Электронная библиотека » Валерий Демин » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Андрей Белый"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 00:18


Автор книги: Валерий Демин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Если описанное – выдумка и никакому реальному событию не соответствует, то зачем, спрашивается, вообще обращать внимание на беллетристику, поднимать столько шума и столь неадекватно реагировать на полусказочную журнальную публикацию? Не спасло Андрея Белого от гневных упреков и вдохновенное описание внешности возлюбленной – настоящий прозаический гимн своей символистской Беатриче: «Белый, белый сарафан ее, заплатанный пурпуром, грудь тесня, прижимался; ее дышала грудь молодая жадно. Не смыкались уста ее красные, ее страстные чуть оттененные пухом уста персиковым, вечно шепчущие в небо голубое, прозрачное, в небо звездное ведовские свои призывы да признания. Соболиные брови, заянтаревший лик, бледно-розовых яблонь румянец да звезды-очи каким бархатным. Вкрадчивым, томным волновали душу, каким ласковым ожиданием – у, ароматом каким дыша – дурманило русалочных кос золото зеленое! А взоры? Уязвленному сердцу не вынести ее несказуемых, ее синих, ее хотя бы мимолетных взоров из-под тяжелых, как свинец, темных ее ресниц, когда с улыбкой, ведающей соблазны, обжигала она вскользь, как миндаль, удлиненными очами. <…>». Ну, понятно – «улыбку, ведающую соблазны», Любовь Дмитриевна тоже простить не могла, усмотрев в этом порочащее женскую честь и выставление на всеобщее осмеяние интимно-святого и сокровенного. Но все это случится, как говорится, «под занавес». Пока же он (занавес) еще не закрылся…

* * *

После долгих сомнений и колебаний Любовь Дмитриевна наконец решила расстаться с мужем при условии, что Белый увезет ее в Италию. Оставалось самое трудное для обоих – объяснение с Блоком. Конечно, он и сам обо всем догадывался. Но элементарная этика требовала личного разговора. Наконец он состоялся. В передаче Белого все происходило, как в декадентском романе: «Чудовищная, трагическая весна 1906 года… Я не расставался с Любовью Дмитриевной. Она потребовала – сама потребовала, чтобы я дал ей клятву спасти ее, даже против ее воли. А Саша молчал, бездонно молчал. Или пытался шутить. Или уходил пить красное вино. И вот мы пришли с нею к Саше в кабинет. Ведь я дал ей клятву. Его глаза просили: „Не надо“. Но я безжалостно: „Нам надо с тобой поговорить“. И он, кривя губы от боли, улыбаясь сквозь боль, тихо: „Что ж? Я рад“. И так открыто, так по-детски смотрел на меня голубыми, чудными глазами, так беззащитно, беспомощно. Встали, прошли в кабинетик А. А., затворив плотно дверь; электричество (красненький абажур); вот и стол с деревянною папиросницей, шкаф с корешком тома Байрона, столь любимого, темно-желтая с красным ткань леопардовая какая-то, на Л. Д., шелестящая тихо, когда, точно кошка, Л. Д. припадала на жесты. Чтобы вовремя выпрыгнуть из застылости и очутиться между нами… <…>

Я все ему сказал. Все. Как обвинитель. Я стоял перед ним. Я ждал поединка. Я был готов принять удар. Даже смертельный удар. Нападай!.. Но он молчал. Долго молчал. И потом тихо, еще тише, чем раньше, с той же улыбкой медленно повторил: „Что ж… Я рад…“ Она с дивана, где сидела, крикнула: „Саша, да неужели же?..“ Но он ничего не ответил. И мы с ней оба молча вышли и тихо плотно закрыли дверь за собой. И она заплакала. И я заплакал с ней. Мне было стыдно за себя. За нее. А он… Такое величие, такое мужество! И как он был прекрасен в ту минуту. Святой Себастьян, пронзенный стрелами. А за окном каркали черные вороны. На наши головы каркали…»

Как истинный рыцарь Блок вроде бы согласился с решением Любы и Бори. Но как живой человек не мог признать ни измены, ни поражения. Уста его говорили «да», но сердце кричало «нет, нет, нет!». Вызов на дуэль еще впереди. Пока что он нашел более изящный и изощренный способ отомстить удачливому сопернику, который для Белого оказался хуже публичной пощечины. По сюжету одного весьма простенького стихотворения Блок написал театральный фарс «Балаганчик», его взялся поставить начинающий еще тогда режиссер Всеволод Мейерхольд. В полном соответствии с канонами итальянской «комедии масок» в блоковской пьесе действуют традиционные герои – Коломбина, Пьеро, Арлекин, Паяц. Но в развернутом фарсе легко угадывались действующие лица реальной любовной драмы – сам Блок, его жена и Андрей Белый. Символика мало понятна для непосвященных, но Белый понял все сразу, очень точно и оскорбился всерьез и надолго. Его задело за живое уже само название пьесы: не «Балаган» даже, а «Балаганчик», под коим подразумевалась любовь, казавшаяся столь трагической. Кроме того, предмет его возвышенной любви оказывается всего-навсего «картонной куклой», а кровь, пролившаяся на сцене, – обыкновенным «клюквенным соком». Низведение Прекрасной Дамы до «картонной куклы» – такой символики он принять не мог. Превращение символистской Мадонны в балаганную пустышку – в символистских кругах такие вещи не прощаются…

Между тем в обсуждение создавшейся ситуации втягивались все новые и новые, совершенно посторонние люди. Татьяна Гиппиус, сблизившаяся на время с Любовью Дмитриевной, прозрачно намекала, что наилучший выход из тупика – переход к «жизни втроем», какую давно уже вела сестра ее Зинаида, жившая одновременно с Д. С. Мережковским и Д. В. Философовым. Как ни странно, такая перспектива поначалу показалась Любе оптимальной. Она поделилась своими соображениями с Белым (не известно, состоялся ли аналогичный разговор с мужем), но тот в принципе отверг подобное решение проблемы. В интимных дневниковых записях он описал непростой разговор с возлюбленной и последующие события:

«Л. Д. мне объясняет, что Ал[ександр] Алекс[андрович] ей не муж; они не живут как муж и жена; она его любит братски, а меня – подлинно; всеми эти<ми> объяснениями она внушает мне мысль, что я должен ее развести с Александром] Александровичем] и на ней жениться; я предлагаю ей это; она – колеблется, предлагая, в свою очередь, мне нечто вроде menage en trois („любовь втроем“, „семья втроем“. – фр. ), что мне несимпатично; мы имеем разговор с Ал. Ал. и ею, где ставим вопрос, как нам быть; Ал. Ал. – молчит, уклоняясь от решительного ответа, но как бы давая нам с Л. Д. свободу. <…> Она просит меня временно уехать в Москву и оставить ее одну, – дать ей разобраться в себе; при этом она заранее говорит, что она любит больше меня, чем Ал. Ал., и чтобы я боролся с ней же за то, чтобы она выбрала путь наш с ней. Я даю ей нечто вроде клятвы, что отныне я считаю нас соединенными в Духе и что не позволю ей остаться с Алекс[андром] Александровичем]» (выделено мной. – В. Д.).

Для поездки за границу, куда решили отправиться влюбленные, требовались деньги, – и немалые. Белый кинулся в Москву, чтобы их занять. Поначалу Люба полностью поддерживала его рвение и торопила возлюбленного в письмах: «Милый, я не понимаю, что значит – разлука с тобой. Ее нет, или я не вижу еще ее. Мне не грустно и не пусто. Какое-то спокойствие. Что оно значит? И почему я так радостно улыбалась, когда ты начал удаляться? Что будет дальше? Теперь мне хорошо – почему, не знаю. Напиши, что с тобой, как расстался со мной, понимаешь ли ты, что со мной. Люблю тебя, но ничего не понимаю. Хочу знать, как ты. Люблю тебя. Милый. Милый. Твоя Л. Б.».

Но вдруг тон переписки резко изменился. Любовь Дмитриевна опять заколебалась и впала в отчаяние. Если в одном письме она подтверждала любовь к Белому, то в следующем уже уверяла, что по-прежнему любит Блока, а в следующем за вторым – опять возвращалась на исходные позиции. Подборка выдержек из ее писем свидетельствует о полной растерянности и неуверенности ни в себе, ни в правильности сделанного выбора:

«Несомненно, что я люблю и тебя, истинно, вечно; но я люблю и Сашу, сегодня я влюблена в него, я его на тебя не променяю. Я должна принять трагедию любви к обоим вам. <…> Верю, Бог знает как твердо, что найду выход, буду с тобой, но и останусь с ним. О, еще будет мука, будет трагедия без конца; но будет хорошо! Буду с тобой! Какое счастье! Останусь с ним! И это счастье!» (13 марта 1906 года).

«<… > Саша теперь бесконечно нежен и ласков со мной; мне с ним хорошо, хорошо. Тебя не забываю, с тобой тоже будет хорошо, знаю, знаю! Милый, люблю тебя!» (14 марта 1906 года).

«Куда твои глаза манят, куда идти, заглянув в самую глубину их, – еще не понимаю. Не знаю еще, ошиблась ли я, подумав, что манят они на путь жизни и любви. Помню ясно еще мою живую к тебе любовь. Хотя теперь люблю тебя, как светлого брата с зелеными глазами…» (16 марта 1906 года).

«Боря, я поняла все. Истинной любовью я люблю Сашу. Вы мне – брат… <…> Вы меня любите, верю, что почуете мою правду и примете ее, примете за меня мучения. <…> Боря, понимаете Вы, что не могу я изменить первой любви своей?» (17 марта 1906 года).

«Милый, бесценный мой Боря, опять мне очень тяжело. Саша почувствовал мое возвращение к тебе и очень страдает. Он думает, что это усталость от экзаменов, а я знаю, что это оттого, что я опять принадлежу поровну и ему, и тебе, милый, милый! Как ужасно, что не могу выбрать, не могу разлюбить ни его, ни тебя, тебя не могу, не могу разлюбить! Саша не хочет, чтобы ты приезжал в Петербург на Пасху, ни после – изза экзаменов. А я не могу себе представить, что не увижу тебя скоро, я хочу, чтобы ты приехал. <…> Непременно приезжай, хочу тебя видеть! Люблю тебя по-прежнему, знаю твою близость, твою необходимость для меня. Но разлука – мучительна, усложняет, путает, запутывает. Мне надо, чтобы ты был со мной, мы так непременно устроим, хотя бы и с мученьями. Господи, думала ли я месяц тому назад, что столько, столько переживу муки, признаю и полюблю ее! Не могу писать о моей любви к тебе, как хочу. Мне надо тебя видеть! Приезжай! Целую тебя долго, долго, милый. Твоя Л. Б. Получила сегодня твои все письма, мучилась ими, тобой; но ведь теперь все прошло, я твоя, твоя! (20 марта)».

Любовь Дмитриевна в самом деле никак не могла выбрать между любовью и долгом. В отчаянии делилась самым сокровенным и наболевшим с другом семьи – Евгением Ивановым: «Я Борю люблю и Сашу люблю, что мне делать. Если уйти с Борисом Николаевичем, что станет Саша делать. Это путь его. Борису Николаевичу я нужнее. Он без меня погибнуть может. С Борисом Николаевичем мы одно и то же думаем: наши души – это две половинки, которые могут быть сложены. А с Сашей вот уже сколько времени идти вместе не могу. <…> Я не могу понять стихи, не могу многое понять, что он говорит, мне это чуждо. Я любила Сашу всегда с некоторым страхом. В нем детскость была <… > и в этом мы сблизились, но не было последнего сближения душ, понимания с полуслова, половина души не сходилась с его половиной. Я не могла ему дать настоящего покоя, мира. Все, что давала ему, давала уют житейский, и он, может быть, вредный. Может, я убивала в нем его творчество. Быть может, мы друг другу стали не нужны, а вредим друг другу. Путь крестный остаться с Сашей. Тогда я замру по-прежнему и Боря тоже. Так или иначе идти к Вере, как скажете? Это не значит, что я Сашу не люблю, я его очень люблю и именно теперь, за последнее время, как это ни странно, но я люблю и Борю, чувствуя, что оставляю его. Господи, спаси нас всех! <…>»

Кончилось все тем, что Любовь Дмитриевна серьезно заболела – тяжелой формой бронхита или гриппа (инфлюэнцей, как тогда говорили). Блок написал Белому, чтобы тот до ее выздоровления оставался в Москве. Но после болезни в корне изменилось настроение и самой Любы. Под воздействием мужа и свекрови она решила отложить отъезд с Белым в Италию по крайней мере до осени. Главная причина – у Саши в университете приближались государственные экзамены, для успешной их сдачи нервотрепка была, конечно, ни к чему. Затем требовался отдых. Экзамены на славянорусском отделении филологического факультета действительно предстояли один сложнее другого (среди них – санскрит). Но Блок, как бы странно сие ни прозвучало сегодня, больше всего беспокоился за экзамен по русской литературе – не потому, что не знал, а потому, что экзаменаторы были резко отрицательно настроены против символистских убеждений и декадентских настроений своего питомца.

10 апреля 1906 года Любовь Дмитриевна отправила в Москву Белому письмо, с которого в их и без того неровных отношениях началось явное охлаждение: «Милый Боря, ты решил приехать раньше моей просьбы в Петербург. Делай, как хочешь, милый, но к нам не приходи, пока я не попрошу тебя. Умоляю тебя, послушай меня! Я не хочу опутывать наших с тобой отношений ложью. А пока не пройдет Сашин последний трудный экзамен, до воскресенья, мне невозможно без натяжек, без трудности тебя позвать. <…> Верь мне – я знаю меру твоей измученности. Знай и ты обо мне, щади меня. Как рада была бы я тебя видеть – если бы не вся трудность. Трудность в том, что тебя не любят у нас, как прежде. Саша боится меня потерять. Ал[ександра] Андр[еевна] все чует – и тоже боится. Они правы! Как всем нам трудно, Боже! Господь с тобой! Твоя Л.».

Почувствовав, что почва начинает уходить из-под ног, А. Белый, несмотря на предупреждение, тотчас же выехал в Петербург. Любовь Дмитриевна лишь подтвердила то, о чем уже сообщила письменно. Попросила сделать отсрочку до осени, лето же она намеревалась провести вместе с мужем и свекровью в Шахматове. Изредка Белый продолжал бывать у Блоков, но ситуация явно изменилась не в его пользу…

* * *

Между тем семейная трагедия для Блока не прошла даром. Несмотря на экзамены, он давно уже втянулся в каждодневное винопитие. По вечерам уходил из дома и до полночи, а то и до утра пропадал в третьеразрядных ресторанах и полуподвальных кабаках, где беспрерывно пил красное вино, общаясь со случайными собутыльниками и дамами полусвета. В конечном счете эта богемная жизнь запечатлелась в одном из величайших шедевров русской лирики и всей мировой поэзии (написанном на ресторанном столике, заставленном пустыми бутылками и неубранной посудой):

 
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.
……………………………….
И каждый вечер друг единственный
В моем стакане отражен
И влагой терпкой и таинственной,
Как я, смирен и оглушен.
 
 
А рядом у соседних столиков
Лакеи сонные торчат,
И пьяницы с глазами кроликов
«In vino veritas!» кричат.
 
 
И каждый вечер в час назначенный
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
 
 
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
 
 
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
 
 
И странной близостью закованный
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
<… >
 

Когда Александр Александрович, в мятом сюртуке и еле держась на ногах, явился домой, там находились Белый и еще какие-то гости. Блок только помахал у них перед носом разрозненными листками, исписанными неровным почерком. Прочитал же впервые свои бессмертные стихи вслух на «Башне» у Вяч. Иванова. Начинающий литератор Корней Чуковский, позже – известный критик и детский писатель, так описал восторженное впечатление слушателей: «Я помню ту ночь, перед самой зарей, когда он впервые прочитал „Незнакомку“, – кажется, вскоре после того, как она была написана им. Читал он ее на крыше знаменитой „Башни“ Вячеслава Иванова, поэта-символиста, у которого каждую среду собирался для всенощного бдения весь артистический Петербург. Из Башни был выход на пологую крышу, и в белую петербургскую ночь мы, художники, поэты, артисты, опьяненные стихами и вином, – а стихами опьянялись тогда, как вином, – вышли под белесое небо, и Блок, медлительный, внешне спокойный, молодой, загорелый (он всегда загорал уже ранней весной), взобрался на большую железную раму, соединявшую провода телефонов, и по нашей неотступной мольбе уже в третий, в четвертый раз прочитал эту бессмертную балладу своим сдержанным, глухим, монотонным, безвольным, трагическим голосом. А мы, впитывая в себя ее гениальную звукопись, уже заранее страдали, что сейчас ее очарование кончится, а нам хотелось, чтобы оно длилось часами, и вдруг, едва только произнес он последнее слово, из Таврического сада, который был тут же, внизу, какойто воздушной волной донеслось до нас многоголосое соловьиное пение».

Вяч. Иванов с женой сравнительно недавно вернулся в Россию после длительного пребывания за границей и поселился на последнем этаже дома напротив Таврического дворца, где с 1906 года начала заседать Государственная дума. Большая угловая квартира соединялась с башней-ротондой, живописно выступавшей над тротуаром. Белый описал петербургское прибежище символистской четы в выразительно-поэтических тонах: «Вселились Ивановы в выступ огромного здания, ново-отстроенного над потемкинским старым дворцом, ставшим волей судьбы Государственной думой; впоследствии выступ прозвали писатели „башней Иванова“; всей обстановкой комнат со старыми витиевато глядящими креслами, скрашенными деревянною черной резьбой, в оранжево-теплых обоях, с коврами, с пылищами, с маскою мраморной, с невероятных размеров бутылью вина, с виночерпием, <… > Иванов над Думой висел, как певучий паук, собирающий мошек, удар нанося декадентским салонам… <…>»

Вскоре здесь вовсю гудел представительный литературнохудожественный и интеллектуальный салон, также поименованный «Башней» и затмивший своей популярностью все, что до сих пор знали Петербург и Москва. Шумные встречи, на которых преобладала молодежь, начинались каждую среду вечером, продолжались всю ночь и заканчивались в четверг утром. В отличие от чопорного салона Мережковского—Гиппиус, где царил религиозно-мистический дух, на «Башне» Вячеслава Иванова и Зиновьевой-Ганнибал процветали богемная атмосфера и утонченный эротизм во всех возможных традиционных и нетрадиционных формах, с культом «жизни втроем» и периодической сменой партнеров.

«Ивановские среды» блестяще описаны Николаем Александровичем Бердяевым (1874–1948), до своего переезда в Москву бывавшим на них чуть ли не каждую неделю. На «Башне» утвердился «микроклимат», где каждый чувствовал себя легко, раскованно и комфортно. Образовалась утонченная культурная лаборатория, место встречи разных идейных течений, и это был факт, имевший значение в нашей идейной и литературной истории. Многое зарождалось и выявлялось в атмосфере этих собеседований. Мистический анархизм, мистический реализм, символизм, оккультизм, неохристианство – все эти течения обозначались на «средах», имели своих представителей. Темы, связанные с этими течениями, всегда ставились на обсуждение. Но ошибочно было бы смотреть на «среды» как на религиозно-философские собрания. Это не было местом религиозных исканий. Это была сфера культуры, литературы, но с уклоном к предельному. Мистические и религиозные темы ставились скорее как темы культурные, литературные, чем жизненные. Многие подходили к религиозным темам со стороны историко-культурной, эстетической, археологической. Мистика была новью для русских культурных людей, и в подходе к ней чувствовался недостаток опыта и знания, слишком литературное к ней отношение. То было время духовного кризиса и идейного перелома в русском обществе, в наиболее культурном его слое. На «среды» ходили люди, которые группировались вокруг журналов нового направления – «Мира искусства», «Нового пути», «Вопросов жизни», «Весов». Повышался уровень нашей эстетической культуры, загоралось сознание огромного значения искусства для русского возрождения. И как-то сразу же русское литературнохудожественное движение соприкоснулось с движением религиозно-философским. В лице Вячеслава Иванова оба течения были слиты в одном образе, и это соприкосновение разных сторон русской духовной жизни все время чувствовалось на «средах». Но ничего не было узко кружкового, сектантского. В беседах находили себе место и люди другого духа, позитивисты, любившие поэзию, марксисты со вкусами к литературе.

«Вспоминаю беседу об Эросе, одну из центральных тем „сред“, – пишет Бердяев. – Образовался настоящий симпозион, и речи о любви произносили столь различные люди, как сам хозяин Вячеслав Иванов, приехавший из Москвы Андрей Белый и изящный профессор Ф. Ф. Зелинский и А. Луначарский, видевший в современном пролетариате перевоплощение античного Эроса, и один материалист, который ничего не признавал, кроме физиологических процессов. Но господствовали символисты и философы религиозного направления. <…> На одной из „сред“, когда собралось человек шестьдесят поэтов, художников, артистов, мыслителей, ученых, мирно беседовавших на утонченные культурные темы, вошел чиновник охранного отделения в сопровождении целого наряда солдат, которые с ружьями и штыками разместились около всех дверей. Почти целую ночь продолжался обыск, в результате которого нежданным гостям пришлось признать свою ошибку. В эту ночь из передней пропала шапка Мережковского, который написал на эту тему статью в газете. Политики на „средах“ не было, несмотря на бушевавшую вокруг революцию. Но дионисическая общественная атмосфера отражалась на „средах“. В другую эпоху „среды“ были бы невозможны. <…>»

В символистских кругах Вяч. Иванова – доброго, отзывчивого и незлобливого – прозвали Вячеславом Великолепным – по аналогии с прозвищем флорентийского правителя Лоренцо Медичи, покровителя поэтов и художников Возрождения. Андрей Белый неоднократно бывал на «Башне», останавливался здесь с ночевкой, как, впрочем, и другие гости, которым ночью было далеко или неудобно добираться до собственного дома (например, Николаю Гумилёву, проживавшему в Царском Селе). Кстати, и восходящей звезде русской поэзии – Николаю Степановичу Гумилёву (1886–1921), точнее возглавляемому им новому поэтическому направлению, именно здесь, на «Башне», было присвоено соответствующее звучное наименование – акмеизм (от греч. akme – высшая степень достижения чего-либо, вершина творческой деятельности, цветущая сила). Не сразу прижившийся термин придумал Вячеслав Иванов. Андрей Белый предлагал другой – «адамизм». Поначалу школу Гумилёва так и окрестили «адамизм-акмеизм», но вскоре первая часть составной лексемы отпала. Вячеслав Иванов придумал дружественное прозвище и самому Белому – «гоголёк», уменьшительное от фамилии его любимого писателя Гоголя.

В очередную среду, к искреннему восторгу присутствующих, Белый прочитал на «Башне» свое новое философско-мифологическое эссе «Феникс» (особенно рад был сам хозяин «Башни», более чем не равнодушный ко всему относящемуся к древней мифологии). Белый же вообще сумел продемонстрировать такое, что до него не удавалось никому, – великолепный образчик актуализированной диалектической мифологии, где блестяще проанализировал трогательную легенду о чудесной птице – орлоподобном Фениксе, который каждые 500 лет прилетает умирать из Аравии в древнеегипетский Гелиополь. Феникс – солнечная птица, посвященная Озирису, и потому Феникс – сама душа солнечного бога. Феникс – символ непрерывного возрождения, а значит – и бессмертия. Тем самым мифологический образ наглядно являет столь любимую Белым классическую идею «вечного возвращения», сопряженную с религиозными представлениями о всеобщем воскресении. В этом смысле Феникс олицетворял и грандиозную временную смену космических циклов, и возвращение всего и вся «на круги своя».

«Египет, – говорил Белый, – … колыбель молнийных мифов о ясной птице, умирающей и воскресающей в третий день по Писанию. Уже дана в символе этом религиозная трагедия страдающего воскресения, лучом будущего озарившая все культуры. Феникс – вечное воскресение – огнем светоносных перьев, точно зарей светящей, попаляя, плавит тяжелое прошлое. Рассеиваются сфинксы, искони залетевшие в священную страну вместе с желтыми тучами песочными».

В сравнительно небольшом по объему эссе Белый умело развернул диалектическую картину борьбы противоположностей: «Сфинкс и Феникс – образы борьбы единой. То, что живописует эти образы, есть некая цельность. Разность в понимании данной цельности изображает ее то как победу прошлого (сфинкс), то как победу будущего (феникс). <…> Сфинкс – это, собственно говоря, непонятый Феникс. Это стремление к жизни без ценного отношения к жизни. Бытие истинного и ценного подменяется бытием вообще. Живое становится животным. Сфинкс и Феникс – единый символ по существу. Но в сознании созерцателя они двоятся на день и ночь, утро и вечер, будущее и прошлое, окрыленно-легкое и неподвижно-каменное. Сфинкс и Феникс тогда являются противопоставленными друг другу. Это – начала борющиеся. <…> Сфинкс и Феникс борются в наших душах. И на всем, что есть произведение духа человеческого, лежит печать Феникса и Сфинкса. Вот почему и из строя мыслей, и в произведениях искусства и науки, и в общественном творчестве воскресают вещие образы Египта: Феникс и Сфинкс. Они противопоставлены в одном направлении. В другом они являются нераздельными. Тайна заключается в том, что Феникс не содержится в Сфинксе. А Сфинкс – половина цельного Феникса. Сгорая огнем, Феникс умирает. Феникс рассеивается пеплом. Есть смерть Феникса. Но Сфинкс – это победа звериного прошлого над будущим. Но Сфинкс и есть именно смерть. И Сфинкс и Феникс одинаково прилетал для этого. Сфинкс – противоборствуя. Оба борются с роком. Один – явной враждой, другой – любовью побеждает рок. И Феникс восстает живой и цельный. Вот почему борьба Сфинкса с Фениксом не есть борьба начал равноправных, а борьба частей с целым. Это борьба жизни вообще с жизнью творческой. Но жизнь вообще вытекает из творчества. Жизнь – часть творчества».

Исходя из общих посылок, Андрей Белый далее конспективно изложил собственные социологические взгляды, в том числе и касающиеся перспектив общественного развития в России. Сформулированные идеи – мало сказать, оригинальны, они парадоксальны. Общество – живой, цельный организм. Начала государственные выделяются как часть начал общественных. Государство, отвлеченное от сил общественных, его образовавших, давит нас гнетом звериным. Есть только часть, возвысившаяся над целым – государство, ставшее самоцелью. Вот почему, независимо от своего отношения к государственным воззрениям на общество, мы призываем всех под знамя социализма в борьбе государственных учений друг с другом. Социализм – действительное объединяющее учение. Только с объединением государственных учений возможно не только поставить ребром вопрос об отношении общества, но и практически решить оный.

Сочувствуя социализму, Белый в то же время оставил за собой право нанести ему смертельный удар в тот самый день, когда он восторжествует. В этом и заключается парадоксальность! Социалистическое государство – Сфинкс. Пустота и небытие смотрит из его темных глаз. Тем не менее можно рассматривать социалистическое государство и как переход к свободной общине, в которой мы утверждаемся как боги и цари. Урегулирование экономических отношений тогда не создание окаменелого Сфинкса на границах государственного творчества, а взлет Феникса жизни на молнийных перьях из развеянного праха государственной жизни.

Далее Белый перешел к рассмотрению роли в общественной жизни художника – творца Вселенной. Художественная форма – сотворенный мир. Искусство в мире бытия начинает новые ряды творений. Этим искусство отторгнуто от бытия. Но и творческое начало бытия заслонено в художественном образе личностью художника. Художник – бог своего мира. Вот почему искра Божества, запавшая из мира бытия в произведение художника, окрашивает художественное произведение демоническим блеском. Творческое начало бытия противопоставлено творческому началу искусства. Художник противопоставлен Богу. Он вечный богоборец. Наша жизнь становится ценностью. Мы, как участники жизни ценной, обитаем вне пределов старой жизни и смерти. Мы уже не можем умереть. Смерть и бессмертие – только идея нашего разума.

Делая глубокие философско-эстетические обобщения, Белый одновременно видел в привлеченных для анализа образах-символах живых людей – себя (Феникс) и Блока (Сфинкс). Феникс воскрешающего бессмертия уже опалял нам сердца огнем надгробным, сметал прах окаменения, плавил сфинксов лик нашей жизни. И вот мы – фениксы – тихо отделились от земли. Мы окружены ныне созидающей способностью нашего разума, как голубым морем небесным. Если Сфинкс – олицетворение темной бесконечности бытия и хаоса, Феникс – олицетворение иной, вечно возносящей орлиной бесконечности. То же единое, что направляет полет творчества, есть тайна искупления добровольной смерти в сотворенном мире для воскресения в новом мире, творимом.

«Лети, Феникс, – патетически заключил Белый, – солнце, на брызнувших крыльях, но не смей уставать! Есть у тебя ужас, Феникс: что с тобой будет, когда ты поймешь, что сколько бы раз ты ни воскрес, ты разлетишься прахом опять и опять? Ты бесконечное число раз прилетишь на свой костер испытать муки сожжения. Но Феникс любовью преодолевает смерть. И едва он скажет „да будет“ смерти, ужаснется безглазая спутница дней и как Сфинкс развеется. И едва оденет красную багряницу огня, уже прохладный ветерок зашепчет ему: „Возвращается, опять возвращается“. И бессмертие на крыльях мира сойдет к нему. И восстанет в третий день по Писанию. И скажет: „Возвратилось ко мне бессмертие мое. Оно, только оно глядит на меня сквозь жизнь и смерть“».

Писатель закончил свое выступление поэтической притчей, опрокинутой в будущее и представляющей собой философский космизм высшей пробы: «Вы, мудрецы, ставшие фениксами! Вы идете по Млечному пути. Млечный путь – пригоршня ценностей, разбросанных в мире. Млечный путь – мост, перерезавший небо. Под вашими ногами обрыв ужаса. Чтобы ступить дальше, вы создаете новую ценность. И, создав, преодолеваете. И творите новую ценность. И, создав, преодолеваете. Так продолжается без конца, без конца. Без конца и создаете, и преодолеваете.

Вы – кометы, безумно радостные, безумно рвущие искони ткани черного мрака. Само бытие за плечами каменеющей истории – искряной, легкий, перистый хвост кометный, прозрачная риза летящего мудреца. И от ризы бесконечной бесконечно зацветает мрак ночи долгой. Мудрец обертывается на свою ризу, распластанную в небе крылатым воздушным парусом. Он узнает Млечный путь. И туманности. И планетные системы. Все узнает он, созерцая складки ризы своей. Он узнает мировую жизнь планет. Он узнает возникновение народов. Он видит себя самого, брошенного в круговорот бытия. Он смеется себе самому. Он влюбленно смотрит на себя. Он взывает: „Приди ко мне“. И далекий зов его, как заря, проникает в сон, где он сам себе снится. И ему, другому, закованному в сон, снится заря и чей-то милый знакомый голос, зовущий ласковым успокоением: „Приди ко мне, приди, труждающийся. Я успокою. Приди, приди“… Так мудрец созерцает начертания развеянных риз своих. Так мудрец забывает себя, погружаясь в свой собственный сон. И грезится ему бесконечность бытия. Но стоит повернуть завуаленный лик свой, как пред взором его разверзается картина созвездий, среди которых он брошен в стремительном переменчивом полете».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации