Электронная библиотека » Валерий Демин » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Андрей Белый"


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 00:18


Автор книги: Валерий Демин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
* * *

…На сей раз Белый покидал Петербург с тяжелым сердцем и нехорошими предчувствиями. С Блоком даже не попрощался – тот был на экзамене. Любовь Дмитриевна помахала ему в форточку платочком. Лето он решил провести частично в Серебряном Колодезе, частично у Сергея Соловьева в Дедове. Почти каждый день писал Любе в Шахматово – обрушивал на нее потоки любвеобильных посланий. Она долго не отвечала. Как потом выяснилось, все полученные письма сжигала в печке. Наконец пришел ответ: «<… > Боря, то, что было между нами, сыграло громадную роль в моей жизни; никогда, быть может, не узнавала я столько о себе, не видела так далеко вперед, как теперь. Вам я обязана тем, что жизнь моя перестала быть просто проживанием; теперь мне виден и ясен мой путь в ней. (Я и слова буду употреблять Ваши, хотя, может б[ыть], не так, как Вы.) Я тонула в хаосе моих мыслей и чувств; но вот Вы заговорили о ценности. Я стала искать (о, я все понимаю и узнаю, что Вы говорите, точно это мое, жило во мне, но слоя я не знала) ценность моей жизни. Помните, я рассказывала Вам, как развивалась моя любовь к Саше, как непроизвольны были все мои поступки, как я считала нас „марионетками“? Разве есть возможность сомневаться, что любовь эта не в моей воле, а волей Пославшего меня, что она вручена мне, что она ценная, что в ней мой путь. Для меня незыблемо – она мой путь. А если так – во имя его все возьму на себя, нарушу все, не относящееся к нему, все вынесет моя совесть. <…> „Иметь настоящую, свежую, пышущую здоровьем совесть, чтобы смело идти к желанной цели“ (Сольнес). Боря, знаю, что между нами, знаю Вашу любовь, но твердо знаю, что взять это или не взять в моей воле. Вот разница. И не беру во имя ценного, во имя пути мне данного. Путь мой требует этого, требует моего вольного невольничьего служения. И я должна нарушить с Вами все. Теперь это так. Пройдет время, и я надеюсь на это, Вы можете себе представить, как нам можно будет встретиться друзьями. Теперь – нет. А вот и обетование мне, что дано и суждено мне пройти мой путь. 17-го июля (как раз в тот день, когда Вы мне писали последнее письмо) мы пошли с Сашей на самую высокую у нас гору. Подходя к ней, я вдруг решила взойти на нее (Вы видите, я читаю теперь Ибсена). И сердце захолонуло, как перед важным и ценным. И я взошла на гору, прошла весь путь, не отставая от Саши, крутой, пустыми полями путь, в конце которого было одно бесконечное нежно-голубое небо. Мы шли быстро-быстро, сердце у меня билось и болело, дыханье захватывало, но я ни разу ни остановилась, ни споткнулась, ни взмолилась о пощаде, и все росла моя радость и благодарность за мой трудный, горный путь. Мы сидели на высоте; было громадное голубое небо, нежные голубые дали, вдали был виден дом отца (Боблово), а в солнечных лучах плавали и кричали журавли. Вот, Боря, вся моя правда обо мне. Я говорю Вам прямо от моей души к Вашей душе, помимо всяких истерик (они есть и у Вас, и у меня). Примите и поймите мою правду, как я понимаю ценность Вашу. Господь с Вами! Ваша Л. Б л о к».

Белый не понимал ее душевных сомнений и мук, а если и понимал, то не хотел принять – ни умом, ни сердцем. Виной всему он теперь был склонен считать Блока и его мать: это они за несколько недель сумели настроить против него Любу, дабы та отказалась ото всех ранее данных обещаний. Прав он был лишь отчасти. Любовь Дмитриевна сама готовилась к полному разрыву. Первый шаг предприняла 6 августа 1906 года. В письме написала: «С весны все настолько изменилось, что теперь нам увидеться и Вам бывать у нас – совершенно невозможно. Случайные же встречи где бы то ни было были бы и Вам, и мне только по-ненужному беспокойны и неприятны. Вы должны, Боря, избавить меня от них – в Петербург не приезжайте. И переписку тоже лучше бросить, не нужна она, когда в ней остается так мало правды, как теперь, когда все так изменилось и мы уже так мало знаем друг о друге».

Второй шаг она сделала вместе с мужем. 8 августа они вместе приехали из Шахматова в Москву и отправили Белому записку: «Боря, приходи сейчас же в ресторан „Прагу“. Мы ждем». Разговор продлился не более пяти минут. Блоки держали себя подчеркнуто официально. Говорила одна Люба. В ультимативной форме она попросила оставить ее в покое, никаких писем более не писать, в Петербург к ней осенью не приезжать, все мысли о совместной поездке в Италию выбросить из головы. От услышанного Белого обуял ужас, и он не чуя ног бросился из ресторана. Позже Любовь Дмитриевна признавалась: «Отношение мое к Боре было бесчеловечно, в этом я должна сознаться. Я не жалела его ничуть, раз отшатнувшись. Я стремилась устроить жизнь, как мне нужно, как удобней. Боря добивался, требовал, чтобы я согласилась на то, что он будет жить зимой в Петербурге, что мы будем видеться хотя бы просто как „знакомые“. Мне, конечно, это было обременительно, трудно и хлопотливо – бестактность Бори была в те годы баснословна. Зима грозила стать принеприятнейшей. Но я не думала о том, что все же виновата перед Борей, что свое кокетство, свою эгоистическую игру я завела слишком далеко, что онто продолжает любить, что я ответственна за это… Обо всем этом я не думала и лишь с досадой рвала и бросала в печку груды писем, получаемых от него. Я думала только о том, как бы избавиться от уже ненужной мне любви, и без жалости, без всякой деликатности просто запрещала ему приезд в Петербург. Теперь я вижу, что сама доводила его до эксцессов, тогда я считала себя вправе так поступать, раз я-то уже свободна от влюбленности».

Белый размышлял чуть более суток. Состояние – близкое к помешательству: надел черную маскарадную маску и так принимал приходящих друзей. Уговорил Эллиса немедленно съездить в Шахматово и передать Блоку вызов на дуэль. Верный друг, не колеблясь, отправился под дождем выполнять деликатное поручение. Но у Блоков его миссию не приняли всерьез. Сначала Любовь Дмитриевна, интуитивно почуяв неладное, никак не оставляла мужчин наедине, затем, когда Эллис все-таки сумел передать вызов, Блок спокойно и мудро ответствовал: «К чему всё это? Разве есть хоть какой-то повод для дуэли? Никаких поводов нет! Просто Боря очень устал и ему надо отдохнуть».

Блоки заторопились в Петербург: им предстоял переезд на новую квартиру, где они отныне намеревались жить отдельно от родителей. После смерти отца Любы – великого Менделеева – ей досталось небольшое наследство, позволявшее Блокам улучшить качество жизни. Предстоял переезд и Белому: они с матерью решили оставить большую и дорогую квартиру на Арбате и переехать в более скромную, расположенную поблизости в Никольском (ныне Плотников) переулке. Все это время он продолжал пребывать в любовной лихорадке. Лишение права видеться с Любовью Дмитриевной воспринимал как трагедию, равносильную смерти. Он рассчитывал на великодушие Блоков, на понимание себя как поэта и человека. Продолжал писать, клятвенно заверяя, что согласен на любые условия, лишь бы ему дали возможность вновь увидеться с Любой в Петербурге:

«Клянусь, что клятва моя не внушена этим голубым, светлым днем наступающей осени, а что я воспользовался им для того, чтобы в форму ее не вкралось ничто истеричное; а только одна святая правда. Клянусь, что Люба – это я, но только лучший. Клянусь, что Она – святыня моей души; клянусь, что нет у меня ничего, кроме святыни моей души. Клянусь, что только через Нее я могу вернуть себе себя и Бога. Клянусь, что я гибну без Любы; клянусь, что моя истерика и мой мрак – это не видать Ее, клянусь, что сила моей святой любви „о свете, всегда о свете“, потому что, клянусь, я ищу Бога. Клянусь, что в искании этом для меня один, один, один путь: это Люба. Клянусь, что тучи, висевшие надо мной от решения Любы, чтобы я остался вдали, истаяли безвозвратно и что покорность моя без границ и терпение мое нечеловеческое, кроме одного: отдаления от Любы. Клянусь Тебе, Любе и Александре Андреевне, что я буду всю жизнь там, где Люба, и что это не страшно Любе, а необходимо и нужно. Клянусь, что если бы я согласился быть вдали от Любы, я был бы ни я, ни Андрей Белый, а – никто, и что душа моя вся ушла в то, чтобы близость наша оставалась. Ведь нельзя же человеку дышать без воздуха, а Люба – необходимый воздух моей души. Клянусь, что вся истерика моя от безвоздушности. Клянусь, что если я останусь в Москве, я погиб для этого и будущего мира: и это не просто переезд, а паломничество. Я могу видать хоть изредка Любу, но я должен, должен, должен ее видать. К встрече с Любой в Петербурге (или где бы то ни было) готовлюсь, как к таинству».

Блок отреагировал по-мужски скупо и откровенно: что его почти что не беспокоят чувства Белого к собственной жене, но он обязан защищать ее, как рыцарь, что он попрежнему любит Бориса как поэта, друга и человека, но просил его не приезжать в сентябре в Петербург. По его мнению, все должны успокоиться, а по прошествии определенного времени раны зарубцуются и на всё произошедшее можно будет взглянуть совершенно другими глазами. Но Белый не внял призывам друга и примчался в Северную столицу уже 23 августа, как он сам потом выразится – «побитой собакой, поджав псиный хвост». Тотчас же написал Блоку: «Саша, бесконечно милый, бесконечно ценный мне друг, прости, прости, прости! Я глубоко виноват. Я позволил мареву, выросшему из долгих часов уединенной тревоги, овладеть собою. Я позволил себе заслонить Твой образ. Верь, что только бессмыслица и непонимание Твоих хороших слов, которые казались мне совсем нехорошими, заставило меня с отчаяния отвлечься от Тебя и стать на формальную, пустую, истерическую точку зрения. Это ужасно: так мало людей, нет людей, не на ком остановиться; я чувствовал, что теряю единственное, последнее, незабываемое. Кроме того: мне показалось, что Ты не понимаешь моих поступков с обидной мне точки зрения: я разучился в продолжение последних месяцев ужаса и кошмара ясно видеть и ясно слышать. И вот с отчаяния я решил, что только, когда я пойду под выстрелы, я сумею доказать, что я не то, что Ты обо мне можешь думать. Меня преследовал кошмар, что я могу иметь превратный вид, что у меня не лицо человека, а мертвая рожа. <…> Напиши мне сейчас же, сможешь ли Ты меня простить. Остаюсь любящий тебя Боря. Целую тебя».

Блок не ответил, а от Любови Дмитриевны поступило категорическое требование: не появляться у них, пока они сами не известят его через посыльного. Началась мучительная неделя ожидания, – возможно, самая трагическая в жизни Белого. Что на самом деле творилось в его душе, можно лишь догадываться по позднейшим обмолвкам и признаниям. Сначала почти не выходил из гостиницы, боясь пропустить нарочного, затем стал отлучаться в питейные заведения – топить горе в вине и водке. Отрешенно бродил по черно-серым петербургским улицам, часами неподвижно стоял на берегу Невы, уставившись в одну точку, или ходил взад-вперед мелкими шажками по набережной. Душа его стонала, сердце кричало от боли. Этот крик, эта боль, этот стон навсегда запечатлелись в его израненном сознании и впоследствии материализовались в искореженных строчках романа «Петербург», где почти неслышные шаги писателя отзовутся звучным топотом его героев.

Смятение чувств все нарастало и нарастало… Лишь однажды заглянул на чаепитие к Федору Сологубу, чуть-чуть оттаял, читал собственные стихи, слушал других поэтов. Познакомился с Александром Куприным, которого полюбил на всю жизнь: свой человек, душа нараспашку, воистину русская натура – после Сологуба они вместе ударились в загул. А поутру следующего дня принесли записку от Любы, приглашавшей Белого для объяснений. Разговор тет-а-тет продолжался всего пять минут, но так, точно его несколько раз подряд сбрасывали с Тарпейской скалы (выражение самого Белого).

Любовь Дмитриевна была вне себя от какого-то совершенно непостижимого гнева. (Позже А. Белый скажет: «Я думал про нее – Богородица, а она оказалась дьяволицей».) Требование одно – немедленно удалиться в Москву, прекратив дальнейшие преследования ее и мужа. Других решений не ждать… Он выбежал из квартиры Блоков, окончательно потеряв контроль над собой. В голове запульсировала чудовищная мысль: «Покончить со всеми душевными мучениями раз и навсегда! Покончить с собой!» Нева рядом – он бросился к черной, как деготь, воде. Но повсюду причалы, настилы, баржи, баркасы, лодки. Даже утопиться нормально негде! Решил ждать утра, чтобы доплыть на лодке до середины Невы. А там… Всю ночь не смыкал глаз, а утром – новая записка от Любови Дмитриевны с приглашением повидаться.

На сей раз (о женская натура!) она была настроена сравнительно миролюбиво. Настаивала на одном: Белому необходим серьезный и длительный отдых, лечение даже. Пусть едет пока один за границу. Германия, Франция, Италия отвлекут его от черных мыслей, помогут вернуться к нормальному состоянию души. Время – лучший целитель. Через год они могли бы встретиться вновь и поглядеть друг другу в глаза. А пока что Люба будет ему писать и поддерживать, как она выразилась, «стремление к добру». Она действительно ему написала через месяц, когда Белый был уже за границей, в Мюнхене. В августовском номере «Весов» был напечатан цикл его стихов. Блоки познакомились с публикацией месяца через полтора. В подборке из семи произведений было стихотворение «Убийца», где весьма натурально описывается, как поэт перерезает ножом горло сопернику. (Спустя два года эта же тема прозвучала в другом, не менее откровенном стихотворении со схожим названием – «Убийство».) После журнальной публикации в своем исключительно резком письме, на сей раз не оставляющем никаких сомнений относительно перспектив дальнейших отношений, Любовь Дмитриевна писала: «Скажу Вам прямо – не вижу больше ничего общего у меня с Вами. Ни Вы меня, ни я Вас не понимаем больше. <…> Вы считаете возможным печатать стихи столь интимные, что когда-то и мне Вы показали их с трудом. Пусть так; не чувствую себя теперь скомпрометированной ничуть, так как существование Вашей книги будет вне сферы моей жизни. <… > Возобновление наших отношений дружественное еще не совсем невозможно, но в столь далеком будущем, что его не видно мне теперь. Надо для этого, чтобы теперешний, распущенный, скорпионовский (имеется в виду издательство „Скорпион“. – В. Д.) до хулиганства, Андрей Белый совершенно исчез и пришел кто-то новый».

Белый действительно на некоторое время исчез из ее поля зрения. 10 сентября он подает заявление об увольнении из числа студентов историко-филологического факультета Московского университета в связи с заграничной поездкой (прошение было удовлетворено 19 сентября) и 20 сентября 1906 года выехал из Москвы за границу. На вокзале его провожали трое наиболее близких ему людей – мама, Сережа Соловьев и Эллис (Лев Кобылинский)…

Глава 4
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК

Крылатое словосочетание «Серебряный век» обычно приписывают крупнейшему русскому философу, в молодости одному из друзей Андрея Белого – Н. А. Бердяеву, хотя ни в одном из его напечатанных произведений оно не встречается. Но это ничего не значит: Бердяев, сыпавший афоризмами, как из рога изобилия, мог и экспромтом обронить летучую фразу, которая тотчас же зажила самостоятельной жизнью и очень быстро стала восприниматься как давнымдавно известная. В печатном виде она закрепилась в статье поэта-эмигранта Николая Авдеевича Оцупа (1894–1958) «Серебряный век русской поэзии» (1933) и особенно – после выхода в свет (также в эмиграции) книги бывшего редактора символистского журнала «Аполлон» Сергея Константиновича Маковского (1877–1962) «На Парнасе Серебряного века» (1955).

Высказывались различные мнения о хронологических рамках и персональном составе лиц, относящихся к Серебряному веку, – в основном в расширительном плане. Не вдаваясь в конкретное содержание дискуссий, носящих в основном конъюнктурный характер, я определяю объем и содержание понятия «Серебряный век» не по первопубликациям или возрасту доживших до глубокой старости корифеев, а по расцвету и достижениям самого культурного феномена, когда он вносил наибольший реальный вклад в развитие русской литературы и искусства. В данной связи условными временными границами Серебряного века уместно считать: от начала XX столетия до смерти Александра Блока и Николая Гумилёва, последовавшей в один и тот же 1921 год. Все последующие литературные, музыкальные, театральные, художественно-изобразительные достижения вполне можно отнести к «постсеребряной» эпохе.

Для русских писателей, поэтов, художников, музыкантов, других деятелей искусства и культуры Серебряный век ассоциировался в первую очередь с Россией, но распространялся также и за ее пределы. Ибо многие из них в начале ХХ века постоянно выезжали за границу, продолжая здесь свое многогранное творчество, пропагандируя достижения русской культуры и продолжая привычную салонную жизнь. Некоторые появлялись в Европе часто, другие – эпизодически; одни проживали на одном месте подолгу, другие, наподобие Бальмонта, – предпочитали путешествовать по всему миру.

Для Андрея Белого поездка осенью 1906 года в Европу началась с Германии. В Мюнхене спокойная, размеренная и сытая жизнь быстро поправила его здоровье. С огромным воодушевлением уходил он каждое утро в Мюнхенскую пинакотеку, где в тиши старинных залов знакомился с работами старых немецких мастеров. В гравюрном кабинете он неторопливо перебирал и рассматривал листы c работами великих (но по большей части – малоизвестных широкой публике) художников – от Дюрера до Луки Кранаха Старшего. Вечера, как и многие мюнхенские обыватели, проводил в пивном кабачке, общаясь с немецкой и русской заезжей публикой. Но душевная рана все же залечивалась плохо. Свидетельство тому отрывки из писем матери:

«Не писал эти дни, потому что много работал над „Симфонией“. Если не пишу, это не значит, что забываю. Здесь тихо и просторно. Лечусь молчанием, сосредоточенностью и одиночеством. Каждый лишний месяц, который проведу здесь, прибавит мне здоровья: это чувствую. Начинаю приходить в себя после нелепой суматохи последних лет. Большинство знакомых, громкие их слова в свете тишины, в которую я теперь погружен, кажутся мне ничтожными марионетками, которые только препятствуют уйти человеку в себя. По возвращении в Россию приму все меры, чтобы обезопаситься от наплыва ненужных впечатлений. Перед моим взором теперь созревает план будущих больших литературных работ, которые создадут новую форму литературы. Чувствую в себе запас огромных литературных сил; только бы условия жизни позволили отдаться труду. Здесь в Москве я столько истратил сил и слов на ничтожных людей, был какой-то вьючной лошадью и в результате – переутомление и нервное расстройство, в котором я находился последние месяцы. Благодарю судьбу и Тебя, что я поехал в Мюнхен… <…>»

«<…> Итак, основная цель моя – себя спасти, т. е. веру свою в Свет, Бога и цель жизни. Последнее время со мной были такие внешние тягости при внутренних теоретических катастрофах, так все во мне запуталось, что мне не разобраться в этих сложностях, тем не менее я могу поступать во внешнем пути сообразно с Идеалом, который заложен во мне. И не внешние события создали во мне ту болезненную истерику и чувство разверзающейся пропасти под ногами, а целый ряд внутренних событий в душе все это подготовил. Эту внутреннюю, идейную сторону моего существа и вопросы, с ней связанные, Ты подчас по совершенно естественным причинам игнорировала, а без них, т. е. без „святаясвятых“ моей души и веры в правду, и меня во внешних факторах жизни понять абсолютно нельзя. Будет все во мне путаницей и туманной неразберихой. Когда я уехал за границу, я уехал 1) собраться с внешними силами, 2) эти внешние силы мне нужны только для того, чтобы решить правду жизни – цель своего пути: как я могу быть полезным человечеству и как осуществлять сознательно добро? <…> Итак, и переезд мой вытекает из сокровенных внутренних планов, а не случаен. На расстоянии трудно дать рисунок моих переживаний, связанных с поступками. Поэтому верь, что переехал я ради спасения: своего. А вот внешние факты моего переезда. В моей переписке с Блоками произошло многое, что повело к новым вспышкам страха и сложности. И когда я начал выкарабкиваться к Свету и Ясности, весь Мюнхен для меня оказался пропитанным истерикой воспоминаний. Мне было тяжко оставаться в той самой комнате, где я столько перемучился и вместе с тем почувствовал, что основное зерно правды, во мне пробуждающееся, растет и крепнет. Была потребность, чтобы и окружающее не напоминало ужаса и мучений. Я переменил место и сразу успокоился. <…>»

Брюсову из Мюнхена он сообщал: «Живу тихо и сосредоточенно. Здесь еще все голубое. Тепло. По вечерам сижу у открытого окна с трубкой, и рисуется бессмыслица последних лет моей жизни. Знаю – так жить нельзя. Одиночество мое сейчас посещают тени. Слышу сладкие веяния. И верю, верю… и даже как будто голоса. Пришло ко мне далекое прошлое – детство (или, быть может, старость). Знаю, что громадный кошмарный период жизни для меня отходит маревом. „Вижу солнце завета, вижу небо вдали. Жду вселенского света от воскресшей земли“ (Блок). Мне больно и грустно: одиноко, но спокойно. Если кому-нибудь сделал больно, прошу прощения. Мне хочется перед всеми каяться, чтоб от всех уйти – уйти туда, куда призывают голоса. Здесь в Мюнхене был период, когда со всеми перезнакомился и так же быстро прервал все знакомства: неинтересно.

<…> Утром гуляю в золотом громадном парке или сижу за коллекцией гравюр в Пинакотеке. От 2-х до 6-ти работаю. Вечером с Владимировым (художник, близкий друг Белого. – В. Д.) у меня варим чай и закусываем. Потом подолгу сидим с трубками. Сидим и молчим. И душа умиляется тишине. Иногда идем в кафе и молчим над кружками пива, слушая вальс. Так идет день за днем. Любящий Вас Б. Бугаев».

Его отношения с Брюсовым давно наладились и вошли в нормальное русло. Валерий Яковлевич в знак примирения посвятил недавнему сопернику сборник своей прозы. Краткое, но выразительное посвящение говорило больше всяких многостраничных пояснений: «Андрею Белому – память вражды и любви». Неожиданно пришло письмо от Мережковского, он и Зинаида Николаевна приглашали Белого в Париж. Вообще-то с Мережковскими отношения у него складывались неровно. Год назад он уже успел серьезно рассориться с мэтром из-за публикации статьи, посвященной Ибсену и Достоевскому. Но как рассорился, так и помирился. Мережковский долго зла не держал, а литературная взаимность быстро свела на нет былые претензии и обиды. Деятельность литературно-религиозного кружка Мережковских в Париже мало чем отличалась от ночных бдений в Петербурге. По четвергам здесь перебывал почти весь Русский Париж. Приезжие знаменитости также считали обязательным долгом навестить звездно-поэтическую чету.

В Париже Андрей Белый поселился в недорогом пансионе возле Булонского леса, где заодно и столовался. И надобно было такому случиться – познакомился здесь волею судеб с одним из выдающихся политических деятелей тогдашней Франции Жаном Жоресом (1859–1914), руководителем Французской социалистической партии и основателем газеты «Юманите». Имя Жореса гремело тогда по всей Европе. Встречи с ним и беседы искали сотни людей и просителей, за несколько месяцев вперед записываясь к нему на прием. Журналисты сутками выслеживали и подкарауливали политическое светило, чтобы взять у него интервью, но тот умело избегал до смерти надоевших ему газетчиков. А вот Андрею Белому не составило абсолютно никакого труда на некоторое время стать доверительным собеседником знаменитого француза. Просто они оказались соседями за одним ресторанным столиком: Жорес приходил обедать в тот самый пансион, где проживал и столовался Белый.

Традиционный обмен ничего не значащими фразами довольно-таки скоро перерос в живой обмен мнениями. Своей внешностью и манерой поведения Жорес напомнил Белому покойного отца. В свою очередь, приезжий русский располагал к себе общительностью, неназойливостью, интересными темами для обсуждения и ясными бездонными глазами. Общий язык они нашли на почве философской проблематики. Жорес в молодости преподавал философию в лицее и университете, ну а Белый интересовался «наукой наук» на протяжении всей своей жизни, а в момент знакомства с Жоресом углубленно изучал труды модных тогда философов-неокантианцев.

В десятке лучших политических ораторов всех времен и народов – от Цицерона до Фиделя Кастро – Жорес и по сей день занимает далеко не последнее место. Естественно, Белый не избежал искушения послушать лидера социалистов на одном из массовых митингов. Такой случай вскоре представился, рассказ о нем впоследствии нашел место и в 3-м томе мемуаров А. Белого. Если в обычном общении Жорес особенно не выделялся среди других людей, напоминая почтенного профессора, то на трибуне он разительно менялся, превращаясь в сгусток огня и энергии. Впрочем, предоставим слово самому Белому:

«<…> Жорес появился из двери, увидясь и шире и толще себя, с головой, показавшейся вдвое огромней, опущенной вниз; переваливаясь тяжело, он бежал от дверей к перепуганной кафедре, перед которою встал, на нее бросив руки и тыкаясь быстрым поклоном: направо, налево; но вот он короткую руку свою бросил в воздух: ладонью качавшейся угомонял рявк (так!) и плеск; водворилось молчанье; тогда, напрягаясь, качаясь, с багровым лицом от усилия в уши врубать тяжковесные (так!) свои фразы, – забил своим голосом, как топором; и багровыми, мощными жилами вздулась короткая шея; грамматика не удавалась ему; говорил не изящно, не гладко, пыхтя, спотыкаяся паузами; слово в сто килограммов почти ушибало; раздавливал вес – вес моральный; тембр голоса – крякающий, упадающий звук топора, отшибавшего толстые ветки.

Кричал с приседанием, с притопом увесистой, точно слоновьей ноги, точно бившей по павшему гиппопотаму; почти ужасал своей вздетой, как хобот, рукой. К окончанию первой же из живота подаваемой фразы раздался в слона; и мелькало: что будет, коли оторвется от кафедры и побежит: оборвется с эстрады; вот он – оторвался: прыжками скорей, чем шажочками толстого туловища, продвигался он к краю эстрады; повис над партером, вытягиваясь и грозясь толстой массою рухнуть в толпу; голос вырос до мощи огромного грома, катаясь басами багровыми, ухо укалывая дискантами визгливой игры на гребенке; вдруг, чашами выбросив кверху ладони, он, как на подносе чудовищном, приподымал эту массу людей к потолку: ушибить их затылки, разбить черепа, сквозь мозги перекинуть мосты меж французом и немцем.

Мы кубарями понеслись на космической изобразительности; он, как Зевс, сверкал стрелами в тучищах: дыбились образы, переменялся рельеф восприятий; рукой поднимал континент в океане; рукой опускал континент: в океан; промежуточные заключенья глотал; и, взлетев на вершину труднейшего хода мыслительного, прямо перелетал на вершину другого, проглатывая промежуточные и теперь уж ненужные звенья, впаляя свою интонацию в нас, заставляя и нас интуицией одолевать расстояния меж силлогизмами; мыслил соритами, эпихеремами (ракурсы силлогистической логики. – В. Д.); и оттого нам казалось: хромала грамматика; и упразднялася логика лишь потому, что удесятерял он ее».

Столица Франции и законодательница мод всей Европы произвела на Белого неизгладимое впечатление. «Ужасно полюбил Париж, – делился он с Брюсовым. – Но мало что видел: Вы будете браниться за некультурость. Мне нравится шляться по улицам и застывать в кафе над пивом с трубкой. <…>». Из Парижа Белый трижды писал Блоку, одно из писем – стихи, посвященные Саше, как по-прежнему продолжал он именовать своего друга-врага. В ностальгических строфах – щемящая тоска о былом и прошедшем:

 

А. А. БЛОКУ

Я помню – мне в дали холодной
Твой ясный светил ореол,
Когда ты дорогой свободной —
Дорогой негаснущей шел.
 
 
Былого восторга не стало.
Все скрылось: прошло – отошло.
Восторгом в ночи пропылало
Мое огневое чело.
 
 
И мы потухали, как свечи,
Как в ночь опускался закат.
Забыл ли ты прежние речи,
Мой странный, таинственный брат.
 
 
Ты видишь – в пространствах бескрайных
Сокрыта заветная цель.
Но в пытках, но в ужасах тайных
Ты брата забудешь: – ужель?
 
 
Тебе ль ничего я не значу?
И мне ль ты противник и враг?
Ты видишь – зову я и плачу.
Ты видишь – я беден и наг.
 
 
Но, милый, не верю в потерю:
Не гаснет бескрайняя высь.
Молчанью не верю, не верю.
Не верю – и жду: отзовись.
 
Боря

Приветы Любови Дмитриевне, вопреки элементарным правилам этикета, в парижских письмах отсутствуют. Блок ответил на них только однажды. Возможно, до Парижа уже докатилась молва: жена Блока, чтобы отомстить мужу, у которого в самом разгаре был роман с актрисой Натальей Волоховой, сама ударилась в разгул. Назывались по крайней мере три имени ее мимолетных любовников, среди них и недавний друг Мережковских, поэт Георгий Чулков. Здесь, в Париже, Белый мог излить вконец измученную душу одной лишь Зинаиде Гиппиус. Та внимательно и с показным участием выслушивала его отчаянные бессвязные монологи, охотно обсуждала подробности и детали, но лечить душу не умела, скорее – сыпала соль на раны.

Перед Новым годом у Андрея Белого обострилась давно беспокоившая его внутренняя болезнь. Началось все с поездки в театр, куда он сопровождал Зину Гиппиус и откуда еле добрался домой в пансион. Болезненная опухоль не давала возможности ни стоять, ни ходить, ни сидеть, ни лежать. Поднялась высокая температура. Во избежание разрыва нарыва и возможного в таких случаях заражения крови требовалось срочное оперативное вмешательство. В полубессознательном состоянии Белый ждал врача, вместо него появился Николай Гумилёв, оказавшийся в те дни в Париже и принесший Белому свои новые стихи. Но вместо возвышенного разговора о поэзии – бред и жар. В таком виде еле добрался до Мережковских, те быстро договорились со знакомым хирургом о немедленной операции. На другой день все было уже позади…

Зинаида Гиппиус, ежедневно навещавшая Белого в больнице, сообщала Брюсову: «<… > Больной А. Белый лежал у нас перед операцией и почти кричал от боли, которая „туго, туго крутила жгут“. Теперь все понемножку обошлось. Операция сделана, прошла хорошо, и Белый лежит кротким, веселым, больным ангелом среди ухаживающих за ним монахинь какого-то строгого католического ордена. На будущей неделе, вероятно, встанет. Тучи близких и дальних навещают его. Его ведь как-то любят и те, и другие».

Зина также оповестила и успокоила мать Белого: «Он очень подготовил свою болезнь ненормальным образом жизни, которую вел перед этим. Он бывал у нас днем, постоянно, – и последнее время мы упрашивали его раньше ложиться; но он говорил, что уже неделю не спит, до утра сидит, пьет чай и курит. Нервы расшатал себе до такой степени, что вид у него был прямо ужасный. У него слишком слабая воля, чтобы взять себя в руки, и с этой стороны я даже рада, что он проживет несколько времени в больнице, под строгим режимом. Это очень успокоит его нервы… уж очень все мы крепко и неизменно любим Вашего сына, и все думаем, и гадаем, и советуемся, как бы так сделать, чтобы ему было хорошо».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации