Электронная библиотека » Валерий Демин » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Андрей Белый"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 00:18


Автор книги: Валерий Демин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Андрей Белый вспоминает, как утром перед отъездом все в последний раз собрались вместе. В такие минуты нельзя не испытывать грусть о том, что кончается эта недолгая совместная жизнь. И было что-то в этой грусти от «горней радости». «Когда подали лошадей, – пишет Белый, – казалось, что из некоего мира, где мы себя ощущали „будто мы в пространствах новых, будто в новых временах“, мы двинулись в старый мир». В Шахматове Борис и Сергей испытали настоящее озарение (собственные слова Белого). По возвращении в Москву понял окончательно и бесповоротно: в его жизни наступает судьбоносный переворот. Он решительно объяснился с Ниной Петровской, и та безошибочно угадала, что ее место в сердце возлюбленного окончательно заняла другая женщина, вслух назвав ее имя – Любовь Дмитриевна, жена Блока.

Отставленная любовница не ошиблась – Андрея Белого переполняли доселе неведомые чувства. Жизнь приобрела для него оттенок сплошной радости, но с неизбежным привкусом трагизма. В конце лета он пишет Блоку: «<…> Жизнь так прекрасна, так животворна, воздушна. Мне хочется петь, веселиться, проливать радостные слезы, потому что я победил жизнь в страдании. Страданием звонит мне радость. Страданием улыбается этот белый, ослепительный день, и эти ослепительные зубы промелькнувшего лица, которое я видел сейчас на улице, так весело скалятся! О, я благодарю за день своего рождения. Моя жизнь такая прекрасная…» Удивительные слова, они предвосхищают девиз Бертрана из «Розы и креста»: «Радость – Страданье одно!» и свидетельствуют о том, что оба поэта мыслили совершенно одинаково и их сердца бились в унисон. Белый даже пошел еще дальше: в беседе с Николаем Гумилёвым он как-то развил мысль, опираясь на Евангелие от Иоанна: мир вообще произошел из страданий. Он ждал и жаждал Необыкновенного, и это Необыкновенное неумолимо приближалось – в обличье Любви и Революции…

* * *

Перед началом занятий на историко-филологическом факультете Московского университета Белый успел съездить вместе с матерью на богомолье в Дивеевский монастырь под Арзамасом (город Саров). Серафим Саровский навсегда стал для него путеводной звездой – любимым святым, небесным покровителем и символом православной культуры. В университете сразу же записался в философские семинары ведущих профессоров Льва Михайловича Лопатина (1855–1920) (семинар по «Монадологии» Лейбница) и Сергея Николаевича Трубецкого (семинар по философии Платона). К тому же с огромным удовлетворением для себя начал слушать курс лекций последнего по древнегреческой философии, базировавшийся на доскональном знании и анализе первоисточников. Среди сокурсников Белого оказался лучший друг Эллис, а среди участников «Студенческого историко-филологического общества» – и будущий выдающийся мыслитель Павел Александрович Флоренский, который вскоре перейдет учиться в Московскую духовную академию.

Флоренский уже раньше заходил к Белому на Арбат и с начала года состоял с ним в переписке по философским проблемам. Изредка появлялся он и на возобновившихся у Белого интеллектуальных встречах, которые стали проводиться по воскресеньям. Флоренский не чувствовал там себя свободно, все больше сидел где-нибудь в сторонке и отмалчивался. Но впитывал и переосмысливал каждое услышанное слово, к Белому испытывал безграничное уважение и еще в апреле 1904 года посвятил ему проникновенно-лирическое восьмистишие:

 
Ты священным огнем меня разом увлек! —
песнопения волны носились…
Хризолитовых струй всюду виделся ток,
золотистые змейки искрились.
 
 
Жидким золотом вдруг засверкал океан —
огневеющим кружевом линий.
Потянулся столбом голубой фимиам
и эфир отвердел темно-синий…
 

Непостижимо: как только на все у Андрея Белого хватало времени? Лекции и семинары в университете, творческая литературная работа и редакционная поденщина в журнале «Весы», непрерывные встречи с единомышленниками, собственные публичные выступления, посещение музыкальных вечеров, концертов и разного рода собраний, чтение в подлинниках философов-классиков, входивших в моду неокантианцев и собратьев-символистов, ни на один день не прерывающаяся переписка со множеством друзей и знакомых – такой бешеный жизненный ритм выдержать мог не каждый. Но Белый выдерживал и задавал тон другим!

В октябре московское издательство «Гриф» выпустило, наконец, первую в жизни Блока книгу, заказанную почти за год до того. Конечно же это были «Стихи о Прекрасной Даме», включавшие уже 93 стихотворения (в последней канонической публикации их стало 164). На обложке первоиздания значились опережающие выходные данные – 1905 год. Выход книги – одно из важнейших событий в истории русской поэзии, обессмертивших имя ее автора…

Совершенно некстати до предела обострились отношения Белого с Брюсовым, задававшим тон и в «Весах», и в издательстве «Скорпион». Главная причина, безусловно, – недавние интимные отношения между Белым и Ниной Петровской, ставшей теперь любовницей Брюсова. Правда, мэтр символизма не хотел признаваться в этом даже себе, пряча дикую ревность как можно глубже. Но и неприязнь к Белому становилась все заметнее, пока не вылилась в желчном стихотворении, где бывший соперник сравнивался с хитрым и коварным древнескандинавским богом Локи. Андрей Белый не остался в долгу и ответил не менее едким посланием, озаглавленным «Старинному врагу»:

 
Ты над ущельем, демон горный,
Взмахнул крылом и застил свет.
И в туче черной, враг упорный,
Стоял. Я знал: пощады нет <…>
…………………………………
Моя броня горит пожаром.
Копье мне – молнья. Солнце – щит.
Не приближайся: в гневе яром
Тебя гроза испепелит.
 

Но еще более убийственным стало хрестоматийное стихотворение «Маг», обращенное все к тому же Брюсову:

 
Упорный маг, постигший числа
И звезд магический узор.
Ты – вот: над взором тьма нависла…
Тяжелый, обожженный взор.
 
 
Бегут года. Летят: планеты,
Гонимые пустой волной, —
Пространства, времена… Во сне ты
Повис над бездной ледяной.
……………………………………….
Виси, повешенный извечно,
Над темной пляской мировой, —
Одетый в мира хаос млечный,
Как в некий саван гробовой.
<… >
 

Дело чуть не дошло до дуэли, когда Брюсов однажды в пылу спора позволил себе неуважительно отозваться о Мережковском и Гиппиус (впрочем, это был всего лишь повод). Однако даже подобные инциденты не останавливали совместной журналистской работы в журнале. Сам Белый достаточно трезво оценивал ситуацию: «<… > В инциденте с Н *** (Нина Петровская. – В. Д.), поставившем меня лицом к лицу с Брюсовым, покровителем моих литературных стремлений, наставником в области стиля, идейным союзником на фронте борьбы символистов с академическою рутиной; черная кошка, пробежавшая между нами в 1903–1904—1905 годах, разрослась в 1904 году просто в „черную пантеру“ какую-то; если принять во внимание, что осенью 1904 года Брюсов меня ревновал к Н ***, а в начале 1905 года вызвал на дуэль, то можно себе представить, как чувствовал себя я в „Весах“, оставаясь с Брюсовым с глазу на глаз и не глядя ему в глаза; мы оба, как умели, превозмогали себя для общего дела: работы в „Весах“, ведь нас крыли в газетах, в журналах, в „Литературно-художественном кружке“; и я должен сказать: мы оба перешагнули через личную вражду, порой даже ненависть – там, где дело касалось одинаково нам дорогой судьбы литературного течения: под флагом символизма. <…>» И все же нервы стали сдавать. Требовалось отвлечься и развеяться. Блок приглашал погостить в Петербурге. Наконец в начале января 1905 года Белый решил принять приглашение, тем более в Северную Пальмиру отправлялась и мать, попросившая ее сопровождать…

* * *

Трагические события, ознаменовавшие начало первой русской революции, совпали с поездкой Андрея Белого в Петербург. Он прибыл туда утром 9 января, вошедшего в российскую историю как Кровавое воскресенье. На квартире у Блоков вместе со всеми узнал о расстреле мирной демонстрации рабочих, направлявшейся к Зимнему дворцу, чтобы вручить петицию царю. Возмущению Блока не было предела. «Я никогда не видел его в таком виде», – вспоминал Белый.

У Мережковских, куда затем направился Белый, также уже знали о случившемся. Сюда, не сговариваясь, приходило множество знакомых и незнакомых людей со все новыми и новыми ужасными подробностями: сотни убитых, тысячи раненых. У старейшины русского символизма Федора Сологуба погибла 14-летняя дочка – она вышла посмотреть на демонстрацию. Безутешный отец откликнулся стихотворением-криком (совсем не символистского содержания) – одним из самых обличительных документов того времени, озаглавив его – «Искали дочь», где и по сей день слышится биение захолодевшего от боли и ужаса сердца:

 
Печаль в груди была остра,
Безумна ночь,—
И мы блуждали до утра,
Искали дочь.
 
 
Нам запомнилась навеки
Жутких улиц тишина,
Хрупкий снег, немые реки,
Дым костров, штыки, луна.
 
 
Всю ночь мерещилась нам дочь,
Еще жива,
И нам нашептывала ночь
Ее слова.
 
 
По участкам, по больницам
(Где пускали, где и нет)
Мы склоняли к многим лицам
Тусклых свеч неровный свет.
 
 
Бросали груды страшных тел
В подвал сырой.
Туда пустить нас не хотел
Городовой.
 
 
Скорби пламенной язык ли,
Деньги ль дверь открыли нам, —
Рано утром мы проникли
В тьму, к поверженным телам.
 
 
Ступени скользкие вели
В сырую мглу, —
Под грудой тел мы дочь нашли
Там, на полу.
 

Петербургское общество кипело от негодования. Среди столичных интеллигентов не было ни одного, кто бы не осудил действие царских сатрапов. Что же тогда говорить о рабочих? Собравшиеся у Мережковских решили от слов перейти к делу. Зинаида Гиппиус взяла инициативу на себя и предложила отправиться в Александринский императорский театр, где в качестве «демонстрации протеста» прервать спектакль. Сказано – сделано. Гиппиус, Белый и сопровождавшие их сочувствовавшие студенты расселись в разных концах зала и, когда начался спектакль, прервали его громкими выкриками, осуждавшими кровавый расстрел мирных граждан. Большинство их поддержало, занавес опустился и толпа повалила на улицу. Гиппиус с Белым отправились в Вольное экономическое общество, там шел митинг протеста. Среди многочисленной публики находился Максим Горький. Выступал поп Гапон, остриженный и переодетый для конспирации. Хриплым голосом он говорил о том, что отныне мирные средства себя исчерпали, пора переходить к другим, более радикальным, и призвал подойти к нему всех «честных химиков» (подразумевалось – знающих, как обращаться с взрывчатыми веществами). Белый заволновался: «Я ведь тоже естественник, „химик“ – значит мне надо идти?» Гиппиус едва удержала друга-поэта, вцепившись в рукав его студенческой шинели. Отовсюду доносились голоса: «Вооружаться! Вооружаться!..»

Позже Андрей Белый напишет: «Революция заслонила собою всё прочее». Заслонила, но не отодвинула совсем напрочь. У Белого не оказалось постоянного пристанища, и Мережковские великодушно предложили молодому поэту разместиться у них. Начались непрерывные ночные «бдения», когда Боря Бугаев (так его звали старшие друзья и все окружающие) иногда до утра обсуждал с Зиной (так позволила обращаться к себе Гиппиус) тысячи проблем – от политики, литературы, философии и мистики до интимных подробностей личной жизни (вытягивать из собеседника подобного рода информацию у Гиппиус было особое дарование). Мережковский участвовал в дискуссиях эпизодически. После полуночи он уходил к себе в кабинет и лишь изредка появлялся из-за двери, протестуя без особой надежды на успех: «Зина, ужас что! Да отпусти же ты Борю! Четыре часа! Вы мне спать не даете!»

Несмотря на постоянные разногласия, Белый испытывал к «поэтической семье» искреннюю симпатию и привязанность. Он защищал обоих перед Блоком, а Брюсова за неуважительный отзыв о Мережковском, как уже говорилось выше, даже вызвал на дуэль. Вскоре после описанного общения в Питере супруги Мережковские надолго уехали за границу (у Зинаиды Гиппиус прогрессировал туберкулез, и она нуждалась в постоянном лечении). Перу Белого принадлежит любопытный портрет знаменитой символистской пары, примечательный не только запоминающимися деталями, но также и тем, что умещен всего лишь в одно предложение, занимающее, однако, почти целую страницу и лучше всяких комментариев характеризующее стилистику автора:

«[Гиппиус] протянула свою надушенную ручку с подушек кушетки, где, раскуривая душеные папироски, лежащие перед нею на столике в лакированной красной коробочке рядом с мячиком пульверизатора, она проводила безвыходно дни свои с трех часов (к трем вставала она) до трех ночи; она была в белом своем балахоне, собравшись с ногами комочком на мягкой кушетке, откуда, змеино вытягивая осиную талию, оглядывала присутствующих в лорнет; поражали великолепные золотокрасные волосы, которые распускать так любила она перед всеми, которые падали ей до колен, закрывая ей плечи, бока и худейшую талию, – и поражала лазурно-зеленоватыми искрами великолепнейших глаз, столь огромных порою, что вместо лица, щек и носа виднелись лишь глаза, драгоценные камни, до ужаса контрастируя с красными, очень большими губами, какими-то орхидейными; и на шее ее неизменно висел черный крест, вывисая из четок; пикантное сочетание креста и лорнетки, гностических символов и небрежного притиранья к ладони притертою пробкою капельки туберозы-лубэн (ею душилась она), – сочетание это ей шло; создавался стиль пряности, неуловимейшей оранжерейной изысканной атмосферы среди этих красно-кирпичных, горячих и душащих стен, кресел, ковриков, озаряемых вспышками раскаленных угляшек камина, трепещущих на щеках ее; и – на лицах присутствующих; и Д. С. Мережковский, то показывающийся меж собравшихся, то исчезающий в свой кабинет, – не нарушал впечатления „атмосферы“; ее он подчеркивал: маленький, щупленький, как былиночка (сквознячок пробежит – унесет его), поражал он особою матовостью белого, зеленоватого иконописного лика, провалами щек, отененных огромнейшим носом и скулами, от которых сейчас же, стремительно вырывалась растительность; строгие, выпуклые, водянистые очи, прилизанные волосики лобика рисовали в нем постника, а темно-красные, чувственно вспухшие губы, посасывающие дорогую сигару, коричневый пиджачок, темно-синий, прекрасно повязанный галстук и ручки белейшие, протонченные (как у девочки), создавали опять-таки впечатление оранжереи, теплицы; оранжерейный, утонченный, маленький попик, воздвигший молеленку средь лорнеток, духов туберозы, гаванских сигар, – вот облик Д. С. того времени».

В Петербурге Белый виделся с Блоком эпизодически. Гуляли по переулкам и набережным, больше молчали, чем говорили. Вместе с Любовью Дмитриевной слушали оперу Вагнера «Зигфрид». Вместе же присутствовали на танцевальном вечере блистательной Айседоры Дункан, которая в тот год впервые гастролировала в России. Все трое испытали ни с чем не сравнимое потрясение. Белый писал: «<…> Она вышла, легкая, радостная, с детским лицом. И я понял, что она – о несказанном. В ее улыбке была заря. В движеньях тела – аромат зеленого луга. Складки ее туники, точно журча, бились пенными струями, когда отдавалась она пляске вольной и чистой. Помню счастливое лицо, юное, хотя в музыке и раздавались вопли отчаянья. Но она в муках разорвала свою душу, отдала распятию свое чистое тело пред взорами тысячной толпы. И вот неслась к высям бессмертным. Сквозь огонь улетала в прохладу, но лицо ее, осененное Духом, мерцало холодным огнем – новое, тихое, бессмертное лицо ее. Да, светилась она, светилась именем, обретенным навеки, являя под маской античной Греции образ нашей будущей жизни – жизни счастливого человечества, предавшегося тихим пляскам на зеленых лугах».

В Москву Белый возвратился переполненный новых чувств и планов.

* * *

В апреле из Швейцарии вернулась Маргарита Кирилловна Морозова и сразу же включилась в бурную общественную жизнь Москвы. Владелица роскошного двухэтажного особняка на Смоленском бульваре, не колеблясь, предоставила для людей самой разной политической ориентации один из просторных залов своего дома для проведения регулярных литературных и философских собраний, зачастую плавно переходивших в обсуждение злободневных социальных проблем. На одном из таких заседаний Маргарите Кирилловне впервые представили скромного студента в светло-серой тужурке. Это и был Андрей Белый – ее таинственный корреспондент, быстро ставший популярным символистским писателем и поэтом. С этого момента заочное знакомство (о нем оба не проронили ни слова) перешло в новое качество. Тогда же Муза впервые услышала декламацию своего поклонника. Белый читал стихи непривычно, так, как не читал никто – нараспев, скорее напоминающий настоящее пение. Молодая вдова и поэт стали встречаться достаточно часто…

Но гораздо чаще пришлось ей общаться с восходящей звездой российского политического олимпа – профессором Московского университета и лидером кадетской партии Павлом Николаевичем Милюковым (1859–1943). По существу, костяк кадетов складывался на глазах у Маргариты Кирилловны. Именно в ее особняке обсуждались программные документы и проводились важные организационные собрания. Известный московский ловелас и дамский угодник П. Н. Милюков уделял повышенное внимание хозяйке роскошных апартаментов, состоял с ней в более чем приятельских отношениях и неоднократно намекал, что их дружбе давно пора перейти в нечто гораздо большее. М. К. Морозова деликатно, но непреклонно отклоняла ухаживания кадетского донжуана. Гораздо ближе по духу и мироощущению ей были Александр Скрябин и Андрей Белый. Кроме того, вскоре она сделает неожиданный и на сей раз решающий выбор: навсегда отдаст свое сердце другому избраннику – выдающемуся отечественному философу Евгению Николаевичу Трубецкому (1863–1920), младшему брату С. Н. Трубецкого (1862–1905), ректора МГУ.

Бескорыстная дружба Морозовой с Белым вызывала у Милюкова чувство плохо скрываемой ревности, а сама фигура модного поэта – ничем не прикрытое раздражение. Даже спустя много лет, когда бывший лидер кадетов и бывший министр иностранных дел в первом составе Временного правительства писал свои мемуары, он не удержался, чтобы свести счеты с более удачливым соперником, которого знал с его детских лет (а заодно и с объектом собственного былого обожания, представив Маргариту Кирилловну в своих мемуарах дамой легкомысленной и не слишком умной): «<… > В центре восторженного поклонения М. К. находился Андрей Белый. В нем особенно интересовал мою собеседницу элемент нарочитого священнодействия. Белый не просто ходил, а порхал в воздухе неземным созданием, едва прикасаясь к полу, производя руками какие-то волнообразные движения, вроде крыльев, которые умиленно воспроизводила М. К. Он не просто говорил: он вещал, и слова его были загадочны, как изречения Сивиллы. В них крылась тайна, недоступная профанам. Я видел Белого только ребенком в его семье, и все это фальшивое ломанье, наблюдавшееся и другими – только без поклонения, – вызывало во мне крайне неприятное чувство».

Салон Морозовой в годы первой русской революции напоминал растревоженный пчелиный улей, а то и разворошенное осиное гнездо, где смешались разношерстные политические платформы, взгляды и психологически несовместимые лица. Хозяйке роскошного особняка (некоторые даже называли его дворцом) подчас стоило огромных усилий хотя бы на время примирять непримиримое, укрощать самых буйных оппонентов, направлять зашедшие в тупик дискуссии в нейтральное русло и сосредоточить внимание гостей на проблемах философии, литературы и искусства. Андрей Белый вспоминает:

«Весной 1905 года получаешь, бывало, тяжелый, сине-лиловый конверт; разрываешь: на толстой бумаге большими, красивыми буквами – четко проставлено: „Милый Борис Николаевич, – такого-то жду: посидим вечерок. М. Морозова“. Мимо передней в египетском стиле идешь; зал – большой, неуютный, холодный, лепной; гулок шаг; мимо, – в очень уютную белую комнату, устланную мягким серым ковром, куда мягко выходит из спальни большая-большая, сияющая улыбкой Морозова; мягко садится: большая, – на низенький, малый диванчик; несут чайный столик: к ногам; разговор – обо всем и ни о чем; в разговоре высказывала она личную доброту, мягкость; она любила поговорить о судьбах жизни, о долге не впадать в уныние, о Владимире Соловьеве, о Ницше, о Скрябине, о невозможности строить путь жизни на Канте; тут же и анекдоты: о Кубицком, о Скрябине… <…> о Вячеславе Иванове (с ним М. К. в Швейцарии познакомилась до меня). В трудные минуты жизни М. К. делала усилия меня приободрить; и вызывала на интимность; у нее были ослепительные глаза, с отблеском то сапфира, то изумруда; в свою белую тальму, бывало, закутается, привалится к дивану; и – слушает».

К сказанному Белый добавляет: «…Маргарита Кирилловна поддерживала меня своим мягким эпическим пафосом в трудные годы мои; она чуяла глубокое, внутреннее отчаяние во мне – и вызывала меня на откровенность, чтобы смягчить мою боль; ласково бывало смеется; глаза же – (великолепные, сверкающие, голубые) – впиваются в душу, и разговор переходит с религиозного или морального обсуждения темы дня на конкретнейшие переживания моей личной жизни; да, – прямо скажу: мы ходим к Морозовой за моральной поддержкой; выкладывать ей все-все: о себе, о своих отношениях к людям; рассказывал ей о моих отношеньях с А[лександром] А[лександровичем] и Л[юбовью] Д[митриевной]; Маргарита Кирилловна молча слушает, помнится, вся закутавшись в мягкую уютную тальму; лишь вспыхивающие блеском ее бриллиантовые глаза играют бывало переживаниями твоей личной жизни».

* * *

В середине июня Андрей Белый и Сергей Соловьев побывали у Блоков в Шахматове. Новая встреча с Сашей и Любой оказалась натянутой и грустной, а недельное пребывание в гостях слилось в какую-то одну общую драму, угнетающую всех ее участников. Всех точно давило вынужденное совместное присутствие. В мемуарах Белого читаем: «По приезде мы сразу же ощутили, что что-то случилось; мы встретились недоуменно; недоговоренность какая-то уж стояла; со странной натяжкою мы ощущали себя по отношенью друг к другу; А. А. был другой; и Л. Д. изменилась. Казалося мне: и А. А. и Л. Д. нас не встретили с прежним радушием. <… >

Заметил я вскоре же нечто, меня огорчившее; именно: я заметил, с недоумением, – мне очень трудно „втроем“, „вчетвером“; прежде – трудностей не было; прежде С. М. [Соловьев] был цементом, связующим и А. А., и меня; так было в Москве; и – так было в Шахматове; теперь – изменилось все это; я стал замечать: „тройки“, которая возникала естественно, – нет; то был порознь с А. А., то был порознь с С. М.; вместе было нам неуютно, натянуто – не выходили сидения вместе; весь стиль моего отношения к Блокам (к А. А. и к Л. Д., к Александре Андреевне) переменился разительно; был как бы принят в семью (младшим братом), где я отдыхал от вопросов, просиживая в Казармах; теологические вопросы меж нами без всякого уговора совсем отступили куда-то. <…>

Л. Д., строгая наша „сестра“, или – „око“ меж нами – переживала какую-то думу; заметил я в ней того времени обостренное психологическое любопытство. Какая-то в ней просыпалась пытливость; она изучала нас всех: в наших сходствах и в наших различиях; даже: она провоцировала, чтобы в каждом из нас проявлялось раздельное между нами. А. А. – вошел в полосу мрака; и намечалась какая-то скрытая рознь между ним и Л. Д. Уже не было молодой прежней „пары“; присоединялся семейные трудности; у Л. Д. все отчетливей нарастало какое-то отчуждение от Александры Андреевны; семейные трения углубляли в А. А. разуверенье в себе. В это время не мог он писать. <…> Былые сидения после чая закончились; <…> Л. Д. – уходила; А. А. – уходил, без нее; я – бродил в напряженной тревоге – бесцельно по малым дорожкам тенистого сада, порой опускаясь в овраг…»

Так продолжалось до самого отъезда из Шахматова. Главных причин две, тесно переплетенных между собой: крепнущее охлаждение между Блоком и его женой и крепнущие чувства Андрея Белого к Любови Дмитриевне, в чем уже не сомневался ни один из участников «любовного треугольника». О сложившейся ситуации и очередной мистериальной любви Белого знали некоторые ближайшие друзья и, в частности, Зинаида Гиппиус, с которой юный друг «Боря» был предельно откровенен. «Зина» же страсть как любила вторгаться в чужие интимные отношения, тщетно пытаясь сыграть роль «доброй феи» и одновременно чисто по-женски ревнуя к той, кто оказался нужнее и важнее, чем она сама. Еще в июне, зная, что Белый собрался навестить Блоков, она полукокетливо напутствовала его и приглашала к себе на дачу: «<… > Не очень там увлекайтесь блочьей женой, не упускайте во времени главного, – важен, очень важен ваш приезд сюда теперь! А про Софию-премудрость я вам расскажу настоящее, реальное, прекрасное».

Перед отъездом из Шахматова Белый передал Любе через Сергея письмо с объяснением в любви (надо полагать, давно обдуманное и заранее написанное). Подробности неизвестны, ибо само послание до нас не дошло. Зато сохранился ответ – мягкий, но непреклонный, – отправленный вдогонку: «Милый Борис Николаевич. Я рада, что Вы меня любите; когда читала Ваше письмо, было так тепло и серьезно. Любите меня – это хорошо; это одно я могу Вам сказать теперь, это я знаю. А помочь Вам жить, помочь уйти от мучения – я не могу. Я не могу этого сделать даже для Саши. Когда захотите меня видеть – приезжайте, нам видеться можно и нужно; я всегда буду Вам рада, это не будет ни трудно, ни тяжело, ни Вам, ни мне. Я не покину Вас, часто буду думать о Вас и призывать для Вас всей моей силой тихие закаты. Любящая Вас Л. Блок».

Даже и невооруженным глазом видно: страстное (в этом не приходится сомневаться!) объяснение Белого не явилось для Любови Дмитриевны неожиданностью. Романтические чувства Белого были явно ей по душе, но для ответной положительной реакции она пока не созрела. Однако и дверь для надежды полностью не захлопнула. Этим и не преминул воспользоваться «верный рыцарь». В последующие недели и месяцы (вплоть до середины сентября) он обрушил на даму своего сердца лавину любовных признаний, из коих не сохранилось ни одного, но которые она честно показывала мужу и даже свекрови.

Как и любой влюбленный, Белый испытывал необычайный прилив творческого вдохновения. Почти на месяц он поселился в имении Серебряный Колодезь, где ему работалось особенно хорошо. Здесь он на одном дыхании написал одну из лучших своих программных статей «Луг зеленый», где в символистско-поэтической форме приветствовал ожидаемое революционное обновление Родины. Он вдохновенно сравнивает Россию и с «Лугом зеленым», и со Спящей Красавицей, и с пани Катериной – трагическим персонажем из гоголевской «Страшной мести»: «<…> Еще недавно Россия спала. Путь жизни, как и путь смерти, – были одинаково далеки от нее. Россия уподоблялась символическому образу спящей пани Катерины, душу которой украл страшный колдун, чтобы пытать и мучить ее в чуждом замке. Пани Катерина должна сознательно решить, кому она отдаст свою душу: любимому ли мужу, казаку Даниле, борющемуся с иноплеменным нашествием, чтоб сохранить для своей красавицы родной аромат зеленого луга, или колдуну из страны иноземной, облеченному в жупан огненный, словно пышущий раскаленным жаром железоплавильных печей. В колоссальных образах Катерины и старого колдуна Гоголь бессмертно выразил томление спящей родины – Красавицы, стоящей на распутье между механической мертвенностью и первобытной грубостью. У Красавицы в сердце бьется несказанное. Но отдать душу свою несказанному – значит взорвать общественный механизм и идти по религиозному пути для ковки новых форм жизни. Вот почему, среди бесплодных споров и видимой оторванности от жизни, сама жизнь – жизнь зеленого луга – одинаково бьется в сердцах и простых, и мудреных людей русских».

Приведенный фрагмент (да, впрочем, и вся статья) привел Блока в восторг. «Более близкого, чем у Тебя о пани Катерине, мне нет ничего», – признается он в письме Белому чуть позже. Действительно, статья написана не только под воздействием укрепившейся любви к жене Блока, но и под непосредственным влиянием тех доверительных разговоров, которые оба поэта недавно вели в Шахматове. Белый в особенности проникся неповторимой гоголевской фантасмагорией и с огромнейшим удовольствием в течение всего лета переносил ее на реалии природы Подмосковья и революционного подъема в Москве и России, облекая, разумеется, свои мысли в привычную символистскую форму:

«<…> Там, в бирюзовой, как небо, тишине, встречаются наши души; и когда из этих бирюзовых пространств мы глядим друг на друга бирюзовыми пространствами глаз, невольный вихрь кружит души наши. И бирюзовое небо над нами становится нашей общей единой Душой – душой Мира. Крик ласточек, безумно жгучий, разрывает пространство и ранит сердце неслыханной близостью. Над нами поет голубая птица Вечности, и в сердцах наших просыпается голубая, неслыханная любовь – любовь, в белизне засквозившая бездной. И мы видим одно, слышим одно в формах неоформленное. Установленные формы становятся средством намекнуть о том, что еще должно оформиться. Тут начинается особого рода символизм, свойственный нашей эпохе. В ней намечаются методы образования новых форм жизни. <…> Я знаю, мы вместе. Мы идем к одному. Мы – вечные, вольные. Души наши закружились в вольной пляске великого Ветра. Это – Ветер Освобождения. <…> Россия, проснись: ты не пани Катерина – чего там в прятки играть! Ведь душа твоя Мировая. Верни себе Душу, над которой надмевается чудовище в огненном жупане: проснись, и даны тебе будут крылья большого орла, чтоб спасаться от страшного пана, называющего себя твоим отцом. Не отец он тебе, казак в красном жупане, а оборотень – Змей Горыныч, собирающийся похитить тебя и дитя твое пожрать».

* * *

На лето Маргарита Кирилловна Морозова вывозила детей в имение, находившееся в двадцати пяти верстах от Твери, и в августе пригласила туда погостить своего молодого друга. Вскоре они стали неразлучной парой: каждый божий день подолгу гуляли вместе, иногда до самой ночи, а то и до утра. Естественно, близкие люди и друзья звали Белого не по псевдониму, а по настоящему имени – Боря, Борис, Борис Николаевич. В мемуарах о далеких-предалеких днях молодости, написанных на склоне лет, Маргарита Морозова вспоминала:

«Слушать Бориса Николаевича было для меня совсем новым, никогда мной раньше не испытанным наслаждением. Я никогда не встречала, ни до, ни после, человека с такой, скажу без преувеличения, гениальной поэтической фантазией. Я сидела и слушала, как самые чудесные, волшебные сказки, его рассказы о том, что он пишет, или о том, что он думает писать. Это был действительно гениальный импровизатор. Помню, что особенно любимыми темами его были метели и зори, особенно закаты, похожие на „барсовую шкуру“, т. е. золотые, красноватые, и по небу были разбросаны темноватые, небольшие облачка. Он их особенно любил, но и опасался, как предвещающих что-то недоброе. Его живая поэтическая речь, которая поражала своими неожиданными чудесными образами, сравнениями, необыкновенным сочетанием слов, новыми словами, которые находили тончайшие оттенки и открывали глубины, в которые, казалось, вы заглядывали. Перед вами раскрывались какие-то просторы, освещались картины природы, двумя-тремя брошенными словами. Также и люди, часто наши общие знакомые, друзья, в этих импровизациях получали какой-то фантастический, а иногда карикатурный образ, но который раскрывал в двух-трех штрихах их сущность. Вообще, слушая Бориса Николаевича, я всегда вспоминала Гоголя, которого я особенно с детства любила, но, конечно, Гоголя модернизированного. В беседе Борис Николаевич был единственным, ни с кем не сравнимым. Все, конечно, сводилось к тому, что он говорил один, а его собеседники его слушали как завороженные».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации