Автор книги: Василий Молодяков
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
II
«Я ушел в политику, как уходят в религию», – любил повторять Моррас (GSC, 124). Первым его соприкосновением с миром политики можно считать участие 2 декабря 1887 г. в массовой (200 тысяч человек) демонстрации на площади Согласия под лозунгом «Долой воров!» – против обвиненного в коррупции президента Жюля Греви. Буланжизм (подробнее в главе третьей) как движение оттолкнул Морраса популистской демагогией, но эмоционально привлек активизмом и надеждой на национальное возрождение. «Впервые участвуя в выборах (в 1889 г. – В. М.), я проголосовал за еврея [Альфреда] Наке (кандидата буланжистов. – В. М.), хотя в душе был антисемитом» (ASF, 17), – вспоминал он сорок лет спустя, объяснив это следованием «партийной дисциплине».
Переход от «чистой литературы» к «искусству действия», который «приблизил меня к живой жизни, к существам из плоти и крови», Моррас позже назвал «главным моментом своей жизни» (MMI, 47–48). Многих это удивляло. Жан Мадиран, один из последних непосредственных учеников Морраса, писал: «Такой выдающийся писатель! Такой поэт! Другие поэты и прозаики первого ряда тоже занимались политикой, но изредка и по случаю, и в их библиографии по количеству и по качеству преобладали литературные произведения. Большинство выдающихся мыслителей касалось политики, но не посвящало ей всю жизнь и лучшие труды. Моррас является исключением, посвятив всего себя политике». И неожиданное – но лишь на первый взгляд – сравнение: «В истории мысли политика Морраса имеет самого выдающегося и благородного предшественника – она насквозь платонична. Задолго до Морраса Платон делал всё ради политики. Задолго до Морраса Платон, создатель философии и князь поэтов, пожертвовал ради нее даже поэзией. Для Платона, как и для Морраса, искусство, мысль, поэзия – всё существовало только как проявление политической воли» (JMM, 54–55; написано в 1958 г.).
Моррас рано осознал себя противником Третьей республики – не просто конкретного режима, но государственного строя, в котором «интересы, чувства и воля партий преобладают над интересом большинства французского народа, над национальным интересом» (МЕМ, xx), – однако не сразу стал монархистом. «Я чувствую, что традиционная монархия мертва», – писал он Пенону в июне 1892 г., когда уже сотрудничал в монархической прессе, добавив: «…но мы как никогда близки к якобинско-социалистической диктатуре. <…> Республиканская идея умирает, но орлеанистская идея мертва» (СМР, 362–363).
Первой политической страстью молодого литератора стала идея децентрализации и возрождения исторических провинций. В Париже юноша, вспомнив свои корни, всерьез занялся провансальским языком и примкнул к общественно-литературному регионалистскому движению фелибров, с вождем которых – знаменитым поэтом Фредериком Мистралем – познакомился в августе 1888 г. Фелибры присудили Моррасу премию за речь о поэте Теодоре Обанеле; ее отдельное издание в 1889 г. стало первой из его многочисленных книг.
Кампания за децентрализацию приобщила Морраса к текущей политике. Говорят, что настоящая Политика начинается с определения Врага. Для Морраса это «наши евреи, наши протестанты, наши метеки и наши франкмасоны» (KET, 46). Что это значит конкретно? «Евреи чужды французской расе по определению. Протестанты, хоть и французского происхождения, век за веком отдалялись от национальной цивилизации, проникаясь англо-германскими влияниями. <…> Между евреями и протестантами находятся их прислужники масоны. Наконец идут “метеки” – зачастую евреи, масоны и протестанты, зачастую лично не принадлежащие к ним, но связанные с ними фактом незнания, непонимания или неприятия совокупности чувств и интересов нашей страны» (MPR, 81).
Кто такие «метеки»? В одноименной статье, опубликованной 28 декабря 1894 г., Моррас первым во Франции ввел в актуальный обиход этот термин из лексикона Древних Афин, обозначив им «иностранцев, терпимых и даже охраняемых законом», но находящихся под надзором властей и не имеющих прав гражданина полиса[9]9
Charles Maurras. Sur la cendre de nos foyers. Paris, [1931]. P. 51–55.
[Закрыть]. «Гостеприимное, вежливое, сердечное, даже ласковое слово “метеки”, – пытался объяснить он, – означает “те, кто живут в нашем доме, но не являются членами семьи”»[10]10
Ibid. Р. 56.
[Закрыть]. Именно его Моррас применил к самому себе, сказав, что в Мартиге он – «чужак». «Мои предки были метеками, но хорошими метеками, полезными», – заметил он с юмором в письме к Барресу (ВМС, 429).
Академия включила слово «метек» в словарь французского языка только в 1927 г., когда оно уже прижилось – не без влияния Морраса – для недоброжелательного обозначения иностранцев как «чужаков». «Определение смысла слова – дело не его творца, но тех, кому свыше вверено попечение о языке, прежде всего Французской академии, – заметил немецкий франкофил Фридрих Зибург как будто именно про данный случай. – Новым словам приходится долго томиться в прихожей, прежде чем их допустят в святилище словаря. По большей части это не столько новые слова, сколько иностранные, заимствованные и переделанные на французский лад» (SDF, 195).
В определении Врага Моррас исходил из понимания Франции как органического и исторического целого, не придавая исключительного значения ни государству (он критиковал итальянский фашизм именно за культ государства), ни национальности, ни религии, хотя его идеальный гражданин был законопослушным французом по крови и католиком по вере. Определение Врага должно было предостеречь и объединить «своих» против «чужих».
Разобщенность французов, у которых одинаковые национальные интересы, но разные политические и религиозные воззрения, Моррас считал главным бедствием современности и был непримирим к тем, кто ее провоцирует. «Революция ослабила или уничтожила социальные связи французов: она свела наш народ до атомистического состояния, когда каждый индивидуум живет изолированно от других» (MPR, 81). «Романтизм и революция, социализм и еврейство, объединившись в согласии, играют против нас у нас дома», – подытожил он (MMT, II, 199).
Другое противопоставление, регулярно возникающее в сочинениях Морраса, – «римляне» (латиняне) и «варвары» (программный текст 1906 г. под этим заглавием (MPR, 381–402)). «Если наша страна называется Франция, наша цивилизация – латинство» (MPR, 269). «У латинских народов существует своя политическая традиция, подобно традиции литературной и философской, – провозгласил он в 1902 г. – Анархия и революция не присущи ни Франции, ни Испании, ни Италии, ни тем более Греции» (QFA, 109). Исходя из политических реалий эпохи, мягко говоря, спорное утверждение. Поэтому автор пояснил: «В революции латинянин, будь он итальянец, француз или испанец, теряет смысл своего существования и свое место в мире» (QFA, 126).
Варварами Моррас считал немцев, кроме тех, что «имели счастье романизироваться» (ВМС, 124), скандинавов, англичан (их язык он полагал ненужным для французов и предлагал заменить в системе образования на итальянский или испанский) и русских (апофеоз отрицательных идей он видел в «Воскресении» Толстого). «Есть великая морская сила – англо-саксонская и протестантская, то есть дважды варварская. Есть великая военная сила – немецкая и протестантская, то есть дважды варварская. Есть великая финансовая сила – космополитическая и еврейская, то есть варварская и анархическая» (MPR, 286–287).
III
Главного внешнего врага Моррас видел в Германии – «очевидном противнике, который угрожает нам и не может не напасть» (МЕМ, xxvi). На суде в январе 1945 г. он утверждал, что ненавидел немцев с двух лет – когда до Мартига донеслась весть о войне с Пруссией. «Мои постоянные читатели знают, – пояснил он, – что воспоминания моего раннего детства заходят очень далеко. <…> Я помню, как отец приносил из мэрии дурные вести, как они с матерью, со слезами на глазах, следили по карте за ходом вторжения. <…> Эти воспоминания преследовали меня и были единственной печалью моего детства. <…> Моя юность прошла под влиянием вражды французов и немцев»[11]11
Charles Maurras et Maurice Pujo devant la Cour de Justice du Rhône. Р. 69–70.
[Закрыть].
Задним числом Моррас преувеличивал давность своей германофобии, но в ее стойкости и принципиальности не приходится сомневаться. В лирическом и исповедальном предисловии к собранию стихов «Внутренняя музыка» (1925) он утверждал, что «германский идеализм и индивидуализм – наши подлинные враги, враги человека и мира, наследственные противники французского духа, католического и латинского сознания как воплощения всего благородного и возвышенного, что дал древний гений нашего Запада; одним словом – палачи порядка и мира» (MMI, 62). Открывая в 1937 г. «изборник» публицистики о германской угрозе «Перед вечной Германией. Галлы, германцы, латиняне. Хроника сопротивления», он в очередной раз напомнил о «странном и опасном животном, которого Лютер и Кант, Фихте и Трейчке отвратили от рода человеческого» (DAE, viii – ix).
Со второй книгой связан занятный случай, о котором Моррасу в декабре 1948 г. поведал сидевший в соседней камере Валла, земляк-провансалец, бывший правый депутат и деятель режима Виши. «Друг сообщил мне историю со слов своего друга, офицера, взятого в 1940 г. в плен. Перед отправкой в Германию нацистский офицер проверял его вещи. Там были две книги: “Три мушкетера” и “Вечная Германия” (так. – В. М.). “О нет! – сказал немец, – никаких «Трех мушкетеров», месье. Сожалею, но всё военное запрещено. А вот «Вечная Германия» – какое прекрасное название! Берегите, месье, берегите!” Когда я пересказал это Моррасу, он просто зашелся от удовольствия» (MNE, 171).
Глаза на опасность «германизма» Моррасу, по его собственным словам, открыли два события. Первое – торжественная и вроде бы дружественная встреча французской и русской эскадр с немецким флотом 18 июня 1895 г. на открытии Кильского канала – построенного на деньги от репараций, которые Франции пришлось выплатить после поражения в войне. Вспоминая детскую мечту стать моряком, Моррас обычно добавлял: чтобы потопить германский флот или обстрелять германские порты.
Второе событие, случившееся одновременно с первым, – выход полного французского перевода «Речей к германской нации» Иоганна Готлиба Фихте, «чистокровного, беспримесного варвара» в отличие от «более или менее романизированных варваров, которые хоть как-то умели писать, вроде Лейбница, Гете, Гейне, Шопенгауэра или Ницше» (QFA, 24). Моррас и через полвека называл эту книгу «лютеранским Кораном и предвестьем “Майн кампф”» (PJF, 94), а его друг и соратник Леон Доде видел в ней «наилучший пример того, что может сделать сильная мысль – даже с неверными предпосылками – для возрождения страны»[12]12
Léon Daudet. Contre l'esprit allemand de Kant à Krupp. Paris, 1915. P. 19.
[Закрыть]. Моррас призвал всех французов прочитать эту книгу, чтобы знать врага, и добился того, что муниципальный совет Парижа закупил двести экземпляров перевода. «Корни воинственного германизма надо искать не в Бисмарке, но в Фихте», – напомнил он в октябре 1914 г. (MCV, I, 322).
Шарль Моррас. Перед вечной Германией. 1937. Обложка
Шарль Моррас. Когда французы не любили себя. 1926. Обложка и авантитул с инскриптом: «Госпоже Хайде Магнус Левель, почтительнейший привет автора. Ш. М.»
После Франко-прусской войны и завершившего ее тяжелого – для многих позорного – Франкфуртского мира минула четверть века. Германская империя, провозглашенная в Зеркальной галерее Большого Трианонского дворца в Версале 18 января 1871 г., обгоняла Францию по численности населения[13]13
В 1871 г. численность населения обеих стран составляла по 37 млн человек; к 1914 г. население Франции выросло на 2 млн, Германии – на 30 млн. Моррас часто напоминал об этом (МЕМ, xxxvii).
[Закрыть] и темпам промышленного развития, по развитию науки и общественного благосостояния, поэтому отношение к ней разнилось.
Всё меньше французов, не исключая членов правящей элиты, мечтало о реванше или, по крайней мере, считало его реальным – столь же реальным, как факт поражения в 1870 г. На его признании строили политику «отцы» Третьей республики Жюль Греви и Леон Гамбетта, даже если публично утверждали обратное (КЕТ, 241–243, 251–257). «Прекрасная идея реванша принесла огромную пользу, но, плохо управляемая, быстро пришла в упадок» (QFA, xiii) – сокрушался Моррас в книге, выразительно озаглавленной «Когда французы не любили себя» (1916).
Всё больше французов, опять-таки не исключая членов правящей элиты, выступало за интеллектуальное и культурное сотрудничество с Германией как шаг к национальному примирению, считая его более перспективным, чем вражду. В их числе передовая литературная молодежь – Реми де Гурмон, Анри де Ренье, Лоран Тайад, Франсис Вьеле-Гриффен. Жозефен Пеладан заявил: «Есть всего две расы – мыслящая и другая. Граница, которая их разделяет, называется невежеством» (QFA, 18).
Моррас свидетельствовал, что его ближайшие соратники знали Германию лучше, чем он сам, хоть и штудировал в юности Канта и Шопенгауэра: «[Морис] Пюжо, большой поклонник Вагнера, переводил Новалиса. <…> [Жак] Бенвиль только что вернулся из Южной Германии с материалами для книги о Людвиге [II Баварском]. <…> Анри Вожуа подверг строгому пересмотру свое раннее увлечение Кантом. Леон Доде, еще один страстный вагнерианец, приехал из Гамбурга и говорил по-немецки, как по-французски» (PJF, 107). Так что Бенвиль, пополнивший в 1900 г. команду «Action française», куда его привел Баррес, в качестве специалиста по германской истории и политике, выдавал желаемое за действительное, утверждая, да еще во множественном числе, в октябре 1914 г.: «Мы никогда не учили немецкий из-за симпатии, пристрастия или удовольствия. <…> Изучение немецкого языка рассматривалось как часть подготовки к реваншу. У этого никогда не было ни другой цели, ни другой пользы» (JBA, I, 124).
По словам писателя Поля Адама, «в конце XIX века Германия стала страной, у которой мы более всего заимствуем в духовной сфере. Несчастья 1870 г. компенсированы интеллектуальными дарами, которые нам принесли победители. <…> Отношения между Германией и Францией, счастливо установленные через посредничество интеллектуальной элиты, должны быть укреплены с помощью энергичного воздействия на политику правительств» (QFA, 2–3). Этой же позиции придерживались социалисты во главе с Жаном Жоресом, утверждавшие, что борются за сохранение мира в Европе, и делавшие ставку на солидарность с германскими «товарищами». «Начать должна французская сторона, – подхватил экономист Шарль Жид. – Немцев, говорящих по-французски, в десять раз больше, чем французов, говорящих по-немецки. В Германии в десять раз больше читают французских книг, чем во Франции – немецких. <…> Германия знает Францию гораздо лучше, чем Франция – Германию» (QFA, 4).
Утверждения, что Франции нечему учиться у Германии, которая «глупа – в том смысле, что не умна» (MCV, II, 108), и вообще у кого-либо, кроме античной Греции и Рима, были, как сейчас говорят, не в тренде. Считая французский классицизм высшим достижением европейской культуры, а значит, культуры вообще, Моррас ополчился на романтизм, в котором видел проявление «германизма» – тлетворный дух индивидуализма, бесформенности и разлада, который Жермена де Сталь занесла в страну гармонии. «Религиозный индивидуализм зовется Реформацией, политический – революцией, в искусстве это романтизм» (MPR, 67).
В философии главным злом было объявлено учение Канта как продолжателя ненавистного Руссо. «Кантианство – религия Третьей республики, – писал он в феврале 1904 г. в статье с многозначительным заглавием «Чемульпо[14]14
Имеется в виду бой при Чемульпо (9 февраля / 27 января 1904) – морское сражение в начале Русско-японской войны, во время которой Франция поддерживала Россию.
[Закрыть], или Столетие Канта». – <…> Кантианство содержит в зародыше анархическое и космополитическое мышление. <…> Кантианство – по сути дрейфусарское учение. <…> Интеллектуально, морально, этически он наш враг, и потому мы обязаны отдавать ему должное. <…> Кант представлял себя Коперником философии. Правильнее было бы назвать его Птолемеем. Птолемей считал, что все небесные светила вращаются вокруг неподвижной земли, а Кант видел человеческий дух поставленным в центр природы, которой он диктует свои законы» (QFA, 241–243). Доде развил эту аргументацию в книге «Против немецкого духа от Канта до Круппа» (1915), добавив к врагам Франции, разлагающим ее дух, пессимизм Шопенгауэра и «философию бессознательного» Гартмана.
Единственное, что Моррас одобрял в Германии, – государственный строй, поскольку «Гогенцоллерны не более чем удачливые и успешные имитаторы наших Капетингов» (МЕМ, 483). Поэтому он соблюдал корректность в высказываниях о кайзере Вильгельме II – по крайней мере до начала Первой мировой войны.
IV
Равноправие между коренными французами (для Морраса – не менее чем тремя поколениями, жившими в стране и имевшими французское подданство) и недавно натурализовавшимися «метеками» (законодательство Третьей республики существенно упростило этот процесс), особенно на государственной службе, в бизнесе и в системе образования, представлялось ему главной внутренней угрозой. В евреях и протестантах он видел не только чужеродное тело в национальном организме, но орудие «наследственного врага» – германизма. «Главными двигателями и агентами немецкой рекламы в XIX и в XX веках были евреи обоих полушарий», – утверждал Моррас даже после Второй мировой вой ны (PJF, 101). «Еврейское вторжение – первый эшелон немецкого, – вторил ему Доде. – Франкфуртские банкиры идут впереди армий кайзера» (LDS, 209).
«После “дела Дрейфуса”, – констатировал эссеист П. Серан, – во французской политической жизни антисемитизм был для правых тем же, чем антиклерикализм для левых. Крик “Долой евреев!” отвечал на крик “Долой попов!”»[15]15
Paul Sérant. Les dissidents de l'Action française. Paris, 1978. P. 138.
[Закрыть]. Вплоть до Второй мировой войны юдофобия во Франции «оставалась среди принятых норм эпохи», как отметил историк Л. Жоли, предупреждая против ее «анахронической трактовки»[16]16
Laurent Joly. Xavier Vallat (1891–1972). Du nationalisme chrétien à l'antisémitisme d'État. Paris, 2001. P. 145.
[Закрыть]. В 1979 г. Жан Мадиран утверждал: «Следует заявить со всей определенностью: Шарль Моррас не был антисемитом. Даже отчасти не был. Совсем не был. Значение слов определяется их использованием – в то время, когда они используются. Сегодня антисемитизм означает расизм, нацизм, истребление евреев. Моррас был абсолютным антирасистом и яростным антинацистом. Он не был антисемитом в современном значении этого слова» (JMM, 79).
Юдофобы были не только на правом фланге, но и на левом – среди социалистов и синдикалистов. «Послушайте толпу, которая кричит “Долой евреев!” – писал в феврале 1890 г. Баррес, депутат-буланжист и любимец эстетской молодежи. – Это надо понимать как “Долой социальное неравенство!”» (ВМС, 627). «Антисемитизм эпохи, разделявшийся частью социалистов, был направлен против евреев как представителей капитализма», – отметил его биограф Ив Широн (VMB, 133). Этим же Луи Димье, многолетний соратник Морраса, объяснял малый успех подобной пропаганды среди рабочих: «Парижский мелкий буржуа – антисемит, рабочий – нет. Еврей – не конкурент ему, но зачастую работодатель, причем не хуже других» (DVA, 124).
Под «еврейством» Моррас понимал не этнос или конфессию, но «нацию внутри нации, государство в государстве», чуждую силу, которая «вмешивается в нашу политическую жизнь, внося лишь раскол и разрушение» (МРС, 467–468). «Вместо власти князей нашей расы мы получили хлыст менял иной, чем наша, плоти», – писал он в 1905 г., обличая власть Золота, которое «без ущерба для себя равно служит Парижу, Берлину и Иерусалиму», в предисловии к «Будущему интеллигенции» (единственная книга Морраса, переведенная на русский язык[17]17
Моррас Ш. Будущее интеллигенции / пер. и посл. А. М. Руткевича. М., 2003; далее цит. без сносок.
[Закрыть]). «Тот, кто придает нашему антисемитизму конфессиональный или религиозный характер, просто неправильно информирован, – разъяснил он в том же году. – Антисемитизм существует лишь потому, что французы вынуждены задавать себе вопрос, являются ли они хозяевами в собственном доме. <…> Опасайтесь, как чумы, обычной реплики наших противников: “Вы антисемит? Значит, вы хотите убить всех евреев”. Мы только хотим поставить их на свое место, причем это место не будет первым. Не меньше, но и не больше» (QFA, 190, 197).
Что это значило? Двадцать лет спустя Моррас объяснил: «Представим, что еврей из Галиции, еле говорящий по-французски, приезжает в Париж, продает свои пожитки, торгует, спекулирует на бирже. Разбогатев, он натурализуется (т. е. получает гражданство. – В. М.) и отправляет сына в лицей. Окончив его, тот становится адвокатом, профессором, журналистом, сенатором, министром и президентом республики. И ничто не противостоит этому странному cursus honorum[18]18
«Путь чести» (лат.) – в Древнем Риме последовательность военных и политических магистратур, через которые проходила карьера политиков сенаторского ранга.
[Закрыть]» (МЕМ, lxxxviii – lxxxix). Впрочем, такую опасность автор видел во всех «метеках».
Немецкий либерал и франкофил Эрнст-Роберт Курциус в начале 1930-х гг. с недоумением отметил, что «у французов нет ни расового инстинкта, ни расового сознания»: «Они не понимают отношения немцев и англосаксов к цветным расам» и «считают смешение кровей и скрещивание рас одним из главных достоинств Франции» (ERC, 105–106). Моррас не выступал за «метисизацию» Франции, но таковой не страшился его единомышленник генерал Шарль Манжен, призывавший после Первой мировой войны создать в Европе миллионную колониальную армию для будущей схватки с Германией. По замечанию советского аналитика М. Павловича (М. Л. Вельтмана), «осуществление мечты французских националистов довести численность цветной армии до 1 миллиона солдат в целях борьбы с немецкой опасностью повело бы к исчезновению французской нации как определенной этнической единицы». Но «боши» страшили их куда больше, чем перспектива, что «Марианна будет кофе с молоком» (ПФИ, 147, 153–154).
Что предлагал Моррас? «Евреи не будут ни преследуемы, ни изгнаны. Живущие во Франции евреи останутся ее подданными, но перестанут быть гражданами. Как и подданным в наших колониях, государство обеспечит им безопасность, правосудие, свободное исповедание религии. Им будет запрещено участие в общественных делах и закрыт доступ на государственную службу» (VCM, 170). На нее он предлагал принимать только граждан не менее чем в третьем поколении, однако без дискриминации по религиозному признаку.
Для Морраса «Кровь олицетворяла родовое достоинство, национальное величие, стабильный уклад, цивилизацию». Его антипод «Золото – социальную дезинтеграцию, национальную индифферентность, всесилие денег, индивидуалистический разброд. Царство Крови – это монархия. Царство Золота – демократия. Торжество Крови – это старая добрая Франция. Торжество Золота – это постреволюционное настоящее и неотвратимо наступающее будущее»[19]19
Осминская М. Рыцарь и грош [рец. на: Моррас Ш. Будущее интеллигенции. М., 2003] // НГ-Exlibris. 2003. 24 июля.
[Закрыть]. «Нет чистой французской крови, нет французского этнического типа, – писал в 1941 г. Тьерри Монье, считавшийся идейным преемником Морраса. – Французский народ есть продукт не крови, но истории»[20]20
Thierry Maulnier. La France, la guerre et la paix. [Lyon], 1942. P. 157.
[Закрыть]. Никакой биологии, только «выбор между Ростовщиком и Государем, Финансами и Шпагой».
Пьер Бутан, еще один ученик и последователь, напомнил, что Моррас «всегда отвергал биологический миф крови» (РВМ, 285), шла ли речь о евреях или других народах. Юдофоб Люсьен Ребате саркастически писал о его «ужасе перед расизмом» (RMF, 133). «Нелепо говорить, что германцы – цвет европейской расы, – повторял Моррас. – Нелепо считать их чем-то большим, чем спутниками цивилизации, исторические центры которой назывались Афины, Рим, Париж» (DAЕ, 1–2). Поэтому предостерег юного Жака Бенвиля от «бредней о чистой расе», когда тот ненадолго увлекся идеями антрополога Жоржа Ваше де Лапужа, попавшего на страницы «Revue de l'Action française», об «арийстве» – задолго до того, как нацисты подняли их на щит (DDB, 80–81). Особую опасность Моррас видел в национальном происхождении расистских идей: «Учения о чистой расе, избранном народе и особенной крови неотделимы от теорий, которые фабрикует Германия, включая наиболее революционные» (DAЕ, 289).
Чистоте крови Моррас не придавал значения даже как идеолог наследственной монархии. Возражая расистам, он напомнил, что «всегда строго отделял рассуждения о политическом и экономическом наследовании от туманных, опасных и произвольных обобщений относительно физиологической наследственности» (DAE, 5). «Мы говорим, – подчеркнул он в предисловии к итоговому изданию программного «Исследования о монархии», – что наследственный суверен находится в лучшем положении (чем выборный. – В. М.), чтобы хорошо управлять. Мы никогда не говорили, что хорошее управление – достоинство его крови» (МЕМ, lxxxvi).
«Моррас привлек внимание к преобладающему положению евреев, в сравнении с их численностью, в эпоху Третьей республики, как и других меньшинств: протестантов и масонов, – суммировал его биограф Широн. – Исторически несомненно, что эти три группы породили лаицистскую и прогрессистскую идеологию Третьей республики» (VMB, 168).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?