Текст книги "Времена оттепели прошли"
Автор книги: Валерий Плотников
Жанр: Изобразительное искусство и фотография, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Доверчивость
А вот еще несколько зарисовок. Я был воспитанным, или скорее воспитавшимся мальчиком, нахватавшимся хороших манер от бабушки. А еще я был честным и доверчивым, с ясными глазами. У нас в классе учился второгодник, а по тем временам второгодник – это уже как приговор. Я помню, мама всегда давала мне яблоко или другие фрукты, чтобы я употреблял витамины. И такое красивое было однажды яблоко, как сказочное, наливное, яркое-яркое, в крапинку. И этот второгодник (в жизни он, видимо, понимал больше, чем я) стал рассказывать, что у него есть братишка или сестричка, помирает совсем, просто рассказ Чехова, дай яблочко для больного ребенка. И я от сострадания к неведомому мне братишке или сестричке отдал ему это большое яблоко. Потом он вышел из школы, а я стоял почему-то у окна и видел его. И эта сволочь достала яблоко и начала его есть. А я подумал, ведь можно же было перейти площадь и там начать есть яблоко, чтобы я этого не видел. А ведь я его пожалел… Обида была безумная на самого себя, потому что я такой доверчивый дурак. Но у меня таких случаев было в детстве полно.
Еще одна история. Александринский театр, памятник Екатерине II, это был сад моего детства, где я гулял, перейдя Невский проспект. Тогда было намного проще перейти Невский. Незадолго до этого мама купила мне коньки снегурки. У них был завитой нос, поэтому на них можно было кататься даже по снегу, они не втыкались в него. Их надо было привязывать к ботинкам – там были веревочки или ремешки, которые я закручивал и потом затягивал палочкой, одной или двумя.
И тут подошел ко мне какой-то переросток и говорит: «Дай покататься на коньках». И тоже какую-то душещипательную историю стал рассказывать. Говорил, что только объедет памятник. А памятник Екатерине, он большой, круглый, за ним ничего не видно. «Я только туда и обратно». Короче, я отдал ему коньки. Он покатился. Я ждал и думал, почему он так долго объезжает памятник Екатерине. Для этого надо всего полторы или две минуты. Я пошел, заглянул за памятник, а там никого нет. Естественно, не было и моих снегурок, я даже не успел на них вдоволь покататься…
Еще помню, мама давала мне с собой завтраки, потому что буфета, наверное, в школе не было, но даже если и был, то не для маминого кошелька. Самое ужасное, что мама мне давала в школу теплое какао или молоко в бутылочке, укутывала ее, чтобы не остывала, но она, к сожалению, не понимала, что нельзя давать подростку в школу бутылочку от детского питания для грудных детей с делениями 50, 100, 150 грамм. И если бы кто-то увидел, что я пью из такой бутылки, то позора было бы – не оберешься. Поэтому на перемене я забирался под парту, есть-то хотелось – и это было каждый раз ужасное мучение. Я пытался несколько раз протестовать, но напрасно. Маме даже не приходило в голову, что я все-таки мальчишка, нельзя, например, ходить со мной в женскую баню. Мужчины в доме не было, но можно меня было подкинуть соседу, но она, видимо, вообще не понимала этого.
А я понимал, что мама многого не может купить. Но мне очень хотелось дорожный велосипед, который стоил не то 57, не то 67 рублей – больше, чем мамина месячная зарплата. И, конечно, я осознавал, что просить бессмысленно. И когда мама на какой-то мой день рождения подарила мне этот велосипед, я не мог поверить своему счастью. Настоящий велосипед! Мой! И не надо ни у кого просить! А мама каким-то образом купила его, ведь она еще умела шить и, наверное, накопила на него денег.
А совсем в раннем детстве я так просил маму купить жестяного заводного мотоциклиста, который ехал по прямой достаточно долго. Стоил он семь рублей с копейками. И мама, видно, тоже долго откладывала на эту покупку. Наконец мы пошли, как сейчас помню, в магазин на угол Литейного и Белинского, и мама сказала: «Стой здесь». И пошла в кассу. А касса была, как трибуна. И тоже из мрамора, с острыми углами, и я от радости (а это была осень, и пол был мокрый) так раскатился на ногах к кассе, что не мог остановиться и со всей силы влетел в этот острый мраморный угол. Хлынула кровь. Мама схватила меня, повезла в детскую больницу Рауxфуса, которая называлась так по имени ее создателя, первого директора и главного врача – Карла Раухфуса.
Мотоциклиста, конечно, не купили. Помню, я заливаюсь кровью, а в приемной доктор осмотрел меня и спрашивает: «Ну что, будем зашивать?» Я как представил, что меня еще иголкой будут зашивать, так и закричал: «Не надо зашивать, не надо!» И ударился в истерику. Но меня все-таки зашили, и у меня до сих пор остался шрам на лбу.
Моя бабушка
Моя бабушка была удивительным человеком. Каждое лето она снимала… ну, домиком это не назовешь, сарай скорее – на Карельском перешейке. Это было такой ностальгией по прошлой, дореволюционной жизни, когда семьи на лето выезжали из Петербурга за город. Так вот, на этой «даче» я, будучи ребенком, подслушал ее разговор с мамой. Бабушка просила найти подлинные документы нашей семьи, которые хранились в храме Анны Пророчицы и Симеона Богоприимца на Моховой. Маме так и не удалось выполнить эту просьбу, зато позже это сделал я. Слава богу, храм не сильно пострадал от советской власти – там не было ни овощехранилища, ни спортзала. Там всегда стояли кульманы – это я видел в детстве, когда проходил мимо. Мама этой дорогой отводила меня в очаг. То есть в детский сад. Это общее название яслей и детских садов, местное словечко. Как «парадное» и «поребрик». Ну так вот, уже после смерти мамы, во время перестройки, я вернул этот архив, но только благодаря вмешательству Анатолия Александровича Собчака, с которым был хорошо знаком. До этого мне говорили, что бумаги хранятся в НКВД. Из архива я узнал, что все бабушкины дети – другого года рождения. Оказывается, бабушка переписала годы их рождения. По документам они были рождены уже при советской власти, а на самом деле родились в 1913-м, 1914-м и 1916-м годах. Она думала, что так обезопасит семью от «карающего меча революции», который мог их всех настигнуть из-за родословной. Но эти меры не помогли. Ее выслали из Петербурга, разрешив взять только то, что можно унести в руках. И она одна с тремя маленькими детьми оказалась в Вологде. Все это я узнал относительно недавно.
Что же касается «дачи», которую бабушка регулярно снимала летом, то она находилась в Териоки, теперешнем Зеленогорске. Это был бывший курятник – летом кур можно было держать в сетке на улице, и хозяева сдавали дачникам эти сараюшки, а люди были согласны на все, главное же – свежий воздух…
Бабушка долго жила с нами. Помню, как на Рождество, хотя слово «Рождество» не произносилось, бабушка нас с Леночкой, моей двоюродной сестрой, выставляла в коридор и преображала нашу комнату в квартире. И когда мы с Леночкой входили, это было чудо… В углу стояла огромная елка, к ней тянулись нити, на которых висели комочки ваты, кольца из золотой бумаги и звезды.
Из бумаги делали цепочку, склеивая отдельные кольца, – из украшений ведь ничего не продавалось. Игрушки частично были еще дореволюционные. У меня сохранилось несколько таких игрушек, остальные разбились. На стекло бабушка наклеивала вырезанные снежинки, а между оконных рам всегда клала вату, но самое потрясающее, что на эту вату она выкладывала рябину, заготовленную с ранней осени. В своей семье я всегда праздновал Новый год 25 декабря и тоже иногда клал рябину между рамами.
Наш дом № 54 находился на углу Невского проспекта, напротив Елисеевского и Александринки. Квартира тоже была номер 54. В дом входили не с Невского, а с переулка Пролеткульта, а теперь – с Малой Садовой. До революции эта пятикомнатная квартира вся принадлежала бабушке. А потом нам оставили лишь одну комнату, как и остальным соседям и многим другим петербуржцам. В домах, фасады которых выходили на Невский, квартиры состояли из восьми, десяти или двенадцати комнат, а у нас дом был подешевле, но имелся и парадный, и черный вход.
После катастрофы (революции) все изменилось. Даже бабушкины дочери стали комсомолками, ворошиловскими стрелками. И бабушке, я думаю, было горько на них смотреть и вспоминать, что все они из рода князей Шаховских. Бабушка очень расстраивалась, ведь все ее дети родились до катастрофы. У нее было четверо детей, выжили только трое – моя тетя Наташа, дядя Володя и моя мама, Тамара. Впоследствии я разобрался с родословной бабушки, и выяснилось, что она действительно урожденная княгиня Шаховская.
А фамилия моей мамы Силивоник. Моя дочка, которая работает в Эрмитаже, подняла все амбарные книги «Весь Петербург» и нашла только одну фамилию Силивоник на Васильевском острове. Я смутно помню, что эта странная фамилия была связана с бабушкиным братом, моим двоюродным дедушкой.
Дедушка, кажется, был гусаром, но бабушка, напуганная тридцатыми годами, когда ее с детьми выслали, ничего о нем не говорила. Было несколько чисток, когда выселяли поочередно дворян, священников, бывших офицеров, их просто выметали из города. Потом был 1936 год, страшный 1937-й, 1938-й год. Бабушка тогда жила с детьми не то в Вологде, не то в Костроме. И ей пришлось работать маникюршей при городской бане, потому что у бабушки никакой профессии не было, а рабочие и крестьянки тоже заботились о «красе ногтей». И она продолжала носить фамилию Шаховская.
В документах, которые я нашел в архивах благодаря мэру Анатолию Александровичу Собчаку, было написано, что моя бабушка – Елена Вениаминовна (потом она стала Васильевной) Шаховская. Интересно, что в актах о крещении ее детей крестными родителями были почему-то люди с грузинскими фамилиями: Чавчавадзе, Дзевилиани, еще какие-то.
Потом бабушка с маминой сестрой Наташей съехали от нас – они с мамой жили недружно. И потом уже бабушка не воспринимала меня как любимого внука, а вот дочку тети Наташи Леночку, которая была старше меня, бабушка любила. Фамилия Леночки была Энгельке – то ли немецкая, то ли финская. Бабушка ее воспитывала, пыталась ей привить хорошие манеры, много с ней разговаривала. Но самое интересное, что Лена тоже выросла комсомольским «ворошиловским стрелком», а я, которого бабушка в угол отсылала, чтобы не попадался ей на глаза, все это впитывал и знал, как надо держать нож и вилку, как вести себя за столом, что нужно обязательно говорить «спасибо», спрашивать у старших, можно ли выйти из-за стола, – хотя всему этому учили Лену, а не меня.
Бабушка умерла буквально у меня на руках, мама меня вызвала из Москвы, я приехал из ВГИКа, а бабушка лежала в Мариинской больнице. До революции это была больница для бедных, построенная в виде дворца. Мест в палатах вечно не хватало, и чтобы не травмировать тех, кто выздоравливает, бабушку положили в коридоре. Доктор сказал: «Елена Васильевна, к вам внук приехал». А бабушка уже была в коме, еле дышала, и было страшно, что меня оставили на ночь возле бабушки, а бабушка дышала-дышала, а потом затихла. Я побежал за доктором, сказал, что бабушка затихла, не дышит, – понял, что все кончено.
До последних дней бабушка жила в чудовищной коммуналке. Я просто боялся туда приходить, потому что понимал – это мало похоже на человеческое жилье. В Доме Перцева, под самой крышей, был мансардный этаж огромного доходного дома, с когда-то роскошными квартирами. А летом у бабушки не было ни денег, ни сил, чтобы куда-то выезжать, и я помню, когда я приходил к ней летом, ее комната была рядом с кухней, а там всегда жарили и парили, соответственно, витали ужасные запахи. Бедная моя бабушка! Тогда я еще не знал, но чувствовал, что она не из этих, не из коммунальной квартиры, мне ее было жаль, но и сделать ничего было нельзя.
Теперь я страшный педант – таким меня воспитала бабушка. Благодаря ей я так и не смог привыкнуть к советскому образу жизни. А в найденных документах значилось, что моя бабушка – «княгиня Шаховская, урожденная города Парижа». И единственное, что я смог сделать для нее, – это выбить на ее гранитной плите: «Княгиня Шаховская, урожденная города Парижа».
Среднеобразовательные школы
Так сложилось, что за свою жизнь я поменял пять школ.
Моей первой школой стала 199-я – теперь это гимназия при Русском музее. Она появилась в 30-е годы и поначалу была восьмилеткой. Школа размещалась в трехэтажном здании на площади Искусств (первоначальное название − Михайловская площадь), то есть Судьба как в воду глядела. Но не успела школа сделать и первого своего выпуска, как грянула Великая Отечественная война. Школа стала госпиталем, а с окончанием войны она вновь стала восьмилетней, для обучения мальчиков. В 50-е годы, когда вновь было введено совместное обучение девочек и мальчиков, увеличилось и число классов в школе, а в 60-е годы она стала десятилеткой.
С 1989 года начался новый этап в истории школы: на ее базе создали гимназию при Государственном Русском музее. Но я учился именно в 199-й школе, рядом с которой стоят Русский музей, Этнографический музей со своим роскошным и необозримым Мраморным залом, Михайловский театр, Театр музыкальной комедии. Недалеко расположены Театр имени Комиссаржевской и Большой зал филармонии – такая мощная культурная концентрация. В центре площади – памятник Пушкину работы скульптора Аникушина. Поэт изображен танцующим, что, понятно, не случайно. Почему я так подробно описываю «окружение» школы? Да потому что уже само место формирует человека, особенно ребенка.
Школа наша была замечательная, с сильным преподавательским составом. Но попал я в нее не потому, что мама специально пыталась получше устроить меня, а просто по месту жительства – она относилась к моему району.
До сих пор я помню свою первую учительницу Лидию Сергеевну, молодую и красивую, как киноактриса, у которой учился четыре начальных класса. Я очень любил ее и, уже получив образование, время от времени навещал. Она гордилась мной как учеником, а я, став профессионалом в своем деле, успел перед ней отчитаться – так сказать, оправдал ожидания и не подорвал доверия.
Когда я окончил четвертый класс, ввели совместное обучение мальчиков и девочек. И я перешел в 222-ю школу, так называемую «Петришуле». Это была первая школа Санкт-Петербурга, основанная в 1709 году, старейшая школа в России. Ее 300-летие отмечали почти сразу после 300-летия города. Тогда «Петришуле» была немецкой школой, то есть с углубленным изучением немецкого языка. На праздновании выяснилось, что мы учились в этой школе вместе с Володей Спиваковым, правда, я там учился всего один год, поэтому мы не были знакомы, к тому же он на несколько лет младше меня. А много позже я узнал, что в «Петришуле» учительствовала мама Бориса Гребенщикова и у них была квартира от школы – тогда еще были дворницкие, и учительские организации каким-то образом способствовали решению квартирной проблемы.
С пятого класса моя судьба вдруг резко повернулась – я прошел вступительный отбор в среднюю художественную школу при Академии художеств, и меня приняли. Настоял на этом шаге мой дядя Николай Павленский, муж маминой сестры. Он очень хотел, чтобы кто-нибудь из нашей семьи «выбился в люди». При этом он сам не был художником. Он родом из Одессы, беспризорник. Каким-то образом перебрался в город на Неве, встретил там даму по фамилии Ленская – звезду оперетты. Она его усыновила. Так он в Петербурге и остался…
Но рисовать я действительно любил и рисовал к тому времени, без преувеличения скажу, довольно хорошо.
Параллельно с первым классом мама отдала меня в кружок рисования при Дворце творчества юных пионеров (эта организация находилась в Аничковом дворце) к потрясающему гениальному человеку Соломону Давыдовичу Левину. Тогда его знал весь город, у него учились многие, и среди его бывших учеников немало известных художников и педагогов. Он обладал потрясающим учительским даром, божественно умел подать и живопись, и рисунок. К нему на занятия я всегда шел в состоянии какого-то трепета и полета. И опять же – мама не выбирала специально этот кружок, просто мы жили напротив Дворца. Он, Александринский театр, Вагановское училище и публичная библиотека располагались с одной стороны от нашего дома, а с другой стоял знаменитый Елисеевский магазин. Вообще мне по жизни как-то удивительно везло – и с местами жительства, и с учебными заведениями, и с людьми…
Во Дворце я посещал сразу несколько кружков. Мне все хотелось попробовать, все было интересно, меня никто не заставлял. Я занимался драматическим искусством, фотографией и баяном – и даже потом играл в детском оркестре.
В детстве я очень любил рисовать сказочных богатырских лошадей, изучал их анатомию, подолгу разглядывал все конные скульптуры, которых у нас в городе полно, и в Русском музее, и в Эрмитаже, – очень нравились мне эти существа. И когда я уже учился в средней художественной школе при Академии художеств, у меня появилась возможность доставать книги или альбомы по лошадям, и в них я все разыскивал этих огромных лошадей, поразивших меня в свое время. Но конь-тяжеловоз оказался не таким большим, как это представлялось в детстве. Прямо как в фильме Льва Кулиджанова «Когда деревья были большими» (это же я сам был маленьким).
Красоту Петербурга я чувствовал всегда. Сначала, когда учился в художественной школе, много рисовал и по заданию, и от души все пейзажи, все замечательные петербургские уголки. Летом у мамы не было денег меня куда-то отправлять, и все каникулы я ходил в Летний сад и вокруг него, на Марсово поле, и, как сумасшедший, рисовал закаты. Город меня, безусловно, воспитывал.
В художественной школе мы учились в здании Императорской Академии художеств на Васильевском острове, напротив сфинксов на набережной. Это вообще отдельная глава. Такого класса, как у нас, больше не было и быть не могло: Наташа Абдулаева, Ася Векслер, Олег Григорьев, Боря Кругликов, Саша Погоняйло, Саша Фоминых, Оля Ческидова, Миша Шемякин, Влад Янушкевич… Извините, что вспомнил не всех.
А преподаватель по рисунку Леонид Сергеевич Шолохов… А завуч Тамара Георгиевна Замбржицкая… А учитель физики Пал Семенович, на уроках которого я пел народные песни, а он аккомпанировал на балалайке…
«Тлетворное влияние» Миши Шемякина
С Мишей Шемякиным я познакомился в художественной школе. Его семья тогда вернулась из Германии, и он сидел со мной за первой партой. Он тогда уже довольно хорошо рисовал и старался идти своим путем, а не академическим, по которому велось образование.
Нас в художественной школе воспитывали на передвижниках, а мы рассматривали у Миши альбомы импрессионистов. И преподаватель схватился за сердце, когда увидел мою работу, выполненную в технике Ван Гога, на сюжет, почерпнутый у Босха. Сам Миша тогда увлекался Босхом, и у меня до сих пор сохранились его рисунки тех лет. Мы с ним делали диафильм по книге Ярослава Гашека «Бравый солдат Швейк». Брали фотопленку с русскими сказками, смывали с нее изображение и тонким, 87-м, перышком рисовали маленькие картинки, меньше, чем современные фотокадры. На один фильм мы делали тридцать-сорок кадров – по кадру на один небольшой эпизод. Удивляюсь, как у нас хватало терпения это делать, выстраивать целый фильм, который мы по вечерам показывали нашим приятелям. До сих пор поражаюсь, как это можно было делать без увеличительных стекол!
У Миши семья была довольно интересная: его мама Юлия Николаевна была актрисой театра кукол Евгения Деммени, который находился в соседнем доме, – у меня был дом № 54, а у них № 52 по Невскому проспекту. И мы ходили с Мишей на эти спектакли. Вообще этот театр мне нравился, и его мама была совершено необыкновенной красоты, которая сохранилась у нее до последних дней.
Я не помню, чтобы у Миши бывали свободные деньги, в буфете мы могли купить себе только капустный салат, который, если я не ошибаюсь, стоил шесть копеек. Чтобы представить, сколько это было, приведу пример. От моего дома на Невском проспекте до Академии художеств ходил трамвай, билет стоил тридцать копеек, и ходил троллейбус – за сорок копеек. Троллейбус шел напрямую по Невскому до Дворцового моста, а потом на набережную минут за пятнадцать. А трамвай ходил в объезд, через Театральную площадь, он шел долго, у него был другой маршрут на двадцать пять минут. Разница между билетами – десять копеек. Но за эти десять копеек можно было купить капустный салат и еще за четыре копейки – газированную воду. А при Хрущеве черный хлеб в столовых стоял бесплатно на столе, как и горчица. И я до сих пор помню, как Миша намазывал слоем эту горчицу на черный хлеб, да так, что слезы текли, но это было очень вкусно, и создавалось ощущение острой кавказской кухни – у Миши корни по отцу с Северного Кавказа (Михаил Петрович Шемякин родился во Владикавказе).
Еще я помню, как, учась в художественной школе, на большой перемене весной, летом или теплой осенью (в хорошую погоду) мы выходили к сфинксам, рядом с Академией художеств. И как-то раз я поспорил с классом, что прыгну в одежде в Неву. Мне не поверили, но я прыгнул. Только потом была проблема, как высушить брюки, потому что надо было возвращаться на уроки.
А еще была неприятная история, связанная с моей принципиальностью. Я всегда знал, что если я прав, то могу поспорить даже со всем классом. А один раз я поспорил не с классом, а с какой-то группой моих одноклассников, и выиграл спор. Но класс решил, что раз я один, а нас же учили по советским идеалам – не может быть один человек прав, а целый класс не прав, и меня двое держали за руки, а остальные жестоко били, чтобы «не выделялся».
Я довольно рано заронил в себе сомнение в большевистской пропаганде и в авторитете гражданина Ульянова. Особенно когда большевики придумали, с их точки зрения, замечательный ход – Надежду Константиновну сделали его невестой. А царское правительство верило на слово людям: она приходила в тюрьму, здравствуйте, я невеста, и у нее не спрашивали ни пропуск, ни паспорт. Невеста – проходите к заключенному такому-то. И в советской школе это подавалось так, что Ульянов хитроумно обвел глупое царское правительство. И только мне одному почему-то пришло в голову: это же нечестно, они же соврали, а врать нельзя даже царскому правительству.
К Ленину я всегда относился без пиетета. Для меня он – бандит. А как вы себе представляете, чтобы главарь банды был чист и свят, когда вокруг бандюганы, террористы, Джугашвили, Орджоникидзе и прочие? Я очень хорошо помню, как пришел к своему диссидентству. Я учился в советской школе, и меня там просто поразил этот рассказ про господина Ульянова, про Крупскую и про тюрьму. И я подумал: ну нас же учат в школе, что врать нехорошо, а она солгала потом властям, и Ленин солгал. И я сказал, нет, ребята, что-то тут не так. А потом уже стало известно больше: и про баржи, полные священников, и про лагеря, и про все остальное.
А из художественной школы меня исключили вместе с Мишей Шемякиным, с которым мы сидели за одной партой, и я постоянно подвергался его «тлетворному влиянию». Как я уже говорил, это он познакомил меня с искусством импрессионистов, а также Босха и Брейгеля. В результате вместо картин Шишкина и Репина я стал писать нечто среднее между Брейгелем и Ван Гогом. Сюжеты были Брейгеля, а техника исполнения Ван Гога. Преподаватели ничего не могли понять, ведь меня воспитывали на передвижниках, и раньше по специальности у меня были одни пятерки, но потом они не выдержали и поставили двойку, после чего вообще выгнали.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?