Текст книги "Архив потерянных детей"
Автор книги: Валерия Луиселли
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
А по-моему, тут скорее показана невозможность художественного вымысла в век сплошного научпопа и документалистики, робко произносит еще одна женщина, но ее скромный вклад остается незамеченным дискутирующими.
По мне, так это больше смахивает на преддипломный семинар, чем на заседание книжного клуба. Смысл заумных речей не доходит до меня. Я снимаю с полки первую попавшуюся книгу – «Дневники» Кафки. Наугад открываю и читаю: «18 октября 1917 г. Боязнь ночи. Боязнь неночи». Тотчас приходит мысль, что нужно купить эту книгу, прямо сейчас. Тем временем к соклубникам обращается некто умудренный, судя по важному тону, прозревший экзегезу[50]50
Экзегеза – раздел богословия, в котором истолковываются библейские тексты; учение об истолковании текстов, преимущественно древних, первоначальный смысл которых затемнен вследствие их давности или недостаточной сохранности источников. Слово употреблено автором в ироническом смысле.
[Закрыть] в последней инстанции:
Говорение правды представлено автором как товар, и он ставит под вопрос меновую стоимость правды, преподносимой как художественный вымысел, и в противопоставление – добавленную стоимость художественного вымысла, когда он коренится в правде.
Я мысленно повторяю за ним фразу, силясь постичь ее смысл, но спотыкаюсь на «в противопоставление» и теряю нить. Я училась в университете, недолго правда, и наши преподаватели изъяснялись так же сложно и тяжеловесно. Приходилось выносить их речи, бессвязные, как в наркотическом угаре, перескакивающие с мысли на мысль в желании увязать все, и даже неувязуемое, пропитанные ризоматической логикой[51]51
Ризома (букв. «луковица» или «клубень») – одно из ключевых понятий философии постструктурализма и постмодернизма. Ризома принципиально противоположна понятию «корень», поскольку абсолютно нелинейна и способна развиваться куда угодно. Термин «ризоматичный» противопоставляется неизменным линейным структурам бытия и мышления и допускает множественные неиерархичные точки входа и выхода в представлении и интерпретации знания.
[Закрыть], невыносимо самодовольные. Я их ненавидела. Но я мельком взглядываю в просвет между полками и вижу, что говорящий не слишком-то тянет на профессора, а скорее напоминает мне юных дарований с задатками будущих светил науки и постпостмарксистскими взглядами, с которыми я грызла науки и спала в мою коротенькую бытность студенткой, и легкий укол ностальгии заставляет меня почти проникнуться симпатией к этому путанику. Вступает другой член клуба:
Я, например, читал в одном блоге, что после написания романа он крепко пристрастился к героину, так ли это?
Некоторые согласно кивают. Другие отпивают воду из припасенных бутылочек. Третьи листают свои порядком затрепанные экземпляры романа. Меня несколько огорошивает достигнутый присутствующими консенсус, что ценность романа в том, что это не роман. Что это художественный вымысел, но одновременно им не является.
Я снова наугад открываю «Дневники» Кафки: «Сомнения кольцом окружают каждое слово, я вижу их раньше, чем само слово…»
Никогда не просила продавца в книжном порекомендовать мне, что читать. Раскрывать свои желания и ожидания кому-то незнакомому, чью единственную связь со мной, теоретически говоря, представляет книга, слишком уж похоже на католическую исповедь, разве фасоном поинтеллектуальнее. Дорогой продавец, мне бы почитать роман не более чем о погоне двоих за плотским желанием, которое в конце концов делает их несчастными, как и всех, кто с ними рядом. Роман о двух полюбивших, которые теперь не прочь избавиться друг от друга и в то же время отчаянно пытаются спасти и сохранить маленькое семейное племечко, которое взращивали заботливо, любовно и усердно. Они в отчаянии, дорогой продавец, они не понимают, что с ними происходит; не судите их. Мне нужен роман о двух людях, которые просто перестали понимать друг друга, потому что так решил для себя каждый из них – больше не понимать другого. Там должен быть мужчина, который умеет распутывать своей женщине волосы, но в одно непрекрасное утро решает покончить с этим: может, его заинтересовали волосы другой женщины или он просто устал. В романе должна быть и женщина, которая расстается с ним – либо постепенно отходит в сторону, либо единым coup de dés[52]52
Рискованное дело, удачный случай (фр.). Здесь: счастливым броском игральных костей.
[Закрыть], печальным и изысканным. Роман о женщине, которая уходит прежде, чем потерять что-то важное, как героиня в романе Натали Леже, который я читаю, или как Зонтаг в свои за двадцать. О женщине, которая начинает влюбляться в незнакомцев, наверное, потому только, что они незнакомцы. Живет на свете пара, которая вдруг утратила способность смеяться вместе. Мужчина и женщина, которые временами ненавидят друг друга и не преминут, если только их не одернет лучшая часть их натуры, задавить в другом последний еще сохранившийся проблеск чистоты. Роман о супругах, в чьих разговорах вспыхивает живое чувство, только когда они снова пережевывают горечи прошлых размолвок и взаимонепониманий, которые откладывались пластами, пока не образовали громадную скалу. Ты же знаешь, дорогой продавец, миф о Сизифе? Найдется у тебя какая-нибудь его разновидность? Или противоядие? Может, какой-нибудь совет? А койки свободной не найдется?
Найдется у вас хорошая карта юго-западных штатов? – в конце концов спрашиваю я продавца.
Мы покупаем карту, которую он рекомендует, – подробную и здоровенную, как простыня, – хотя на самом деле еще одна карта нам без надобности. Муж покупает книгу по истории лошадей, мальчик выбирает иллюстрированное издание «Повелителя мух» Голдинга в компанию к аудиокниге, которую мы слушаем, а девочка – книжку под названием «Книга без картинок». Вместо «Дневников» Кафки я покупаю фотоальбом Эммета Гоуина, я едва пролистала его, но увидела на последнем перед кассой выставочном столике, и он показался мне – внезапно – жизненно необходимым. Альбом слишком большого формата для наших коробок, так что поедет он в салоне на полу у меня под ногами. Еще я покупаю «Любовника» Маргерит Дюрас, который читала в девятнадцать лет, но никогда не читала на английском, и заодно киносценарий Дюран «Хиросима, любовь моя» с ее комментариями и фотокадрами из фильма Алена Рене.
ТОЧКА СМОТРЕНИЯ
На следующий день мальчик наконец осваивает технику фотографирования поляроидом. Время близится к полудню – мы проспали, а потом долго и плотно завтракали – и теперь остановились заправиться на выезде из Эшвилла. Мы с мальчиком стоим возле машины, пока его отец заливает бак и проверяет давление в шинах. Я уже достала из своей коробки лежавшую сверху маленькую красную книжицу «Элегии потерянным детям». Мальчик смотрит в видоискатель, наводит на фокус, снимает и, как только снимок выезжает из окошка, быстро закладывает между страниц книги, которую я наготове держу открытой. Мы запрыгиваем в машину, и следующие десять или пятнадцать минут, пока выезжаем из Эшвилла – по автостраде сорок в сторону Ноксвилла, – мальчик держит книгу на коленях, молча и замерши, как будто оберегает сон уснувшего щенка.
В ожидании, пока проявится снимок, я листаю фотоальбом Эммета Гоуина. Странная пустота и тоскливость, вот чем импонируют мне его документальные фото людей и ландшафтов. Я где-то вычитала, возможно, на какой-то музейной табличке, что, по словам Гоуина, при ландшафтной фотосъемке и сердцу и разуму надо дать время, чтобы они нашли себе правильную точку смотрения. Наверное, из-за странноватого имени Эммет я раньше считала Гоуина женщиной, пока не узнала, что он мужчина. Но все равно продолжала симпатизировать ему, хотя, может, и поменьше. Но в любом случае Гоуин импонировал мне больше, чем Роберт Франк, Керуак и все прочие, кто делал попытки понять этот ландшафт, – возможно, из-за того, что Гоуин дает себе время просто смотреть на окружающие объекты, вместо того чтобы сразу выбрать точку смотрения на них. Он смотрит на людей, позаброшенных, диковатых, и позволяет им самим возникать в кадре как они есть – с их вожделениями, безысходностью и отчаянием, с их изломанностью и неискушенностью. Он смотрит и на ландшафты, рукотворные и облагороженные, но тоже оставляющие впечатление какой-то заброшенности. Ландшафты, которые он фотографирует, проступают перед взглядом куда медленнее, чем его семейные фотопортреты. Они не очаровывают сразу и мгновенно, в них куда больше затаенного и неуловимого, чем явного. Их глубину увидишь, только если достаточно долго вглядываться, затаив дыхание, – примерно такой момент кристальной ясности сознания и одновременно безмыслия испытываешь, когда проезжаешь через туннель и все в машине из суеверного страха боятся вздохнуть, а потом снова вырываешься на свет божий, и мир заново раскрывается перед тобой, необозримый и необъятный, и все на миг замолкают.
На сей раз снимок у мальчика получается великолепно. Он тычет его мне в руки с заднего сиденья, сам не свой от восторга:
Смотри, ма!
Превосходный документ времени, этот маленький прямоугольник в сепии:
Две заправочные колонки под неэтилированный бензин, на заднем плане ряд аппалачских сосен, и заметьте, ни следа зловредной кудзу. Документ знаменательный, не из-за особой значимости запечатленных объектов, а скорее как момент, когда мальчик наконец научился фотографировать эти объекты.
СИНТАКСИС
Пики Грейт-Смоки-Маунтинс видны лишь наполовину и призраками вырисовываются в отдалении, окутанные туманом, как будто выдыхаемым ими из своих недр. Сейчас ранний полдень, и дети спят на заднем сиденье. Я рассказываю мужу одну историю о моих родителях, историю, не раз слышанную мной, правда, только в пересказе моей матери. Она всегда завораживала меня, эта история. В начале 1980-х мои родители отправились путешествовать в Индию. Они были молоды, любили друг друга и тогда еще не поженились. Перелет в Дели предполагал суточную остановку в Лондоне для пересадки на прямой рейс, и мои родители заночевали в доме одного своего друга. Тот работал в сфере технологий, и у него на руках имелся прототип сиди-проигрывателя, который несколькими годами позже триумфально выйдет на мировой рынок. Наутро перед отъездом в аэропорт родители получили от своего друга сиди-проигрыватель, наушники и единственный имевшийся у него дома компакт-диск. Уговор был такой, что они все это ему вернут на обратном пути из Индии.
В первую половину путешествия они не пользовались сиди-проигрывателем, потому что он никак не хотел включаться. Позже, когда они приехали в Варанаси – мои родители упорно по старинке именовали город Бенаресом, – мой отец, лежа на койке в продымленном отельчике на берегу Ганга, от нечего делать так и этак крутил в руках строптивый аппарат, пока не сообразил, как заставить его работать. Надо было всего лишь перевернуть батарейки, правильно совместив с плюсами и минусами. Добираясь спальным автобусом из Варанаси в Катманду, мои родители ни минуты не спали, а по очереди слушали плеер в бесконечном восторге, вглядываясь в ночной мрак за окном, подпевая, насвистывая, считая звезды и, вероятно, слишком громко переговариваясь друг с другом, как бывает, когда на тебе наушники, а автобус натужно одолевал горные подъемы. В Катманду было не до сиди-плеера – и без того на них обрушилась масса впечатлений, слишком многое хотелось услышать, слишком много впитать, слишком многое сфотографировать, записать на память.
Через несколько дней они поехали дальше, в маленький городок у подножья Гималаев. Они разбили палатку. Они занимались любовью, хотя мне с трудом представляется эта картина, они много фотографировали друг друга, все те снимки до сих пор пылятся в сундуке где-то в подвале. Одним ранним утром они развели огонь пред ликом туманных очертаний величественных горных громад, сварили кофе и достали из рюкзака плеер. Они сели на прихваченной морозцем поляне, откинувшись на стенку палатки, и наблюдали, как из-за высоченных вершин выползает солнце. Мама первой слушала музыку, следом отец. И вдруг, можно сказать, на пике переживаемого обоими почти священного момента, хотя, похоже, они не сказать чтобы полностью разделяли его, мой отец, не открывая глаз, промурчал имя. То было не имя моей мамы, не имя его матери и не чье-нибудь другое, хотя бы отдаленно похожее на имя чей-нибудь вообще матери. То было имя незнакомки, имя женщины, другой женщины. Одно-единственное словечко, коротенькое. Но оно обрушилось в тишину такой тяжестью, так неожиданно, так резануло грубой правдой, так внезапно грянуло среди ясного неба, так больно ранило, обнажило скрытую до времени трещину, разверзло землю между ними. Мама выхватила плеер из отцовских рук, выдернула из его ушей наушники, нарочито неспешно отошла к скале и яростно швырнула все это о скалу. Проводки, детальки, батарейки – все, что было сиди-плеером, оказалось изничтожено, покалечено, исковеркано, а его ни в чем не повинное электронное сердечко вдребезги разбилось о твердь непальских Гималаев. Диск внутри плеера чудом выжил. И я все гадаю, какую же мелодию они в тот момент слушали?
И что было дальше? – спрашивает мой муж.
Ничего. Они полетели назад и в Лондоне вернули поломанный плеер своему другу.
А все же, что они ему сказали?
Понятия не имею. Думаю, сказали, что очень сожалеют.
А дальше что было?
Дальше они поженились, родили мою сестру и меня, потом в конце концов развелись и с тех пор жили долго и счастливо.
РИТМ И МЕТР
Наконец из безлюдья Грейт-Смоки-Маунтинс мы спускаемся в населенную долину. Какая разительная перемена пейзажа, трудно поверить, что мы едем по той же стране, на той же планете. Меньше чем за час мы перенеслись из страны курящихся туманами горных вершин и бесконечных волнистых ковров всех оттенков зеленого – с отливами в синеву, а затем в полутона серого и пурпурного – в монохромный мир с бесконечными парковками неимоверных размеров, по большей части пустующими, которые опоясывают каждый мотель, каждую гостиницу, придорожный ресторан и каждую аптеку (если сравнить пространства под парковки с пространством под человеческие тела, ясно, что первые, как ни поразительно, в большем фаворе, чем вторые). Мы наскоро съедаем поздний обед в так называемом театре-ресторане «Долли Партонс Стампид» и спешим убраться до начала их дневного шоу, которое, как обещало меню, порадует живой музыкой, комедийными репризами, фейерверками и выступлениями животных.
Едва мы снова садимся в машину, дети требуют аудиокнигу. Мальчик желает дальше слушать «Повелителя мух». «Всякий раз, просыпаясь в лесу холодной темной ночью…» – заводит в динамиках мужской голос. Что за наказание, каждый раз, когда я подсоединяюсь телефоном к аудиосистеме машины, тут же включается «Дорога» Маккарти. Как я подозреваю, причина в том, что эта аудиокнига стоит первой в нашем плейлисте, но я никак не могу понять, отчего она включается сама собой, как какая-то дьявольская игрушка. Дети с заднего сиденья выражают недовольство. Я нажимаю кнопку «Стоп» и призываю их к терпению, пока буду искать «Повелителя мух».
Девочка говорит, что больше не хочет слушать эту книгу, говорит, что не понимает ее и что, когда все-таки понимает, что там к чему, это все равно наводит на нее ужас. Мальчик велит ей замолкнуть и проявить хоть какую-то взрослость и все-таки научиться по-человечески слушать. Он говорит ей, что «Повелитель мух» – это классика и что ей надо понимать классику, если она вообще хочет хоть о чем-нибудь иметь хоть какое-то понятие. Меня подмывает спросить мальчика, почему он так считает, но нет, сейчас я этого делать не буду. Я и сама желала бы знать, правда ли дети что-то понимают в этой книге и должны ли они вообще что-то понимать в ней. Правы ли мы, что открываем им слишком неприглядные стороны жизни – слишком решительно погружаем в реальный мир? И не слишком ли многого ожидаем от них, не слишком ли обольщаемся надеждами, что они поймут вещи, понимать которые, наверное, еще просто не готовы?
Четыре года назад, мы с мужем тогда только начинали работу по проекту городского звуколандшафта, мы делали интервью с неким Стивеном Хаффом. Он открыл однокомнатную на старинный манер школу[53]53
В однокомнатных школах один учитель преподавал все предметы учащимся разных возрастов. Такие школы были распространены в сельских районах США, Канады и Европы примерно с конца XVIII века. Аналогию им составляли земские школы (одноклассные народные училища) в Российской империи.
[Закрыть] под названием «Тихая заводь посреди шторма» на первом этаже какого-то здания в Бруклине. Учились у него иммигранты или дети иммигрантов, в основном латиноамериканского происхождения, в возрасте от пяти до семнадцати лет, и преподавал он им латынь, классическую музыку, учил читать метрические стихи и понимать их ритм и метр. Он помогал своим ученикам, даже самым маленьким, учить наизусть отрывки из «Потерянного рая» Джона Мильтона и понимать их смысл и в то же время руководил группой из пятнадцати учеников, которые коллективно переводили с испанского на английский «Дон Кихота». Правда, в их версии Дон Кихот был не постаревшим испанским идальго, а группой детей, которые мигрируют из Латинской Америки в США. Для подобных начинаний явно нужны смелость и легкая сумасшедшинка. А в особенности, в чем я уверилась тогда и продолжаю верить сегодня, только ясность ума и смирение в сердце позволяют понять, что дети, безусловно, способны и читать «Потерянный рай», и учить латынь, и переводить Сервантеса. В один из сеансов звукозаписи мы с мужем записали сценку, когда одна девчушка, ученица Хаффа – всего девяти лет, – запальчиво спорила с другими юными переводчиками по поводу правильного перевода следующих строк из «Дон Кихота»: «Когда жизнь сама по себе кажется ненормальной, кто знает, где лежит безумие? Возможно, чрезмерная практичность и есть безумие. Предать свои мечты – вот что можно назвать безумием».
Думаю, послушав эту девчушку, мы с мужем оба решили, хотя никогда впрямую не касались этой темы, что не будем относиться к нашим детям как к малолетним недорослям, в которых мы, взрослые, должны вливать наше высшее знание непременно мелкими подслащенными порциями; что будем воспринимать их как интеллектуально равных нам. Даже если на нас лежит обязанность оберегать воображение наших детей и защищать их право постепенно переходить от невинности к признанию все более и более тяжелых и неприглядных сторон мира, дети так и остаются нам собеседниками по жизни, спутниками в нашем путешествии по бушующим волнам житейского моря, вместе с которыми мы все время стремимся выплыть в тихие воды.
В конце концов я нахожу «Повелителя мух» и то место, на котором мы в прошлый раз остановились. Хрюшины очки разбиты, а без них он как потерянный: «Мир – удобопонятный и упорядоченный – ускользал куда-то». Солнце уже садится, когда мы проезжаем через Ноксвилл, решив, что лучше заночуем в мотеле подальше от города, где-нибудь на полпути к Нэшвиллу. Мы чувствуем, что слишком пресытились миром, он утомил нас, и мы не желаем снова оказаться в гуще людей, вынужденные думать, как с ними общаться.
КУЛЬМИНАЦИЯ
Кульминация никогда не наступит, пока не будет секса или пока не выстроишь четкую арку повествования: зачин, развитие событий, концовка.
В нашей с мужем истории когда-то было много секса, но никогда – четкого нарратива. Сейчас секс если и бывает, то происходить ему негде, кроме как в номере очередного мотеля, когда дети спят на соседней с нами кровати. Сегодня я не хочу секса; он же хочет. Скоро у меня начнутся месячные, а знахарка когда-то сказала мне, что пары, которые занимаются сексом накануне женских месячных, впоследствии поднимают друг на друга руку. И я предлагаю взамен поиграть в имена. Он небрежно роняет знакомое нам обоим имя:
Наталия Лопес[54]54
Наталия Лопес (р. 1980) – мексиканская актриса, продюсер и монтажер.
[Закрыть].
Ладно, пускай будет Наталия.
Тебе нравятся ее груди?
Немножко.
Всего лишь немножко?
Я обожаю их.
И каковы они?
Пополнее, чем мои, поокруглее.
А ее соски?
Гораздо светлее моих.
Какой у них аромат?
Аромат человеческой кожи.
Хотела бы ты сейчас гладить ее тело?
Да.
Где?
Ее талию, крохотные волосики на копчике, внутренние стороны ее бедер.
Ты когда-нибудь целовала ее?
Да.
Где?
На диване.
А ее саму ты в какие места целовала?
Лицо.
И каково оно, ее лицо?
Веснушчатое, угловатое, костистое.
А ее глаза?
Маленькие, пылающие, медово-карие.
А нос?
Анды.
А рот?
Как у Моники Витти.
Под конец игры он, возможно, сердится, но и заводится тоже. Я тоже чувствую возбуждение, но отворачиваюсь от него, думая о совсем другом теле.
Он перекатывается на другой бок спиной ко мне, а я включаю прикроватную лампу. Я изучаю две мои новые книги Маргерит Дюрас, а он дергается и извивается под простыней в спорадических вспышках молчаливого недовольства. В англоязычном переводе «Любовника» Дюрас называет свое молодое лицо «разрушенным». Я задумываюсь, не правильнее было бы написать «истасканным», «опустошенным» или даже «разобранным», как постель после секса. Он тянет на себя простыню. Сдается мне, что в оригинале у Дюрас употреблено французское défait, «измятое», хотя не исключено, что détruit, «уничтоженное, разоренное».
Не верится мне, что мы способны по-настоящему изучить и запомнить любимые нами лица и тела – даже те, с которыми ежедневно спим и почти ежедневно занимаемся сексом и иногда изучаем в тоскливой досаде после того, как поимели их или они нас. Помню, как однажды уставилась на обсыпанное веснушками левое плечо Наталии, воображая, что наизусть знаю эти веснушки, каждую их россыпь. Но, честно говоря, не помню, на правом ли плече они были или на левом и не были ли те веснушки на самом деле родинками, как не вспомню, какая фигура получалась при соединении тех точечек: карта Австралии, кошачья лапка или рыбий хребет, а если посмотреть глубже, то эта лирическая дребедень важна тебе, только пока тебе важен сам человек.
Я откладываю «Любовника» и листаю сценарий Дюрас к фильму «Хиросима, любовь моя» с комментариями Дюрас. В прологе она называет объятие двух любовников «банальным» и «обыденным». Я подчеркиваю эти два прилагательных, их редко встретишь в качестве определений к такому существительному, как объятия. На странице 15 я подчеркиваю комментарий к кадру с двумя парами голых плеч и рук, покрытых росинками испарины, проступающей на коже чем-то вроде частичек пепла. Здесь же Дюрас уточняет: «у нас такое чувство, будто эти росинки, эти бисеринки пота осаждаются из ядерного гриба, пока он отплывает прочь и рассеивается». Далее следует череда кадров: больничный коридор, уцелевшие в ядерном взрыве мертвые здания Хиросимы, люди заходят в музей с экспозицией об атомной бомбардировке, и, наконец, группа школьников склоняется над выполненным в масштабе макетом города, превращенного в руины и пепел. Я засыпаю под кружение этих образов в моем сознании, и мне, по-моему, ничего не снится.
Следующим утром я просыпаюсь, иду писать и замечаю, как в чаше унитаза медленно расплываются миниатюрные ядерные грибы менструальных капель. Уж сколько лет меня посещает это ежемесячное испытание, я – каждый раз – вздрагиваю от страха.
СРАВНЕНИЯ
Годы назад, третий месяц беременная девочкой, я гостила у сестры в Чикаго. В один из дней мы обедали в японском ресторане с ее подругой, ее работа была связана с изготовлением космических скафандров. Так совпало, что все трое – мы с сестрой и ее подруга – только-только залечивали сердечные раны от постигших нас тяжелых драм, по каковой причине были совершенно погружены в себя, упорно вращаясь мыслями по адовым кругам своей боли. Мы безнадежно зацикливались на перипетиях своих рассказов, каждая старалась в красках описать свои переживания, еще слишком кровоточащие, слишком сумбурно, слишком увязая в запутанных подробностях: он позвонил во вторник, а потом в четверг; она ответила на мою эсэмэску только через три часа; он забыл свой бумажник на моей постели – чтобы это представляло интерес или смысл для кого-то, кроме самой страдалицы. Правда, мы не настолько оторвались от реальности, чтобы не сообразить в какой-то момент, что взаимной эмпатии и, значит, возможности реального общения мешает крайний солипсизм, неизменный спутник любовных драм. И потому, обменявшись над плошками с мисо-супом общими соображениями на животрепещущие для нас темы: секс после свадьбы, одиночество, неразделенное желание, безжалостный гнет социального стереотипа, что материнство требует забыть себя и задвинуть свою индивидуальность, – мы переключились на профессиональные темы.
На мои расспросы подруга сестры рассказала, что недавно открыла маленькую компанию и сейчас поставляет НАСА модели скафандров, которые считаются в отрасли самыми удачными. Я немедленно загорелась любопытством и потребовала подробностей. Репутацию искусного мастера в швейном и сварочном деле она заработала несколько лет назад на изготовлении откидных масок волков для «Цирка дю Солей», о ней прослышал кто-то из НАСА и предложил сконструировать хитроумный механизм для съемной перчатки скафандра. Сначала я слушала ее с недоверием, заподозрив, что она, наверное, дурачит меня, на ходу замешивая изощренную и почему-то язвительную метафору на обрывках наших предыдущих стенаний. Но она продолжала рассказ как ни в чем не бывало, и я сообразила, что она говорит об очень конкретных деталях своей необычной профессии. Тем временем сестра раздала нам маленькие керамические соусники, а я плеснула в каждый соевого соуса. С годами сестрина подруга набирала мастерство, что позволило ей перейти с конструирования перчаток и рукавов для скафандров на шлемы, а потом и на скафандры. И сейчас она работает над ТПМК для женщин-астронавтов.
ТПМК? – переспросила я.
Термический противомикрометеоритный костюм специально для женщин, пояснила она, обмакивая ролл «Калифорния» в соевый соус. А весь последний месяц она пытается придумать, как учесть в конструкции фактор менструации.
Весь вопрос – куда девать всю эту кровь?
Конечно, ее вопрос был риторическим, потому что она знала, о чем говорит, понимала потребности астронавтов в открытом космосе, в том числе женщин-астронавтов, и прекрасно разбиралась в свойствах и ограничениях конструкционных материалов. Дальше она принялась объяснять и заговорила совсем иначе, словно перед ней за овальным конференц-столом сидят потенциальные инвесторы: что всегда мудрее не идти наперекор природе и что самое разумное, если не можешь изменить ситуацию, самой подстроиться под нее; как говорится, не можешь победить – присоединяйся. Вот почему в термическом противомикрометеоритном костюме предусмотрен внутренний слой, который без остатка и притом эстетично впитывает менструальные жидкости в толщу костюма. Как только они выделяются, сразу начинают медленно распределяться по поверхности костюма, вроде принтов на футболке, окрашенной узелковым методом, меняют цвета и образуют неповторимые узоры, пока «лунный» цикл женщины-астронавта проходит положенные фазы от отторжения эндометрия до созревания новой яйцеклетки. Я смотрела на нее с благоговейным трепетом и, наверное, лепетала какие-то слова восхищения. Завершив описание проекта, она широко улыбнулась, и я улыбнулась ей в ответ, а она кончиком палочки для суши показала, что у меня что-то застряло между передними зубами.
РЕВЕРБЕРАЦИИ
Итак, какой у нас план, пап? – спрашивает мальчик.
Сейчас предрассветное утро, и, несмотря на дождь, они готовятся идти на улицу записывать образцы звуков вокруг мотеля. Его отец отвечает, что план простой – пополнять коллекцию звуков эха.
Я до сих пор не уверена, что в точности он подразумевает под «коллекцией». Насколько я понимаю, он имеет в виду собрать уходящие звуки и голоса, из которых в конечном счете, если их смонтировать, может получиться какая-то история. А может, он вообще не собирается монтировать из них историю. А просто будет бродить по различным местам среди людей и временами о чем-нибудь их спрашивать, а может, и не спрашивать ни о чем, а всего лишь ловить своей микрофонной удочкой любые, какие подвернутся, звуки. Возможно, собранный им материал останется нерассказанным, а выльется в коллаж из звуков среды и голосов, и каждый будет сам по себе рассказывать историю, вместо того чтобы чей-то один голос заставил их выстроиться в четкую нарративную последовательность
Да, но что конкретно мы будем делать? – спрашивает своего отца мальчик, пока они обуваются перед выходом.
Собирать звуки, которых никто обычно не замечает.
Какого рода звуки?
Скажем, как дождь стучит по крышам, голоса каких-нибудь птиц, если получится, или жужжание насекомых.
А как ты записываешь жужжание насекомых?
Просто беру и записываю.
Он рассказывает мальчику, что они воспользуются стереомикрофоном на шесте, а сами постараются подбираться как можно ближе к источникам звуков. Он хочет, чтобы все звучало натурально, чтобы эти звуки лишь слегка намечались на постоянном однородном шумовом фоне. Но это делается уже потом, говорит он мальчику, при микшировании, микширование позволяет менять первоначальный уровень звуков. А до того, говорит он мальчику, пока записываешь разнообразные звуки, нужно как можно ближе подбираться к их источникам.
Значит, мы подкрадемся поближе к насекомым и запишем их? Так?
Что-то вроде того.
Я не сплю, но лежу в постели с закрытыми глазами и слушаю их беседу за сборами. Интересно, размышляю я, приложимо ли все, что сейчас говорит мальчику мой муж, к документации звуков и моему собственному проекту? Только не уверена, что смогла бы – или должна – подбираться к моим источникам как можно ближе. Пускай мне все равно придется монтировать архив потерянных детей из их свидетельских показаний и записей, где их голоса рассказывают, что с ними приключилось, мне кажется глубоко неправильным превращать их самих и их судьбы в пищу для СМИ. Зачем? Для чего? Чтобы их могли послушать другие и испытать жалость? Или гнев? А потом сделать что? Никто не бросает ходить на работу и не объявляет голодовок, послушав утром радио. Люди продолжают жить обычной жизнью, каких бы ужасов они ни наслушались в новостях, если только эти ужасы не имеют прямого касательства к погоде.
Наконец мальчик и его отец отбывают из комнаты под дождь, сейчас поливший как из ведра, и дверь закрывается. Я поворачиваюсь на другой бок в попытке снова заснуть. Я ворочаюсь и ворочаюсь с боку на бок, накрываю голову свободной теперь мужней подушкой, еще теплой и немного отдающей потом. Я уговариваю себя снова заснуть, разговариваю сама с собой, стараясь отогнать ощущение, что подо мной, а может быть, внутри меня разверзается пропасть, готовая затянуть, поглотить меня. Чем заполнить эмоциональные пустоты, которые образуются от внезапных, как гром среди ясного неба, перемен? Какие резоны, какие нарративы уберегут тебя от падения, от нежелания падать? Я снова кручусь с боку на бок, мечтая заснуть. Я сильнее вжимаюсь в подушку, я опускаюсь в недра своего разума, доискиваясь причин, составляя списки разных вещей, строя планы, ища ответов, ища выходов, я жажду темноты, тишины, пустоты, жажду желаний.
КОЛЛЕКЦИЯ
Утро, яркое, полное дневных звуков, постепенно вступает в свои права. Девочка все еще спит, а ко мне сон так и не идет. В окно я вижу, как вдали из-за толстого одеяла облаков, которым вздумалось зависнуть над нашим крохотным клочком мира, проглядывает солнце, готовясь начать свой дневной путь, но его лучи не в силах прорваться через клубы водяных паров, осветить пространство, прояснить мысли, пробудить в сонных телах бодрую энергию. Я снова ворочаюсь в постели. Муж оставил на своей стороне одну из книг, которые возит в своих коробках, «Звуковой ландшафт» Мюррея Шафера. Я дотягиваюсь до книги и, повернувшись на спину, раскрываю над своим сонным лицом. Из страниц выскальзывает листок и перышком планирует мне на грудь. Это адресованная мужу записка, без даты:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?