Электронная библиотека » Валерий Демин » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Андрей Белый"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 00:18


Автор книги: Валерий Демин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 1
ПРЕДЗВЕЗДИЕ

Итак, Борис Николаевич Бугаев. Литературный псевдоним – Андрей Белый, принятый им в начале ХХ века, – не имеет абсолютно никаких реальных корней или параллелей в семейной генеалогии. Псевдоним придумал его сосед по дому Михаил Сергеевич Соловьев, брат Владимира Сергеевича Соловьева. Смысл один – мистический, восходящий к народной мифологеме «белый свет», обозначающей, между прочим, Мироздание, другими словами, синонимичной понятию «Космос».[4]4
  У Андрея Белого встречается и другое толкование понятия «белый», раскрывающее его как физическую, так и сакральную сущность: «Белый цвет – соединение семи цветов, семи светильников, семи церквей. Любовь должна быть ни эгоистической, ни социальной – ни красной, ни розовой, а безмирной, иоанновой – белой». Постепенно писатель все более и более космизировал белый цвет и свет, превратив их в конечном счете в «белое начало жизни» и растворив в явлении и сиянии Софии Премудрости. Александру Блоку он даже как-то скажет: «Белый цвет – символ богочеловечества».


[Закрыть]
Имя Андрей – тоже со значением – в честь высокочтимого на Руси апостола Андрея Первозванного.

Отец писателя – Бугаев Николай Васильевич (1837–1903) – был известным математиком, профессором Московского университета, а в год рождения единственного сына – еще и деканом физико-математического факультета, президентом Московского математического общества. По его учебнику арифметики для начальной школы училась вся российская детвора. Добрейший и талантливейший человек, любимец коллег и студентов, профессор Бугаев был притчей во языцех из-за своей рассеянности (что, впрочем, естественно для типичного математика). Занудой и «человеком в футляре» никогда не был, беллетристику ценил, но избирательно. Новые веяния в поэзии и прозе отметал начисто. Но до того, чтобы в запальчивости выплеснуть вместе с водой и ребенка, не доходил.

Николай Васильевич серьезно интересовался философией и даже написал ряд серьезных работ на тему «математика и научно-философское миросозерцание». Из философовклассиков на первое место ставил Лейбница – великого мыслителя и не менее великого математика, открывшего одновременно с Ньютоном и независимо от него дифференциальные исчисления. Под влиянием учения Лейбница о монадах – первичных духовно-вещественных элементах бытия – написал в 1893 году философскую работу «Основные начала эволюционной монадологии», состоявшую из 184 тезисов (строгих, как математические теоремы). Последний из них гласил: «Человек… есть живой храм, в котором деятельно осуществляются высшие цели и задачи мировой жизни». Как видим, у отца – то же космистское мироощущение, что и у сына (разве что в более рациональном оформлении). «Математика – гармония сферы, – утверждал он вслед за Пифагором (в дальнейшем любимым античным философом сына). – Риза мира колеблется строем строгих законов: по ней катятся звезды…» И добавлял о небе-космосе: «Оно – сфера: гармония бесподобного Космоса – в нем: по нем катятся звезды законами небесной механики…»

Научные убеждения отца несомненно повлияли и на космистское мировоззрение сына. Это признавал и сам А. Белый. В двух стихотворениях, посвященных памяти отца, он вспоминал философские беседы во время совместных прогулок по подмосковным полям:

 
Ты говорил: «Летящие монады
В эонных волнах плещущих времен, —
Не существуем мы; и мы – громады,
Где в мире мир трепещущий зажжен».
 
 
«В нас – рой миров. Вокруг – миры роятся.
Мы станем – мир. Над миром встанем мы.
Безмерные вселенные глядятся
В незрячих чувств бунтующие тьмы».
 
 
«Незрячих чувств поверженные боги, —
Мы восстаем в чертоге мировом».
И я молчал. И кто-то при дороге
Из сумерек качался огоньком.
<… >
 

Мать Андрея Белого – Бугаева Александра Дмитриевна (урожденная Егорова) (1858–1922), настоящая красавица, происходила из разорившейся купеческой семьи (однажды на официальном чествовании Тургенева ее специально посадили рядом с великим писателем, так сказать, для украшения стола), была более чем на двадцать лет моложе Николая Васильевича, вышла замуж за него не по любви, а, скорее, от безысходности: молодому человеку, которого она самозабвенно любила (сыну фабриканта Абрикосова), запретили жениться на бесприданнице. Истеричная и взбалмошная от рождения, она не понимала и не принимала образа жизни мужа-математика (а впоследствии и сына), постепенно превращая их повседневную жизнь (заодно и всех окружающих) в сущий ад. Тем не менее их дом всегда был полон именитых гостей, сослуживцев и учеников профессора Бугаева. Большинство из них даже не подозревало об истинных отношениях между радушными хозяином и хозяйкой.

Сам Белый так описал обстановку в своей семье: «Трудно найти двух людей, столь противоположных, как родители, – писал он в своих мемуарах. – Физически крепкий, головою ясный отец и мать, страдающая истерией и болезнью чувствительных нервов, периодами вполне больная; доверчивый, как младенец, почтенный муж и преисполненная мнительности, почти еще девочка; рационалист и нечто вовсе иррациональное; сила мысли и ураганы противоречивых чувств, поданных страннейшими выявлениями; безвольный в быте муж науки, бегущий из дома: в университет, в клуб; – и переполняющая весь дом собою, смехом, плачем, музыкой, шалостями и капризами мать; весьма некрасивый и „красавица“; почти старик и – почти ребенок, в первый год замужества играющий в куклы, потом переданные сыну; существо, при всех спорах не способное обидеть и мухи, не стесняющее ничьей свободы в действительности, и – существо, непроизвольно, без вины даже, заставляющее всех в доме ходить на цыпочках, ангелоподобное и молчаливое там, где собираются парки-профессорши и где отец свирепо стучит лезвием ножа в скатерть с „нет-с, я вам докажу“; слышащий вместо Шумана шум, и – насквозь музыкальное существо; полоненный бытом университета, хотя давно этот быт переросший, и во многом еще не вросшая в него никак: не умеющая врасти; во многом не принятая в него…

Что могло выйти из жизни этих существ, взаимно приковавших себя друг к другу и вынужденных друг друга перемогать в небольшой квартирочке на протяжении двадцати трех лет? И что могло стать из их ребенка, вынужденного уже с четырех лет видеть происходившую драму: изо дня в день, из часа в час, – двадцать сознательных лет жизни?»

Мальчик вырос в обстановке перманентных скандалов, на 99,99 процента инспирированных женской стороной и травмировавших его душу. Осознавая трагичность создавшейся ситуации, он очень страдал: «Я нес наимучительный крест ужаса этих жизней, потому что ощущал: я – ужас этих жизней; кабы не я, – они, конечно, разъехались бы; они признавали друг друга: отец берег мать, как сиделка при больной; мать ценила нравственную красоту отца; но и только; для истеричек такое „цененье“ – предлог для мученья: не более». Впоследствии состояние собственного затаенного страха и тревогу за обоих родителей он выразил в своих автобиографических повестях и романах.

Весной 1921 года в Петербурге Андрей Белый поведал эту историю случайно встретившейся ему в Летнем саду молодой поэтессе Ирине Одоевцевой (1901–1990):

«Родители вели из-за меня борьбу. Я был с уродом папой против красавицы мамы и с красавицей мамой против урода папы. Каждый тянул меня в свою сторону. Они разорвали меня пополам. Да, да. Разорвали мое детское сознание, мое детское сердце. Я с детства раздвоенный. Чувство греха. Оно меня мучило уже в четыре года. Грех – любить маму. Грех – любить папу. Что же мне, грешнику, делать, как не скрывать грех? Я был замкнут в круг семейной драмы. Я любил и ненавидел, – и шепотом и почти с ужасом: – Я с детства потенциальный отцеубийца. Да, да! Отцеубийца. Комплекс Эдипа, извращенный любовью. Мама била меня за то, что я любил папу. Она плакала, глядя на меня: „Высоколобый, башковитый. В него, весь в него. В него, а не в меня“. <…>

Мама была настоящей красавицей. Ах нет. Достоевский не прав – красота не спасет мир! Какое там – спасет! Мама была очень несчастлива. Знаете, красивые женщины всегда несчастны и приносят несчастье другим. Особенно своим единственным сыновьям. А она была красавицей. Константин Маковский писал с нее и со своей тогдашней жены, тоже красавицы, картину „Свадебный обряд“. <…> А маме от ее красоты радости не было никакой. Одно горе. Ей и мне».

В постоянном метании между отцом и матерью и крылась, по словам друзей, причина его двуличия – другого слова не подберешь, но в отношении Андрея Белого оно имело несколько иное значение, чем обычно применяемое к людям. Подобное двуличие имело позитивно-диалектическое наполнение и объяснялось многогранностью и многоаспектностью самой жизненной реальности, а не злонамеренностью писателя. «Он полюбил, – пишет о Белом Владислав Ходасевич в своих мемуарах, получивших название „Некрополь“, – совместимость несовместимого, трагизм и сложность внутренних противоречий, правду в неправде, может быть – добро в зле и зло в добре. Сперва он привык таить от отца любовь к матери (и ко всему „материнскому“), а от матери любовь к отцу (и ко всему „отцовскому“) – и научился понимать, что в таком притворстве нет внутренней лжи. Потом ту же двойственность отношений стал он переносить на других людей – и это создало ему славу двуличного человека. <…>».

И тем не менее Белый признавал: «Отец влиял на жизнь мысли во мне; мать – на волю, оказывая давление; а чувствами я разрывался меж ними». По общему мнению, отец был некрасивым мужчиной, однако, глядя на его фотографии, сохранившиеся до наших дней, этого никак не скажешь: профессор как профессор – сотни таких было, есть и будет. Думается, это было мнение посредственностей, ничего не представлявших собой московских обывателей, от безделья перемывавших косточки всем окружающим,[5]5
  Вполне типичным представляется такой эпизод, рассказанный В. Ходасевичем: «Однажды в концерте… Н. Я. Брюсова, сестра поэта, толкнув локтем Андрея Белого, спросила его: „Смотрите, какой человек! Вы не знаете, кто эта обезьяна?“ – „Это мой папа“, – отвечал Андрей Белый с той любезнейшей, широчайшей улыбкой совершенного удовольствия, <…> которою он любил отвечать на неприятные вопросы».


[Закрыть]
а не настоящих друзей Н. В. Бугаева, среди коих числились Владимир Соловьев и Лев Толстой, и тем более не коллег по университету и многочисленных учеников. Сам же Андрей Белый описывал внешность отца так: «Улыбка отца была нежная, просто пленительная; лицо – славное; не то Сократа, не то – печенега». Иногда вместо «печенег» употреблял слова «скиф» и даже «китаец», к тому же «крещеный». «Печенег—скиф» неоднократно пытался заниматься с Борей, но все его благие намерения пресекались в корне: Александра Дмитриевна демонстративно не допускала мужа к воспитательному процессу, боясь, что под его влиянием в семье появится еще один математик (в ее мещанском сознании это означало крушение жизни). Мать сознательно, полусознательно и бессознательно пыталась феминизировать воспитание сына. В раннем детстве он даже носил девчачьи платьица и волосы – длинные, как у девочки.

Мать он, безусловно, любил, несмотря на ее фантастическую тиранию, проистекающую от гипертрофированного материнского инстинкта, помноженного на наследственную неуравновешенность. К тому же она была исключительно музыкальна и приучила сына к высокой классике. Одно время он даже не мог заснуть без мелодий Бетховена, Шумана, Шопена, которые перед сном наигрывала мать. Зато его собственное обучение игре на фортепиано превратилось в сплошное мучение. Мать контролировала каждый урок, беспощадно и больно била карандашом по пальцам, если сын брал неверную ноту. Обладая великолепными декламаторскими способностями, Александра Дмитриевна приобщила сына и к литературной классике. Сколько замечательных книг прочли они вместе! Особенно запомнился диккенсовский «Дэвид Копперфилд», до конца дней остававшийся для Андрея Белого настольной книгой. Мать читала его сыну, когда тот еще не знал грамоты. А когда ему было десять лет, она прочитала ему Гоголя, ставшего с тех пор для Белого любимым русским писателем. Гоголь поразил будущего символиста яркостью метафор и интонацией фразы, а напевный стиль «Тараса Бульбы» он вообще воспринимал не как прозу, а как поэзию.

Так или иначе, семья – какой бы она ни была – сыграла очень важную роль в формировании миросозерцания будущего поэта и писателя. Сквозь призму семейных отношений он воспринимал и жизнь страны, и весь остальной мир. Позднее в мемуарах написал: «Начинается мне вместе с семейной историей вообще русская история, а с ней и история мира». Первые семь лет своей жизни он считал «сказочным периодом», с которого и начался для него символизм: «В песне, в сказке и в звуках музыки дан мне выход из безотрадной жизни; мир мне теперь – эстетический феномен; ни бреда, ни страха перед эмпирикой нашей жизни; жизнь – радость; и эта радость – сказка; из сказки начинается моя игра в жизнь; но игра – чистейший символизм». Многое для приобщения Бори к этому удивительному миру сделали бонны и гувернантки, которые из-за неизбежных конфликтов с Александрой Дмитриевной, как правило, в семье Бугаевых надолго не задерживались. К некоторым из них Белый на всю жизнь сохранил самые теплые чувства: одна немка познакомила его с творчеством Андерсена и братьев Гримм, другая доводила до дрожи и дикого ужаса, читая ему балладу Гёте «Лесной царь». Особенное влияние на развитие будущего писателя оказала мадемуазель Бэлла Радэн – француженка по отцу и немка по матери. Она прослужила в семье Бугаевых дольше всех – более трех лет, и была для Бориса не только любимой воспитательницей, но и настоящим старшим другом.

Заниматься с мадемуазель Бэллой, с благодарностью вспоминал позже Андрей Белый, было одно удовольствие: она умела превратить всякий урок в увлекательную игру. Географию мальчик изучать начал по романам Купера о Кожаном Чулке. Сперва они вместе находили на карте Северную Америку, где развертывалось действие приключенческих романов. Затем вполне закономерно возникал вопрос: как из Америки попасть в Россию, и таким образом, мысленно совершая кругосветные путешествия, он постепенно изучал весь земной шар. От физической географии незаметно переходили к экономической и политической – страны, столицы, народонаселение, хозяйство, государственное устройство, армия, флот и т. д. и т. п. Точно так же осваивались и другие дисциплины, биографии ученых, художников, композиторов, писателей и поэтов, их произведения, одним словом, культура в самом широком смысле этого слова.

«При мадемуазель, – пишет Белый, – я начинаю много бегать и лазить по деревьям; из меня вырабатывается великолепный лазун; и вдруг обнаруживается подлинная гимнастическая ловкость, предмет удивленья мальчишек; она добивается того, что по воскресеньям нас с ней отпускают в немецкое гимнастическое общество; и я два года, еще до гимназии, и марширую, и прыгаю, и упражняюсь… (впоследствии, отроком, я щеголял различными фокусами на трапеции, быстротой бега, высотою прыжка, умением ходить с зажженной лампой на голове и взлезать на четыре поставленных друг на друга стула). Толчок ко всему этому – мадемуазель».

* * *

В сентябре 1891 года период домашнего воспитания для Бори Бугаева благополучно завершился. Десятилетним отроком (через месяц исполнится одиннадцать) он поступает в престижную частную гимназию Л. И. Поливанова, располагавшуюся на Пречистенке и считавшуюся в Москве одной из самых лучших. Впоследствии Андрей Белый в письме к Иванову-Разумнику (псевдоним известного критика и публициста Разумника Васильевича Иванова) (1878–1946) изобразит свой жизненный путь в виде графических и нумерологических схем (отчасти они напоминают упомянутую выше диаграмму «Линия жизни»), где первые шестнадцать лет разделены на этапы, названные несколько высокопарно «эпохами». Так вот, здесь первые этапы становления будущего писателя и поэта представлены как движение от «сказочности» к «сознанию» и переход от «роли гувернанток в моей жизни» к «эпохе гимназии» и пробуждения творчества.

Лев Иванович Поливанов (1838–1899) – выдающийся русский педагог, литературовед и общественный деятель, разработал множество нетривиальных методик преподавания литературы, русского и древних языков. Андрей Белый писал: «Лев Иванович Поливанов был готовый художественный шедевр; тип, к которому нельзя было ни прибавить и от которого нельзя было отвлечь типичные черточки, ибо суммою этих черточек был он весь: не человек, а какая-то двуногая воплощенная идея: гениального педагога». И добавлял: «Молнии поливановских уроков зажигали меня». Талантливый педагог буквально завораживал своих учеников, когда рассказывал им о творчестве Гомера, Софокла, Шекспира, Пушкина и других русских классиков, когда читал им «Слово о полку Игореве». Это обычных-то гимназистов! Что же тогда говорить о впечатлительном Борисе Бугаеве. По позднейшему свидетельству Белого, Л. И. Поливанов вдохнул в него своим «почти гениальным преподаванием» любовь к российской словесности. За время гимназического учения он также впервые заинтересовался философией и с пятого класса гимназии читал все выпуски журнала «Вопросы философии и психологии».

Через непродолжительное время произошло то, чего и следовало ожидать, – вспышка болезненной страсти (иначе не назовешь) к чтению отечественной и мировой литературы. В домашней библиотеке было мало беллетристики и много математической литературы – книг и периодики. У матери был свой шкаф, запираемый на ключ (книг она никому не давала, чтобы не попортились дорогие позолоченные переплеты). Борис обзавелся дубликатом маминого ключика и таким образом получил доступ к ее книжным сокровищам. Однако все эти книги были давным-давно читаны и перечитаны. На покупку же новинок семейный бюджет денег не предусматривал. «Запретные» книги, вызывающие обычно в его возрасте повышенный интерес, вроде французских романов Золя и Мопассана, мальчик незаметно вытаскивал из-под подушки матери и читал на языке оригинала, когда мать отсутствовала. Оставались еще учебные хрестоматии – русская, старославянская, греческая, латинская и прочие (составленные самим Поливановым), но этого явно недоставало.

И вот однажды, по пути в гимназию юноша решил заглянуть на часок в общественную читальню – познакомиться хотя бы с каталогом. И всё! Как сказал его любимый Гоголь (правда, по другому поводу): пропал казак, пропал для всего казацкого рыцарства! Борис просидел в читальне до самого ее закрытия. Пришел туда на следующий день и с тех пор стал приходить ежедневно. Так продолжалось почти два месяца, которые позже он назовет «сказкой пятидесяти дней». Чего он только за это время не прочитал! Фактически – все новинки отечественной и зарубежной беллетристики. Но главное, конечно, – «полный» Достоевский и Ибсен: оба отныне стали для Белого «канонами жизни» (а последний еще и в одночасье превратил шестнадцатилетнего юношу в символиста)! Кроме этого – Тургенев и Гончаров, Некрасов и Фет, Полонский и Надсон, «Фауст» Гёте и «Эстетика» Гегеля, из новейших поэтов – Сологуб, Гиппиус, Бунин.

Ни дома, ни в гимназии все это время не догадывались о причинах «болезни» Бориса Бугаева. Но его долгое отсутствие на занятиях не могло не встревожить педагогов. Провинившийся гимназист принял самое верное решение – сказать правду! Но не всем, а только отцу. Тот переговорил с директором гимназии, и никаких репрессалий не последовало. Оба взрослых, посвященные в мальчишескую тайну, похоже, даже были по-своему удовлетворены. На их лицах словно было написано: «Молодец! На твоем месте мы поступили бы так же…»

В середине 1890-х годов состоялось знакомство Бориса Бугаева с Михаилом Толстым – сыном великого писателя. Оба учились в Поливановской гимназии, Миша – на класс старше, но в описываемое время остался на второй год и оказался одноклассником Бори Бугаева. Они стали приятелями. По неписаной традиции семьи стали обмениваться визитами. Впрочем, Николай Васильевич бывал у Толстого и раньше. Лев Николаевич по делам тоже посещал арбатскую квартиру Бугаевых, брал тогда еще маленького Бореньку на колени, и мальчику на всю жизнь запомнилась огромная и щекочущая бородища писателя. Первой навестила арбатскую квартиру Бугаевых вместе с сыном Софья Андреевна Толстая. Вскоре в субботний день приемов в доме Толстых в Хамовниках побывал и Борис с матерью. Знакомство с семейством «великого Льва» оставило у Бориса двойственное впечатление, от которого он не смог избавиться и по прошествии тридцати лет. Дочери Толстого Татьяна, Александра и Мария ему понравились – каждая по-своему. А вот родители их – Лев Николаевич и Софья Андреевна – не так, чтобы очень: в их отношениях с окружающими чувствовались какая-то натянутость, неискренность и искусственность.

Одноклассники Бориса и Михаила, также приглашавшиеся в гости, затеяли однажды традиционные детские игры (хотя было им 15–16 лет, то есть не малые дети), вроде «кошек-мышек» и пряток, с шумом и гамом носились по всему двухэтажному дому; несмотря на запрет, вторглись в святая святых – кабинет великого писателя, где их и застал недовольный хозяин. Борис не любил шумных игр, но сверстников не сторонился и внимательно наблюдал за происходящим, а впоследствии описал все с фотографической точностью:

«В разгар игры в гостиную вошел Лев Николаевич, – тихо, задумчиво, строго, как бы не замечая нас: поразила медленность, с какой он подходил к нам легкими, невесомыми шагами, не двигая корпусом, с руками, схватившимися за пояс толстовки; поразили: худоба, небольшой сравнительно рост и редеющая борода; впечатления детства высекли его образ гораздо монументальней: небольшой старичок – вот первое впечатление; и – второе: старичок строгий, негостеприимный; увидав нас, он даже поморщился, не выразив на лице ни радости, ни того, что он нас заметил; между тем он подошел к каждому; и каждому легко протянул руку, не меняя позы, не сжимая протянутой руки и лишь равнодушно ее подерживая; помнится, остановившись передо мной, он оглядел меня пытливо, недружелюбно и подал руку, как если бы подавал ее воздуху, а не живому мальчику, растерявшемуся от встречи с ним… <…>».

Из впечатлений отрочества запомнилось также посещение выставки французской живописи, где впервые в России демонстрировались картины импрессионистов. Работы Дега и знаменитые «Стога» Клода Моне вызывали у московских обывателей нечто похожее на тихий ужас. А Борис Бугаев зачарованно любовался цветовой палитрой полотен, в них он улавливал мелодии природы.

Примерно в это же время случилось еще одно знаменательное событие: в освободившейся квартире этажом ниже поселилась семья Соловьевых – Михаил Сергеевич (сын знаменитого историка и брат не менее знаменитого философа), его жена – художница и переводчица Ольга Михайловна, их сын Сергей – почти на пять лет младше Бориса. Вскоре они станут друзьями. Но поначалу их общение дальше игры в солдатики не пошло: их ради нового соседа Борис извлек из кучи ставших ему ненужными игрушек. Зато Сережины родители почти сразу стали неформальными старшими друзьями и подлинными наставниками Бориса. «Семья Соловьевых на целое семилетие втянула в себя силы моей души», – напишет Андрей Белый. У них всегда можно было взять почитать новинки отечественной и зарубежной литературы, иностранную периодику и русский журнал «Мир искусства». Здесь впервые Борис Бугаев услышал имена европейских и российских символистов и познакомился с юношескими стихами Александра Блока, пока еще ходившими в рукописях. С каждым членом этой семьи его отношения строились по-разному: чувствами тянулся к Сереже, умом – к очень начитанной и интеллигентной Ольге Михайловне, которая «чуткой душой соединяла интересы к искусству с интересами религиозно-философскими» и про которую он впоследствии также скажет: «Ей обязан я многими часами великолепных, культурных пиров».

Михаил Сергеевич Соловьев неназойливо формировал волю и логическую культуру Бориса – «проницающими радиолучами своей моральной фантазии». Старший наставник в ту пору был занят подготовкой к изданию собрания сочинений брата – Владимира Соловьева. В кабинете Михаила Сергеевича повсюду громоздились пухлые папки с рукописями, стол и стулья были завалены корректурами. Борис с благоговением перелистывал страницы, испещренные почерком философа, где особенно выделялись тексты, написанные так называемым «автоматическим письмом» во время медитации. (Считалось, что подобные фрагменты и законченные произведения создавались в периоды софийного озарения, которое на современном языке именуется ноосферным.) О Михаиле Сергеевиче Соловьеве Андрей Белый писал:

«Михаил Сергеевич Соловьев был воистину замечательною фигурою: скромен, сосредоточен, – таил он огромную вдумчивость, проницательность, мудрость; соединял дерзновенье искателей новых путей с дорическим консерватизмом хорошего вкуса. Он, кажется, был единственный из Соловьевых, не соблазнившийся литературной и общественной славою. Но к нему единственно прибегал Владимир Сергеевич Соловьев, с ним считаясь в кризисах своей жизни и мысли: М. С. был подлинным инспиратором Владимира Соловьева; лишь он понимал до конца степень важности теософических устремлений покойного. М. С. был вдвойне замечателен: был не менее, если не более замечателен своего знаменитого брата, являя во внешнем и внутреннем облике полный контраст с В. С.; тихий, спокойный, уравновешенный, не блестящий во внешних явлениях жизни, не походил он на бурного и всегда блестящего брата; малорослый, голубоокий, блондин с небольшим пухлым ртом, обрамленным светлейшими белокурыми усами и такою же кудрявой бородкой, с ясным, не вспыхивающим взглядом, и с бледным лицом, он во внешнем облике разительно отличался от огромного, темноволосого Владимира Соловьева, блещущего лихорадочно серыми, обведенными точно углем, глазами.

Стоило посмотреть на двух братьев, когда они усаживались за шашки, отхлебывая чай и просиживая над столиком, чтобы увидеть огромное различие их; и вместе с тем – непередаваемую духовную общность».

Общение с семьей Соловьевых очень сильно повлияло на формирование миросозерцания Бориса. Он познакомился с шедеврами восточной и западной философии – отрывками из Упанишад, трактатами Лао-цзы, Конфуция, Канта, Гегеля, прочел теософские работы Елены Блаватской. «Мир как волю и представление» Артура Шопенгауэра читал запоем и конспектировал по главе в день. К шестнадцати годам Борис Бугаев вполне созрел для адекватного восприятия философии Владимира Соловьева. На детей этот человек вообще производил неизгладимое впечатление. Известен такой факт: когда одному ребенку показали фотографию этого чернобородого человека с бездонными глазами и спросили в шутку: «Кто это?» – тот на полном серьёзе ответил: «Это – Бог!»

Андрей Белый в своих воспоминаниях описал его так: «Громадные очарованные глаза, серые, сутулая его спина, бессильные руки, длинные, со взбитыми серыми космами прекрасная его голова, большой, словно разорванный рот с выпяченной губой, морщины – сколько было в облике Соловьева неверного и двойственного! У французов есть одно слово, непереводимое на русский язык. Оно характеризовало бы впечатление, которое оставлял на окружающих Владимир Сергеевич. Француз сказал бы про него: „II etait bizarre“ („Он был странен“. – фр.). Гигант – и бессильные руки, длинные ноги – и маленькое туловище, одухотворенные глаза – и чувственный рот, глаголы пророка…»

И еще: «Соловьев всегда был под знаком ему светивших зорь. Из зари вышла таинственная муза его мистической философии (она, как он называл ее). Она явилась ему, ребенку. Она явилась ему в Британском музее, шепнула: „Будь в Египте“. И молодой доцент бросился в Египет и чуть не погиб в пустыне: там посетило его видение, пронизанное „лазурью золотистой“. И из египетских пустынь родилась его гностическая теософия – учение о вечно женственном начале божества. Муза его стала нормой его теории, нормой его жизни. Можно сказать, что стремление к заре превратил Соловьев в долг, и раскрытию этого долга посвящены восемь томов его сочинений, где тонкий критический анализ чередуется с расплывчатой недоказательной метафизикой и с глубиной мистических переживаний необычайной».

А вот впечатление Андрея Белого от манеры чтения Владимира Соловьева: «<… > он читал свою „Повесть об антихристе“. При слове: „Иоанн поднялся, как белая свеча“ – он тоже приподнялся, как бы вытянулся в кресле. Кажется, в окнах мерцали зарницы. Лицо Соловьева трепетало в зарницах вдохновения». Это было незадолго до скоропостижной смерти философа, потрясшей всю культурную Россию…

* * *

Примерно в пятнадцать-шестнадцать лет Борис Бугаев начал писать стихи – подражательные и слабые, вскоре уничтожил их и потом стеснялся этих стихов всю жизнь, но тем не менее никогда не забывал. Неожиданно замкнутый и малообщительный Борис стал весьма разговорчивым. Как сам он потом вспоминал: «Я хлынул словами на все окружающее». Остановиться он уже не смог – как и в своих музыкальных пристрастиях. У отца с матерью были два постоянных абонемента в Большой зал Консерватории, но Николай Васильевич своим никогда не пользовался, предпочитая проводить свободное время у друзей или в клубе. И перед Борисом Бугаевым распахнулись двери в безбрежный мир музыки. На первом месте – Вагнер, Григ, Римский-Корсаков.

Обучение в гимназии подходило к концу. Предстояло определиться с дальнейшим образованием. Дилемма оказалась не из легких. Борис разрывался между наукой и искусством. Его привлекала гуманитарная сфера, но отец настаивал на поступлении на физико-математический факультет университета. В сентябре 1899 года Борис Бугаев становится студентом естественного отделения физико-математического факультета Московского университета. Однако для себя он решил твердо: после окончания физмата сразу же поступит на филологический факультет и станет, как он выражался, эстетико-натуралистом (или, что одно и то же – натуроэстетиком). Пока что всецело отдался физике, математике и биологии (последняя вместе с химией, географией и этнографией в то время находилась в ведении физмата – самостоятельных факультетов не существовало – были лишь отделения).

Борису Бугаеву сказочно повезло: ему преподавали светила русской науки – Николай Алексеевич Умов (1846–1915), Климент Аркадьевич Тимирязев (1843–1920), Дмитрий Николаевич Анучин (1843–1923), Владимир Иванович Вернадский (1863–1945), Николай Дмитриевич Зелинский (1861–1953) и другие именитые ученые. Каждый оставил в душе Белого частицу своего гения. Почти каждому из них благодарный питомец посвятил лучшие страницы своих мемуаров. Погружение в безбрежный мир науки поэтически настроенный студент Бугаев начал с курса географии и этнографии, который «с хронической улыбкой вечности» читал Д. Н. Анучин. Про него впоследствии написал так:

«<…>Анучин – все седенький до желтизны, размохрастый, с огромнейшим носом, но с маленьким лобиком, плачущим той же морщиной, в то время как рот под усами седыми до… желчи оранжевой цвел той же лисьего вида улыбкою; плечи – покатые; впалая грудка; всегда в сюртуке; выше – издали; около – маленький-маленький; дико вихры жестковатые встали, как будто нацелясь; головка же – полувытянута, полуопущена как бы под тяжестью турьих рогов: турьерогий; по волосяному покрову, по козьей бородке – вполне дряхлолетнее козлище, очень спокойно копытце влагающее в сюртучок, чтобы, из бокового кармана платочек доставши, схватиться за мясо могучего сизого носа, навислины очень достойной; анфас – хитрый лис; профиль же козерожий; с трибуны, из ложи мог в прежнее время и грозным казаться: на университетском акте, усевшись пред публикой на возвышенье, Анучин, увидя высокого и власть имущего чина, – так вскинул свой профиль пред тысячной аудиторией, что я подумал: с межбровья зубчатая молния, вспыхнувши, чина сразит: но электрического явления не было; истечения электричества были тихи; и профилем виделся Д. Н. издали».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации