Текст книги "Андрей Белый"
Автор книги: Валерий Демин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
И в следующем письме можно было прочесть примерно то же самое: «Где-то „там“ Вас любят до безумия… Нет, не любят, а больше, гораздо больше. „Там“ вы являетесь глубоким, глубоким символом, чем-то вроде золотого, закатного облака. „Там“ Вы туманная Сказка, а не действительность».
Сказка! – под таким именем Маргарита Морозова и вошла в историю русской культуры начала ХХ века. Сказка – это одновременно и имя героини его очередного произведения, написанного ритмической прозой, «Симфония (2-я, драматическая)» (здесь, вопреки всем символистским канонам он почему-то писал ее имя-прозвание не с прописной, а со строчной буквы). Судя по названию, была еще и «1-я симфония». Действительно, была – и называлась «Северная»! Издавались они, однако, в таком порядке: сначала 2-я, затем 1-я. Когда Маргарита познакомилась со «2-й симфонией» (а читала она все, что исходило от символистов), то сразу догадалась, кто скрывался под псевдонимом «Ваш рыцарь». Переписка продолжалась несколько лет. И ни разу Андрей Белый не раскрыл своего подлинного имени, даже когда им суждено было познакомиться лично. Случилось это уже после того, как Маргарита Морозова потеряла мужа, умершего от хронической болезни почек, и родив четвертого ребенка, стала в одночасье молодой вдовой, наследницей многомиллионного состояния (которое, впрочем, она тотчас же переписала на имя своих детей, юридически став их опекуншей).
«2-я драматическая симфония» стала первой публикацией Бориса Бугаева, к тому же впервые подписанной псевдонимом – Андрей Белый. Поначалу он выбрал совсем другой – Борис Буревой. Но М. С. Соловьев дружески раскритиковал этот псевдоним, сказав, что «Буревой» бессознательно будет восприниматься всеми, как «Бори вой», и предложил свой вариант – Андрей Белый, что и было с благодарностью принято. Михаил Сергеевич (вместе с супругой он стал первым слушателем необычного произведения) настоял на немедленном его издании и оказал в этом деле, непростом для любого начинающего автора, всяческое содействие. «Симфонии» Белого (а всего их было четыре) вообще явились новым жанром в русской и мировой литературе. Создавались они по образцу музыкальных симфоний и состояли из нескольких частей, написанных в разном темпе и с разным настроем, выражавшими скрытую ритмику Вселенной, ощущаемую автором-провидцем. Он мечтал писать так, чтобы читались слова, а слышалась музыка! Сам же он ее слышал постоянно, а искусство именовал золотым ковром Аполлона над музыкальной бездной…
Неискушенному читателю «2-я драматическая симфония» (впрочем, как и все остальные) представлялась какойто бессюжетной фантасмагорией (и именно поэтому многим они нравились!), где, наряду с заурядными или незаурядными персонажами, действуют мифологические фантомы, вроде кентавра, в котором Андрей Белый изобразил самого себя. Здесь же персонифицируются и оживляются природные феномены, наподобие Утренней и Вечерней зари (Белый пишет «зоря»), вступающей в общение с обычными действующими лицами и вызывающей в памяти образ ведийской богини Зари – Ушас, одновременно олицетворяющей и главный символ нового мировоззрения – Софию Премудрость. В полном соответствии с принципами космистской философии персонифицируется также и образ Вечности, ведущей диалог то с одним, то с другим героем «симфонии». На глазах изумленного читателя Вечность вдруг превращалась в зловещий символистский образ «черной женщины», напоминающей Черного человека из предсмертной поэмы Сергея Есенина (на которого «симфония» Белого вполне могла оказать непосредственное влияние):
«Сама Вечность в образе черной гостьи разгуливала вдоль одиноких комнат, садилась на пустые кресла, поправляла портреты в чехлах, по-вечному, по-родственному.
<…>Вечность шептала своему баловнику: „Все возвращается… Все возвращается… Одно… одно… во всех измерениях.
Пойдешь на запад, а придешь на восток… Вся сущность в видимости. Действительность в снах“. <… >
Так шутила Вечность с баловником своим, обнимала черными очертаниями друга, клала ему на сердце свое бледное, безмирное лицо… <…>»
В итоге Вечность превращается в Бессмертную Возлюбленную Подругу Вечную из поэмы «Три свидания», под коей подразумевалась София Премудрость Божия (у Вл. Соловьева, кстати, тоже есть стихотворение «Око Вечности»). Такая поистине космическая метаморфоза позволяла Андрею Белому в образной форме выразить и квинтэссенцию собственного философского миропонимания, базирующегося на пифагорейско-ницшеанской идее «вечного возвращения»:
«<…> Ему было жутко и сладко, потому что он играл в жмурки с Возлюбленной.
Она шептала: „Все одно… Нет целого и частей… Нет родового и видового… Нет ни действительности, ни символа.
Общие судьбы мира может разыгрывать каждый… Может быть общий и частный Апокалипсис.
Может быть общий и частный Утешитель.
Жизнь состоит из прообразов… Один намекает на другой, но все они равны.
Когда не будет времен, будет то, что заменит времена.
Будет и то, что заменит пространства.
Это будут новые времена и новые пространства.
Все одно… И все возвращаются…“»
Во «2-й драматической симфонии» одним из персонажей является и сам Владимир Соловьев (к тому времени уже умерший), точнее, его космизированный призрак, который, наподобие «Тени отца Гамлета», шествует по московским крышам Арбата, Пречистенки и Остоженки. В изображении Андрея Белого все это выглядит подлинной мистерией, в действительности же отображающей скрытые и непознанные «пружины» хаотического и безысходного окружающего нас обыденного мира:
«В тот час в аравийской пустыне усердно рыкал лев; он был из колена Иудина.
Но и здесь, на Москве, на крышах орали коты.
Крыши подходили друг к другу: то были зеленые пустыни над спящим городом.
На крышах можно было заметить пророка.
Он совершал ночной обход над спящим городом, усмиряя страхи, изгоняя ужасы.
Серые глаза метали искры из-под черных, точно углем обведенных, ресниц. Седеющая борода развевалась по ветру.
Это был покойный Владимир Соловьев.
На нем была надета серая крылатка и большая, широкополая шляпа.
Иногда он вынимал из кармана крылатки рожок и трубил над спящим городом.
Многие слышали звук рога, но не знали, что это означало.
Храбро шагал Соловьев по крышам. Над ним высыпали бриллианты звезд.
Млечный путь казался ближе, чем следует. Мистик Сириус сгорал от любви.
Соловьев то взывал к спящей Москве зычным рогом, то выкрикивал свое стихотворение:
„Зло позабытое
Тонет в крови!..
Всходит омытое
Солнце любви!..“
Хохотала красавица зорька, красная и безумная, прожигая яшмовую тучку…»
* * *
Между тем учеба в университете шла своим чередом. Борис Бугаев ходил на лекции и семинары, писал рефераты и курсовые работы (тогда они назывались кандидатскими сочинениями), трудился в лаборатории, много времени уделяя практическим занятиям. Однако все это постепенно отодвигалось на задний план. Центр тяжести интересов неумолимо перемещался в сторону литературного творчества и увлечения новыми течениями в философии, теософии, эстетике, искусстве. Он постоянно что-то писал – стихи, прозу, теоретические и критические эссе, мистерии, письма. Помимо общения с университетскими светилами, расширялся круг его литературных и эстетических знакомств: Мережковский, Гиппиус, Брюсов, Бенуа, Дягилев, Бальмонт – все эти люди уже давно утвердили себя в литературе и искусстве.
Но было еще множество молодых друзей – исключительно талантливых и активных, чей путь только начинался. Особенно сблизился он с поэтом Львом Кобылинским (принявшим псевдоним Эллис) и музыкальным критиком и журналистом Эмилием Метнером (его брат – композитор Николай Метнер – также входил в число ближайших друзей Белого). Вступила в пору зрелости и взаимоответственности и его давняя дружба с Сергеем Соловьевым. Всех их сближали приверженность к философии Ницше и Владимира Соловьева, увлечение новыми течениями в литературе и искусстве, поиски новых форм творческого самовыражения и теоретическое обоснование собственных озарений, сопряжение их с общемировыми и – шире вселенскими – процессами, во многом не познанными и неизвестно – познаваемыми ли вообще.
Занимались они и переводами. Особенно преуспел в этом Эллис, внебрачный сын Л. И. Поливанова – поклонник Шарля Бодлера, познакомивший читателей со многими ранее не переведенными на русский язык шедеврами французского поэта-символиста. Эллис, рассорившийся с семьей, снимал номер в меблированных комнатах «Дон», которые одной стороной выходили на Смоленский бульвар, а другой – на арбатский дом, где жил Андрей Белый. Так что до холостяцкой обители нового друга было рукой подать. Комната Эллиса была круглосуточно открыта для всякого, богемная жизнь здесь била ключом. Масса разношерстной публики, малоизвестные люди (некоторые из них бесцеремонно устраивались ночевать прямо на полу), горячие дискуссии на всевозможные темы, дружеское (и не очень) обсуждение только что написанной здесь же на подоконнике или табурете заказанной статьи, которую поутру требовалось срочно нести в редакцию журнала – вот что представляла собой жизнь молодого Андрея Белого.[11]11
Эллис причислял себя к марксистам, и во время вооруженного восстания в Москве в декабре 1905 года его гостиничный номер превратился в филиал штаба краснопресненских дружинников, за что хозяин «явки» после разгрома восстания ненадолго угодил в тюрьму. И еще он обладал редким мимическим даром: умел перевоплощаться и шаржированно изображать любого знакомого, устраивая подчас настоящие моноспектакли.
[Закрыть]
Оставалось лишь придумать название талантливому и жаждущему признания сборищу. Подходящее название, на ура принятое всеми, придумал хозяин удивительного гостиничного номера – «Аргонавты», в память о древнем мифе, повествующем о путешествии на корабле «Арго» героев Эллады в мифическую страну Колхиду за золотым руном. Впоследствии Андрей Белый подробно расскажет о деятельности этого творческого объединения, душой, идейным вдохновителем и неформальным лидером очень скоро он сделался сам:
«„Аргонавтизм“ – не был ни идеологией, ни кодексом правил или уставом; он был только импульсом оттолкновения от старого быта, отплытием в море исканий, которых цель виделась в тумане будущего; потому-то не обращали внимания мы на догматические пережитки в каждом из нас, надеясь склероз догмата растопить огнем энтузиазма в поисках нового быта и новой идеологии <…> Кобылинский хвалил жизнь, построенную на параллелизме; Владимиров мечтал о новых формах искусства, о новом восстании народного мифа; он волил коммуну символистов; Малафеев же сфантазировал по-своему новую крестьянскую общину. <…>
Собственно, – никто не держался за кличку, и, вероятно, многие затруднились бы определить, в чем именно заключается пресловутый „аргонавтизм“; провозглашал обыкновенно Эллис, придя в восторг от того или этого: „он – аргонавт“. <… >
Представьте себе кучку полуистерзанных бытом юношей, процарапывающихся сквозь тяжелые арбатские камни и устраивающих „мировые культурные революции“ с надеждою перестроить в три года Москву; а за ней – всю вселенную; и вы увидите, что в составе кружка могли быть „одни чудаки“ или чудящие… <…>
И тем не менее „аргонавты“ оставили некоторый след в культуре художественной Москвы первого десятилетия начала века; они сливались с „символистами“, считали себя по существу „символистами“, писали в символических журналах (я, Эллис, Соловьев), но отличались, так сказать, „стилем“ своего выявления. В них не было ничего от литературы; и в них не было ничего от внешнего блеска; а между тем ряд интереснейших личностей, оригинальных не с виду, а по существу, прошел сквозь „аргонавтизм“.
В нашем кружке не было общего, отштампованного мировоззрения, не было догм: от сих пор до сих пор; соединялись в исканиях, а не в достижениях; и потому многие среди нас оказывались в кризисе своего вчерашнего дня; и в кризисе мировоззрения, казавшегося устарелым; мы приветствовали его в потугах на рождение новых мыслей и новых установок».
Сам Белый следующим образом описывает сакральную структуру символики золотого руна и отождествление его с солнцем: «Мое желание солнца все усиливается. Мне хочется ринуться сквозь черную пустоту, поплыть сквозь океан безвременья; но как мне осилить пустоту? <…> Стенька Разин все рисовал на стене тюрьмы лодочку, все смеялся над палачами, все говорил, что сядет в нее и уплывет. Я знаю, что это. Я поступлю приблизительно так же: построю себе солнечный корабль – Арго. Я – хочу стать аргонавтом. И не я. Многие хотят. Они не знают, а это – так.
Теперь в заливе ожидания стоит флотилия солнечных броненосцев. Аргонавты ринутся к солнцу. Нужны были всякие отчаяния, чтобы разбить их маленькие кумиры, но зато отчаяние обратило их к Солнцу. Они запросились к нему. Они измыслили немыслимое. Они подстерегли златотканые солнечные лучи, протянувшиеся к ним сквозь миллионный хаос пустоты, – все призывы; они нарезали листы золотой ткани, употребив ее на обшивку своих крылатых желаний. Получились солнечные корабли, излучающие молниезарные струи. Флотилия таких кораблей стоит теперь в нашем тихом заливе, чтобы с первым попутным ветром устремиться сквозь ужас за золотым руном. Сами они заковали свои черные контуры в золотую кольчугу. Сияющие латники ходят теперь среди людей, возбуждая то насмешки, то страх, то благоговение. Это рыцари ордена Золотого Руна. Их щит – солнце. Их ослепительное забрало спущено. Когда они его поднимают, „видящим“ улыбается нежное, грустное лицо, исполненное отваги; невидящие пугают[ся] круглого черного пятна, которое, как дыра, зияет на них вместо лица.
Это все аргонавты. Они полетят к солнцу. Но вот они взошли на свои корабли. Солнечный порыв зажег озеро. Распластанные золотые языки лижут торчащие из воды камни. На носу Арго стоит сияющий латник и трубит отъезд в рог возврата.
Чей-то корабль ринулся. Распластанные крылья корабля очертили сияющий зигзаг и ушли ввысь от любопытных взоров. Вот еще. И еще. И все улетели. Точно молньи разрезали воздух. Теперь слышится из пространств глухой гром. Кто-то палит в уцелевших аргонавтов из пушек. Путь их далек… Помолимся за них: ведь и мы собираемся вслед за ними.
Будем же собирать солнечность, чтобы построить свои корабли! Эмилий Карлович, распластанные золотые языки лижут торчащие из воды камни; солнечные струи пробивают стекла наших жилищ; вот они ударились о потолок и стены… Вот все засияло кругом…
Собирайте, собирайте это сияние! Черпайте ведрами эту льющуюся светозарность! Каждая капля ее способна родить море света. Аргонавты да помолятся за нас!»
Мифологические образы корабля «Арго» и золотого руна – заветной цели эллинских аргонавтов – вскоре станут символами и первого поэтического сборника Андрея Белого – «Золото в лазури», до краев насыщенного космистской символикой: «золото» = «солнце», «лазурь» = «небо» (под последним древние и средневековые философы подразумевали бесконечный Космос, а свои космологические трактаты именовали просто – «О небе»).[12]12
В одном из писем Маргарите Морозовой он писал: «Люблю. Радуюсь. Сквозь вихри снегов, восторг метелей слышу лазурную музыку ваших глаз. Лазурь везде. Со мною небо!» Из другого письма: «Вы – лазурный полет неба, мне сияющий. Какое счастье, что Вы существуете».
[Закрыть] «Аргонавты», которые, по свидетельству Нины Петровской, тянулись к Белому, как подсолнечники к солнцу, безоговорочно признавали лидерство своего идейного вдохновителя, считая его писательский и поэтический талант недосягаемым для прочих представителей литературного цеха. Эллис писал: «Во всей современной Европе, быть может, есть только два имени, стигматически (здесь – „в виде клейма“. – В. Д.) запечатлевшие наше „я“, наше разорванное, наше безумное от лучей никогда еще не светившей зари „я“, только два имени, ставшие живыми лозунгами, знаменами из крови и плоти того центрального устремления лучших душ современного человечества, заветной целью которого является жажда окончательного выздоровления, призыв к великому чуду преобразования всего „внутреннего человека“, к новым путям и новым далям созерцания через переоценку всех ценностей, к иным формам бытия через переоценку самого созерцания, говоря одним словом, к зарождению и развитию нового существа или новой духовной породы существа, новой грядущей расы. Два эти имени: Ницше в Западной Европе и А. Белый у нас, в России».
Члены кружка «аргонавтов» ухитрялись мифологизировать вокруг себя всё и вся. Любили поозорничать: воображая себя кентаврами, единорогами, фавнами, устраивали игрища и действа прямо на московских просторах (вроде «галопа кентавров» на Девичьем поле), мистифицировали знакомых и незнакомых людей, в общем, дурачились настолько, насколько позволяли их молодость и фантазия. Дошло до того, что собственные фантазии стали им представляться реальностью. «Почти у всех членов нашего кружка с аргонавтическим налетом, – отмечал Белый, – были ужасы – сначала мистические, потом психические и, наконец, реальные». Впоследствии он вспоминал в стихах:
Бывало: за Девичьем полем
Проходит клиник белый рой;
Мы тайну сладостную волим,
Вздыхаем радостной игрой:
В волнах лучистого эфира
Читаем летописи мира.
Из перегаров красных трав
В золотокарей пыли летней,
Порывом пыли плащ взорвав,
Шуршат мистические сплетни.
* * *
Все это будет позже. Пока же начинающий писатель завоевывал известность и место под солнцем, знакомясь и общаясь с именитыми литераторами Серебряного века. Этому всячески способствовали М. С. и О. М. Соловьевы: в их квартире и происходили судьбоносные встречи с москвичом Брюсовым, петербуржцами Мережковским, приезжавшим в Москву, чтобы прочесть реферат в Московском психологическом обществе и его женой Гиппиус.
Впрочем, Брюсова Андрей Белый знал давным-давно. Они оба учились в Поливановской гимназии – когда Боря Бугаев поступил в первый класс, будущий претендент на роль вождя русских символистов учился уже в седьмом. (Вообще же Брюсов был старше Белого почти на тринадцать лет.) На первоклашку будущее светило символистской поэзии подчеркнуто не обращал никакого внимания. Такое высокомерие (или его элементы), по правде говоря, сохранялось на протяжении их последующего долгого знакомства. Настоящая дружба так никогда и не сложилась. Постоянные колебания – то взлеты, то падение, то сближение, то охлаждение чуть ли не до точки полного замерзания. Однажды дело дошло даже до вызова на дуэль. По счастью, она не состоялась. Во 2-м томе опубликованных мемуаров Белый подробно опишет начало их сближения:
«Пятого декабря 901 года я встретился с Брюсовым. У меня сидел Петровский, когда я получил листок от О. М. Соловьевой: „У нас – В. Я. Брюсов: ждем вас“; позвонился, входим; и – вижу, за чайным столом – крепкий, скуластый и густобородый брюнет с большим лбом; не то – вид печенега, не то вид татарина, только клокастого (клок стоит рогом): как вылеплен, – черными, белыми пятнами; он поглядел исподлобья на нас с напряженным насупом; и что-то такое высчитывал. Встал, изогнулся и, быстро подняв свою руку, сперва к груди отдернул ее, потом бросил мне движеньем, рисующим, как карандаш на бумаге, какую-то египетскую арабеску в воздухе; без тряса пожал мою руку, глядя себе в ноги; и так же быстро отдернул к груди; сел и – в скатерть потупившись, ухо вострил, точно перед конторкой, готовяся с карандашом что-то высчитать, точно в эту квартиру пришел он на сделку, но чуть боясь, что хозяева, я и Петровский его объегорим. Этот оттенок мнительности, недоверия к людям, с которыми впервые вступал он в общение, был так ему свойственен в те годы: он был ведь всеми травим…»
В свою очередь В. Я. Брюсов в дневнике записал такое впечатление о новом символисте-попутчике: «Был у меня Бугаев, читал свои стихи, говорил о химии. Это едва ли не интереснейший человек в России. Зрелость и дряхлость ума при странной молодости». Андрей Белый в долгу не оставался. Несмотря на иной подход к символизму, а также психологическую несовместимость темпераментов и характеров, он и в теоретических своих работах старался дать объективную оценку старшему коллеге по «литературному цеху». Как поэта и писателя Белый долгое время ставил старшего коллегу выше себя самого и других символистов. Он никогда не отрекался от собственных слов, возносящих Брюсова на вершину русского Парнаса: «Валерий Брюсов – первый из современных русских поэтов. Его имя можно поставить наряду только с Пушкиным, Лермонтовым, Тютчевым, Фетом, Некрасовым и Баратынским. Он дал нам образцы вечной поэзии. Он научил нас по-новому ощущать стих. Но и в этом новом для нас восприятии стиха ярким блеском озарились приемы Пушкина, Тютчева и Баратынского. То новое, к чему приобщил нас Брюсов, попало в русло развития поэзии отечественной. На последних гранях дерзновения на Брюсове заблистал венец священной преемственности. От повседневного ушел он в туман исканий. Но только там, за туманом неясного заходящее солнце пушкинской цельности озолотило упругий стих его. Он – поэт, рукоположенный лучшим прошлым. Только такие поэты имеют в поэзии законодательное право: порывая со старым, они по-новому восстановляют лучшие традиции прошлого. Только такие поэты спасают прошлое от обветшания: бичуя недостатки прошлого, они заставляют достоинства его говорить за себя».
Положа руку на сердце, приходится однако признать, что спустя более чем сто лет вышеприведенная оценка выглядит явно завышенной. С сегодняшней точки зрения: если выстроить русских поэтов-символистов в одну шеренгу, Валерий Яковлевич ни при каких условиях не окажется правофланговым. Брюсов действительно обладал обширнейшими познаниями в науке, литературе, эзотерике, отличался феноменальной памятью, прекрасными организаторскими способностями, поразительной усидчивостью и работоспособностью. Но во многих его стихах, прозаических и критических произведениях подчас не хватало того, что принято называть «божьей искрой». Это нисколько не мешало ему иметь множество искренних почитателей и толпы восторженных поклонниц. К женскому же полу он и сам был мало сказать не равнодушен (как, впрочем, и большинство других символистов). К Андрею Белому, однако, последнее пока не относилось. Некоторое время он продолжал хранить рыцарскую верность одной-единственной даме сердца – Маргарите Морозовой. После смерти мужа в 1904 году тайная Муза писателя более чем на год уехала с детьми в Швейцарию, а когда вернулась домой, в России вовсю полыхала первая революция…
* * *
В гостеприимной семье М. С. и О. М. Соловьевых Андрей Белый впервые встретился с самыми знаменитыми на тот момент символистами – супругами Дмитрием Сергеевичем Мережковским и Зинаидой Николаевной Гиппиус. Знакомство состоялось 6 декабря 1901 года. Впечатление от первой встречи сохранилось на всю жизнь. В первую очередь, конечно, притягивала внимание Зинаида Гиппиус:
«<… > Тут зажмурил глаза; из качалки – сверкало; З. Гиппиус точно оса в человеческий рост, коль не остов „пленительницы“ (перо – Обри Бердслея); ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы, осыпаяся пудрою; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на черной подвеске; с безгрудой груди тарахтел черный крест; и ударила блестками пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленяющую сатану.
<…> [Мережковский] тут же сидел: в карих штаниках, в синеньком галстучке, с худеньким личиком, карей бородкой, с пробором зализанным на голове, с очень слабеньким лобиком вырезался человечек из серого кресла под ламповым, золотоватым лучом, прорезавшим кресло; меня поразил двумя темными всосами (так!) почти до скул зарастающих щек; синодальный чиновник от миру неведомой церкви, на что-то обиженный; точно попал не туда, куда шел; и теперь вздувал вес себе; помесь дьячка с бюрократом… <…>»
Более обобщенную характеристику звездной супружеской пары дает свояченица Брюсова Бронислава Погорелова: «Странное впечатление производила эта пара: внешне они поразительно не подходили друг к другу. Он – маленького роста, с узкой впалой грудью, в допотопном сюртуке. Черные, глубоко посаженные глаза горели тревожным огнем библейского пророка. Это сходство подчеркивалось полуседой, вольно растущей бородой и тем легким взвизгиваньем, с которым переливались слова, когда Д[митрий] С[ергеевич] раздражался. Держался он с неоспоримым чувством превосходства и сыпал цитатами то из Библии, то из языческих философов.
А рядом с ним – Зинаида Николаевна Гиппиус. Соблазнительная, нарядная, особенная. Она казалась высокой изза чрезмерной худобы. Но загадочно-красивое лицо не носило никаких следов болезни. Пышные темно-золотистые волосы спускались на нежно-белый лоб и оттеняли глубину удлиненных глаз, в которых светился внимательный ум. Умело-яркий грим. Головокружительный аромат сильных, очень приятных духов. При всей целомудренности фигуры, напоминавшей скорее юношу, переодетого дамой, лицо З. Н. дышало каким-то грешным всепониманием. Держалась она как признанная красавица… <…>»
Мало кто награждал Зинаиду Гиппиус – при всем ее несомненном авторитете – благозвучными прозвищами или эпитетами. Проницательная Ольга Михайловна Соловьева, восхищавшаяся ее стихами, после личного знакомства с поэтессой высказалась весьма лаконично: «Змея!» Сергей Соловьев, возненавидевший мистическую чету, перещеголял мать и одним махом развеял ореол сакральности в едкой и злой эпиграмме: «Святая дева с ликом бляди / Бела, как сказочный Пегас, / К церковной шествует ограде / И в новый храм приводит нас. // Хитра, как грек, и зла, как турка, / Ведет нас к Вечному Отцу, / И градом сыплет штукатурка / По Зинаидину лицу. // В архиерейской ставши митре / И пономарском стихаре, / Законный муж ее Димитрий / Приносит жертву в алтаре…» Словом, непростые и далеко не безоблачные отношения складывались с самого начала в символистской среде… Большинство называло ее совсем уж зловещим именем – «Сатанесса». Тем не менее ее поэтический талант ценили почти все за малым исключением; восторг почитателей иногда переходил всякие границы – вроде высказывания: «Пушкин – нуль по сравнению с Гиппиус». Дмитрий Сергеевич к тому времени также уже был прославленным и общепризнанным автором двух частей трилогии «Христос и Антихрист» – «Смерть богов. (Юлиан Отступник)» и «Воскресшие боги. (Леонардо да Винчи)». Журнал «Мир искусства» к тому времени завершил публикацию его фундаментального исследования «Л. Толстой и Достоевский». Стихи Мережковского были намного слабее его прозы, философских и богоискательских эссе: лиризмом, экспрессивностью, религиозным экстазом и другими параметрами они явно уступали сакральной таинственности и обволакивающей «вечноженственности» поэзии его супруги. После отъезда блистательной супружеской пары из Москвы Борис Бугаев вступил с ними в переписку. Одно письмо за подписью «Студент-естественник» он даже рискнул опубликовать в январском номере журнала «Новый путь».
* * *
Общение Андрея Белого с представителями культурной элиты и друзьями-«аргонавтами», заряженными пассионарной энергией, повлекло за собой и небывалый подъем собственных творческих сил. В апреле 1902 года в издательстве «Скорпион» вышла в свет «2-я драматическая симфония», моментально ставшая российским бестселлером. Одновременно молодой автор трудился над следующими двумя (3-й и 4-й) «симфониями» и подготавливал к печати 1-ю, написанную раньше остальных. Учебные занятия явно отвлекали его от теперь уже ставшей главной линии жизни. Белый все реже и реже посещал университет – за исключением разве что химической лаборатории и некоторых семинаров, интересных ему своей тематикой. Зато его всегда можно было встретить на симфонических концертах в консерватории или заседаниях студенческого филологического общества, где он выступил с докладом «О формах искусства».
Лето он провел в имении Серебряный Колодезь, расположенном в Тульской губернии, незадолго перед тем купленном отцом для семейного отдыха. Здесь Белый непрерывно и помногу писал – стихи и прозу, читал в подлиннике Канта и впервые познакомился с философским шедевром Ницше «Так говорил Заратустра», ставшим отныне его настольной книгой. Даже спустя тридцать лет, когда его просили назвать трех любимых авторов, Белый неизменно отвечал: Евангелие, Гоголь, Ницше («Заратустра»)…
По возвращении в Москву жизнь молодого декадента вновь завертелась в бешеном ритме. В середине ноября он лично познакомился с С. П. Дягилевым и А. Н. Бенуа, а уже в декабрьском номере издаваемого ими журнала «Мир искусства» были опубликованы две статьи Белого «Певица» и «Формы искусства» (последняя написана на основе доклада, сделанного в студенческом обществе). Его продолжали волновать принципиальные теоретические вопросы, и спустя полгода в «Хронике журнала „Мир искусства“» появляется написанный Андреем Белым страстный манифест под названием – «Несколько слов декадента, обращенных к либералам и консерваторам». Здесь Белый выступает от имени всей творческой молодежи, катастрофически теряющей понимание у старшего поколения (к началу ХХ века классическое противоречие между «отцами и детьми» обострилось в России до предела). Аргументы молодого символиста подчас представляются парадоксальными (но как тут не вспомнить хрестоматийный пушкинский афоризм: «Гений – парадоксов друг»):
«Нас укоряют в беспринципности. Но это – иллюзия. Видимая беспринципность несравненно благодетельнее ограниченного принципа. Ограниченный принцип ведет к активному противодействию тем положительным началам, которые не включены в этот принцип в силу его ограниченности. А таких начал может быть несравненно больше, нежели включено их в известный принцип. Видимая беспринципность – меньшее зло сравнительно с принципиальной ограниченностью. Часто – это ночь на исходе… <…>»
Он пояснял: каждое поколение нервнее, тоньше, нежнее; с каждым поколением нужно обращаться все бережней и бережней. Часто более утонченные запросы молодежи отвергаются или над ними грубо смеются. Тогда нормальный рост прерывается и утонченность переходит в извращенность. «Волей-неволей мы загнаны в ледники, – констатирует Белый, – смешон нам страх к ледникам». И продолжает:
«Да, мы суровы к прошлому. Мы – мост, по которому пройдут наши более счастливые дети. <… > Наши дети пройдут по нашим телам. Они вскарабкаются на еще большие кручи. Они прислушаются – уловят первое предрассветное веяние, чтобы с чистым сердцем возвестить солнце. Быть может, из нас тоже будут такие, которым дано это счастье.
В этом бескорыстном назначении наша гордость, наше бесстрашие, наша сила, наше презрение, наш вызов смерти. <… > Было бы смешно полагать, что нас много, что именно из нас и состоит молодежь. Мы – „декаденты“ – имеем претензию полагать, что мы – зерно современной молодежи, мы – преторианцы, идущие во главе ее войска».
Журнал «Мир искусства» издавался в Петербурге. Его символистским собратом в Москве стал журнал «Весы», зародившийся в русле книгоиздательства «Скорпион». Основателем того и другого был Сергей Александрович Поляков (1874–1942) – крупный текстильный фабрикант, меценат, покровитель московских символистов, знаток искусства и переводчик входившего в то время в моду писателя-декадента Кнута Гамсуна (Поляков в совершенстве владел норвежским языком). С виду скромный, застенчивый и малоразговорчивый Поляков не жалел денег на дорогостоящие издания и гонорары для отечески опекаемых им писателей, поэтов и художников-оформителей, целиком доверяясь Брюсову как главному идеологу всего направления и прекрасному организатору редакционно-издательской деятельности.[13]13
После революции Поляков не бежал за границу, остался в России, но, лишенный всего своего состояния, умер в полном забвении и нищете.
[Закрыть] Редакция «Скорпиона», разместившаяся в построенной в модернистском стиле гостинице «Метрополь», быстро превратилась в штаб-квартиру московского символизма. Другим центром притяжения, естественно, стала редакция «Весов». Среди многочисленных авторов, кормящихся от щедрот русского мецената Полякова, помимо общепризнанного мэтра Брюсова особенно выделялись два поэта, впоследствии ставшие классиками Серебряного века – Константин Бальмонт и Вячеслав Иванов (1866–1949).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?