание данного чувственного материала. Априори играет динамическую роль в нашем воображении, это реальная функция, которая вкладывается или кристаллизуется в своем конечном объективном результате – познании; ее значение не исчерпывается логическим содержанием понятий, в которых она впоследствии выражается, а заключается в ее действенности для возникновения нашего познаваемого мира. (1) В этом смысле априорным является положение о том, что душа каждого другого человека является для нас единством, т.е. представляет собой умопостигаемую связь процессов, через которые или в качестве которых мы его познаем. Функция, соответствующая этому понятию, состоит в дополнении психических фактов, лежащих в основе видимости; но она также выходит за эти рамки, поскольку мы сами дополняем внешнее таким образом, как это позволяет сделать некогда предполагавшаяся внутренняя связь. Можно утверждать, что почти ни один журналист не рассказывает в точности о том, как развивалось событие, свидетелем которого он был. Это подтверждает каждое судебное свидетельство, каждый рассказ об уличных беспорядках. Стараясь придерживаться правды, рассказчик добавляет к тому, что непосредственно произошло, элементы, дополняющие событие в том смысле, что он вычитал из того, что действительно произошло, – точно так же, как слушатель, в соответствии с мерой своего опыта и обусловленного им воображения, всегда должен видеть в своем воображении больше, чем ему говорят. Физиология чувств показала нам бесчисленное множество случаев, когда мы бессознательно дополняем фрагментарные впечатления органов чувств об отдельных предметах и движениях так, как того требует наш предыдущий опыт. В случае сложных событий дело обстоит точно так же, и действительно, внешнее дополнение в основном определяется психическими предположениями, опытом непрерывности и развития жизни души, соотношения ее энергий, протекания телеологических процессов. Все это не только предполагается при предложении внешних условий, но и после предположения внешние события дополняются до такой степени, что, соизмеряясь с законами опыта о соотношении внутреннего и внешнего, они теперь также дают ряд, непрерывно параллельный внутренним процессам. Именно это спонтанное дополнение внешнего является одним из самых сильных доказательств того, что даже внутреннее не просто считывается с фактов, а добавляется к ним на основе общих предпосылок.
Однако в повседневных делах мы имеем достаточно возможностей убедиться в правильности этого априори и тех конкретных выводов, которые из него вытекают, поскольку внешнее поведение другого, заранее просчитанное, действительно отвечает без исключения на наши действия по отношению к нему. Но для более высоких и сложных представлений о душе эти выводы сразу же впадают в неопределенность, приводят к бесчисленным ошибкам и точно показывают, что даже в этих более однозначных случаях они являются лишь предпосылками, которые обязаны своей определенностью полезности для познания и действия, но не логической необходимости, которая позволила бы им рационально вытекать из того, что действительно дано.
Полнее и влиятельнее, чем в любой другой науке, эти предпосылки повседневной жизни повторяются в исторических исследованиях, которые, разумеется, бесконтрольно и неметодично принимают их на протяжении всего времени. Даже если бы эти интерпретации и дополнения были настолько самоочевидны, что каждый внешний факт неизбежно и однозначно относился бы к тому, который его устраивает, их установление было бы значительной задачей. Но она приобретает необыкновенную тонкость и сложность от того, что к одному и тому же внутреннему событию мы иногда наблюдаем совершенно разные внешние последствия. Это понятно нам только через различие психических сопровождений или последствий этого первого события, которые, соответственно, должны быть подведены то под одну, то под другую, совершенно противоположную психологическую норму. Так, например, Сибель (Geschichte der Revolutionszeit II, p. 364) рассказывает об отношениях Комитета благоденствия с гебертистами в 1793 году: «До сих пор они (гебертисты) прекрасно ладили с Робеспьером, так как он опирался на их силы и, следовательно, содействовал их желаниям. Но отныне их бесповоротно разделяло то простое обстоятельство, что РОБЕСПЬЕР стал правителем верховной власти в государстве, а гебертисты остались в подчиненном положении». Внешние факты: Робеспьер поощряет желания гебертистов; они присоединяются к нему; теперь он завоевывает господствующее положение; они отпадают от него – эти факты, в соответствии с лежащими в их основе психологическими предпосылками, образуют вполне понятный ряд. И все же эти предпосылки далеко не так убедительны и однозначны, как кажется на первый взгляд. То, что человек приобретает чью-то привязанность и практическую преданность, исполняя его желания, совершая добрые поступки, случается достаточно часто, но бывает и наоборот. Так, из кровавых междоусобиц Треченто (до Ренессанса – wp) нам рассказывают о знатном равенате (итал. племя – wp), который собрал всех своих врагов в одном доме и мог легко их убить; но вместо этого он отстранил их от дел и при этом одарил их богатыми подарками. Тогда они выступили бы против него с удвоенной жестокостью и хитростью и не успокоились бы, пока не уничтожили бы его, и то, добавляют, потому, что стыд за оказанное им благодеяние не позволил бы им успокоиться.
И здесь нам вполне понятен ряд внешних событий, добавляющих в качестве психологической предпосылки и опосредования ту самую депрессию чувства личности, которая так часто превращает благодеяние в грызущего червяка в получателе и делает его врагом благодетеля. Для нашей цели не имеет значения, переданы ли в данном примере прямые показания участников, избавляющие историка от собственного психологического конструирования, ибо он не только не может обойтись без них в сравнении с бесчисленными сообщениями о чисто внешних событиях, но даже и эта прямая традиция будет принята только в том случае, если он знает одно и другое психологическое состояние как возможное и может реконструировать его с помощью собственного опыта. Далее, мы понимаем, что возведение РОБЕСПЬЕРА во главу правительства привело к враждебным действиям гебертистов против него, но только от того, что оно возбудило в них ненависть и ревность. Но мы также без лишних слов приняли бы как вероятное и сообщение о противоположном успехе: что полное развитие могущественной личности Робеспьера, доминирующее положение, которого он достиг, внутренне сломило и всякое нежелание партии, что, зная, что она ничего не может против него сделать, она, по крайней мере, хотела бы сохранить некоторую меру совместного правления путем покорности и подчинения – поведение, которое мы вполне понимаем из предполагаемых психологических норм, когда о нем сообщает нам, например, римский сенат в эпоху военной диктатуры. Мы успокаиваем себя в одном случае тем, что благо или достижение господства имело последующий, а в другом – исключающий психологический эффект, не находя в нем самом как внешнем акте причину этого различия. Напротив, о психологическом состоянии, решающем между ними, нам говорит только последующее событие, которое, однако, в свою очередь, становится понятным только при условии предположения именно такого предшествующего душевного воздействия.
В демократических конституциях, где правительство избирается через более короткие промежутки времени и колеблется только между двумя основными партиями, можно услышать, что злоупотребление властью со стороны правящей партии исключается тем, что она вскоре должна опасаться сама стать угнетенной стороной и почувствовать месть со стороны других. Тем не менее, в реальности эта ситуация столь же часто демонстрирует самую безжалостную и бездумную эксплуатацию сиюминутного господства. Чтобы объяснить эту разницу в успехе при одинаковом внешнем факторе, придется прибегнуть к разнице во внутреннем факторе: «характер» личностей или партий определяет, в соответствии с его различием, развитие одного или противоположного успеха. Но этот «характер», каким бы он ни был сам по себе, в любом случае может быть постигнут познанием только через его выражение. Психическая причина различия никогда не может быть постигнута непосредственно, а всегда остается гипотезой, встроенной в реальную видимость; но она показывает свою необходимость для понимания видимости в том, что очевидная неизбежность сначала вывести ее из нее и послушно следовать всем ее противоречиям – нисколько не вводит в заблуждение относительно ее применимости и достаточности.
Приведу еще один пример. Кнапп («Die Landarbeiter», стр. 82) говорит о состоянии русского сельского хозяйства после отмены крепостного права: «Крестьяне обязались оказывать помещику столько-то и столько-то услуг за плату. Делали это крестьяне очень неохотно, так как изменившееся правовое основание не утешало крестьянина в том, что он продолжал работать на помещика; да и помещику это не очень помогало, так как крестьянская служба, теперь уже договорная, а не принудительная, выполнялась плохо, несмотря на оплату». Первое рассуждение предполагает как само собой разумеющееся или, по крайней мере, не требующее дальнейшего обсуждения, что эмоциональное следствие некоторого положения дел не меняется до тех пор, пока оно остается внешне тем же самым, даже если полностью меняется внутренний момент, который первоначально привел к этому эмоциональному следствию.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?