Текст книги "Дорожный посох"
Автор книги: Василий Никифоров-Волгин
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Мати-пустыня
Голубым весенним днем, извилистой лесной тропой, под зеленой тенью берез, тихим болезненным шагом шел к себе на родину, в село Коростелово, солдат Красной армии Семен Завитухин, ржановолосый и низкорослый деревенский парень.
«Иду помирать на своей земле, – медленно и тяжело думал он. – Косточки сложить поближе к Волге, к родимой матушке, которую не видал лет восемь, к ржаным полям, к забытой могиле отцов, где так приголубно склоняются над ветхими крестами дуплистые деревья, а из окон кладбищенской церкви доносится короткое примиряющее пение…»
– Не хочется помирать, но ничего не попишешь! – вслух произнес горькие слова.
Крепко был болен Семен Завитухин.
Во время гражданской войны полежал как-то он на студеной осенней земле, схватил простуду, стал кашлять кровью и таять. Дали Завитухину вольную и отпустили на все четыре стороны.
Солнцем, цветами, свежестью распускающихся берез, несказанной Господней красотой полны были голубые глубины леса.
– Эка благодать-то какая! – думал Завитухин, жадно вдыхая в себя сочный березовый дух.
Когда здоров был Семен, то не замечал в бешеной смене революционных дней всей красоты, щедро рассыпанной по весенней солнечной земле. Некогда было красноармейцу Завитухину думать о голубых небесах, березках да цветиках, когда люди говорят, что «белая гидра на носу и наемники капитализма хотят погубить завоевания Октябрьской революции».
При воспоминании о пройденных революционных годах, о душной гражданской войне, о расстрелах своих земляков, крепким надрывным словом выругался Завитухин и закашлялся от волнения удушливым кашлем с кровавыми выплевками.
Ложился на душистую теплую землю, припадал к ней чахоточным лицом, рвал с березок пахучие клейкие листочки и, вдыхая в себя хмельные их запахи, с острой тоской укорял себя:
– Счастья-то какого лишился ты, Сенька Завитухин – крестьянский сын! И на что променял?
В душе поднималась колючая злоба, и, чтобы угасить ее, он стал думать о родном селе Коростелове на берегу Волги, о радостях забытого крестьянского труда, о солнечных восходах над росистыми полями, о родных яблонях, одетых в белый снежный цвет, о матери, о деревенских хороводах в дрожании прозрачных вечеров и о всем том, что составляло радость и смысл живущего и так безжалостно было сожжено огнем революции.
Семену захотелось спеть старинную песню про зореньку, у которой много ясных звезд, и про ноченьку темную, у которой звездам счету нет, но закашлялся и погасил песню.
Чем ближе подходил Завитухин к Волге, чем ощутимее чувствовал вольное ее дыхание, тем яснее и примиреннее становилось у него на душе.
Была белизна и нежность, как когда-то в детские утренние годы, когда он в белой рубашке стоял в сельской церкви перед сияющей Христовой Чашей причастия Святых Тайн.
Солнце село за далекими дымчатыми лесами, и святая вечерняя тишина опустилась над зоревой Волгой и над соломенными крышами села Коростелова, когда он, усталый, едва переводя дух от волнения, подошел к своей старой избе с опрокинутым забором и яблонями в белом цвету.
Не смея сразу войти в избу, он сел на скамейку под яблонями и закашлялся. Скрипнула дверь избы, и на крыльце показалась маленькая старушка, вся в черном, как монашенка.
Чувство ли матери подсказало, что сидит на скамейке потерянный ею сын, жалость ли к этому усталому, кашляющему кровью человеку, сына ли напомнил он, но только она сошла с шатких ступенек крыльца, подошла к нему, села с ним рядом и без слов стала гладить бледные, костлявые руки незнакомого.
Завитухин вздрогнул, увидев родное лицо матери, опустился на землю, положил голову в ее колени и заплакал:
– Маменька!..
Много хороших нежных слов было припасено матери в его сердце, но ничего, кроме слова «маменька», сказать не мог.
Мать тепло и крепко обвила его худую шею и радостно, тихо заплакала и не могла найти слов, чтобы выразить свою нечаянную радость.
Семен прижимался к матери и слышал, как билось ее сердце.
Он закашлялся. Из горла хлынула кровь. Она заливала подбородок и густыми, алыми змейками сползала по зеленой солдатской гимнастерке.
Мать платком утирала подбородок сына и с бесконечной тревогой и нежностью спрашивала:
– Сеничка! Сыночек мой! Что с тобой, родименький мой?
– Вы не беспокойтесь, мамаша, – утешал ее сын, стараясь улыбаться, – все пройдет. Я поправлюсь. Помогать тебе буду… Забор вот поправить надо. Яблоньки подрезать… Ишь, они как одичали… Вы за меня, маменька, не тревожьтесь. Все пройдет. Кашель у меня меньше стал, и облегчение некоторое обнаруживается…
Когда засыпал Завитухин в родной своей избе, то долго сквозь легкий сон слышал, как молилась мать перед старенькими образами и как дрожали за окном яблони в белом цвету.
Утром, с восходными зорями Завитухин проснулся. Осторожно, чтобы не разбудить мать, он вышел из избы на крыльцо.
Утро – теплое, розовое. Мягко кудрявились белые облачинки. На цветах яблонь – роса. С голубой Волги веяло прохладой. В солнце и голубые ризы одевалась крестьянская земля. В душе Семена поднималось забытое крестьянское чувство. Жадно захотелось работы. Родной, мужицкой работы, в которой целое поколение Завитухиных находило радость и оправдание жизни.
Захваченный жаждой работы, он не хотел больше думать о своей смертной болезни.
– Ничего, – утешал себя с улыбкой, – это пройдет. Подышу деревенским воздухом, окрепну, и все будет в совокупности.
Семен обошел двор, хозяйским глазом осмотрел одичавшие яблони, опрокинутый забор, шаткие гнилые ступени крыльца и деловито, по-хозяйски, слегка нараспев, произнес:
– Работы-то много! Ишь, как все покачнулось. Ну, да это мы, Бог даст, наладим…
В груди поднимался колючий клокот кашля, но Завитухин старался подавить его, чтобы этим заглушить мысль о болезни. В сарае он нашел топор, раздобыл гвоздей и взялся было починить опрокинутый забор, но не успел вбить и гвоздя, как почувствовал себя дурно, сел на землю и закашлялся долгим хрипящим кашлем.
Когда успокоился от кашля, подошел к яблоне, обнял ее шероховатый стан и заплакал.
Воротился в избу бледный, с дрожащими ногами и лег на полати, с тоскою глядя, как золотые солнечные лучи проникали в избу и дрожали на стене тени от старых яблонь.
Как таяние вечерней зари, как догорание восковой свечи в одиноком храме, проходили на земле последние дни Семена Завитухина. Наступила последняя предсмертная тягота. Не думалось больше о земле, о работе… Мысль тянулась больше к тому, что выше земли, выше солнца и звезд, к невечернему миру, о котором так грустно пели когда-то под окнами странники-слепцы.
Часто звал к себе мать, гладил морщинистые ее руки и все просил рассказать ему что-нибудь про старину, когда леса были дремучее, нивы плодороднее, люди сильнее и все было по-иному.
И мать, едва пересиливая рыдания, древними стихами рассказывала ему бывальщину.
Высокий и тонкий лад его дум так созвучно сливался с древними песенными словами матери, и была на душе особенная утешенность.
В один из золотых сентябрьских дней позвал он к себе мать и сказал ей:
– Маменька… голубушка… Отвези меня в Николину пустынь. Помолиться хочу перед смертью и обелить себя покаянием… Много греха у меня, маменька… Ой, как много… Страшных грехов!
– Не тяжело ли тебе будет, Сеничка? Верст тридцать, поди, до Николиной пустыни, истомишься в дороге-то, сыночек!
– Не препятствуй мне, маменька. Пусть эта дорога подвигом моим будет, веригами моими. Отвези меня в пустынь… Пустынь… Пустыня, – бредово шептал Семен, – слово-то какое приятное… тихое, утешное слово… Помнишь, маменька, пела ты как-то о прекрасной мати-пустыни: «Мати-пустыня, приюти сиротку…»?
Чтобы не выдать сыну своей печали, уходила мать в сени и там плакала.
Одели Семена в белую чистую рубаху, укутали в шубу, под руки повели к телеге, положили его на солому, и повезла мать сына холодноватым, золотым сентябрьским днем в Николину пустынь.
Лежал Семен вдоль телеги и большими, проясненными долгой болезнью глазами смотрел в глубокое синее небо, и уже не было желания быть на земле, а хотелось скорее слиться с этим небом и лечь бок о бок с прадедами, у края кладбищенской церкви, откуда будет доноситься кроткое примиряющее пение.
Ехали русскими просторными полями.
В пути, среди ветреного безлюдного поля, их застигла ночь. Холодно было. Пусто было. Мать склонялась над лицом больного сына, согревала его своим дыханием, поправляла изголовье и ноги его укутывала соломой. Чувствовала мать, что тяжело сыну, и сквозь слезы утешала его рассказами про старину, про леса дремучие, где прятались раскольничьи скиты и жили прозорливые подвижники; про дедов крепких, как дубы, и веселых, мудрых, как земля, ими возделанная. И даже стих пропела сыну про прекрасную мати-пустыню и про дубравы Господни, цветами райскими украшенные.
После причастия в Николиной пустыне умер бывший красноармеец Семен Завитухин. Тише падения золотого листа с дерева умер он, и даже мать не услышала последнего его вздоха.
При помощи монахов уложила мать сына своего на телегу и теми же печальными осенними полями, под те же ветровые песни, низко опустив голову, повезла его в Коростелово. Так же в пути их застигла ночь, и много звезд смотрело на них.
Холодно было. Пусто было. Кружился увядающий лист. Так же поправляла мать изголовье сына, укутывала ему ноги и согревала его дыханием, словно холодно было ему в этой осенней мгле, и, как молитву, как причит, тихо пропела ему про прекрасную мати-пустыню и про дубравы Господни, цветами райскими украшенные.
Глухое затишье (Нарва)
Тихий город, древняя Нарва заблудилась в снежных сугробах и замерла. Замерли седые стены Иван-города, ливонский замок, белые старинные церкви, грязные средневековые улички. По-дедовски Нарва укладывается спать очень рано. После десяти часов во многих окнах гасится свет. Ярко до полночи горят огни в ресторанах. Последних, также как парикмахерских и гробовых мастерских, очень много. Кажется, что нарвитяне живут только для того, чтобы выпить, побриться и заказать гробик. Когда вы приезжаете в Нарву, то вам кажется, что вся она окутана серой паутиной и древней провинциальной тишиной.
Тишина такая, что слышишь, как падает снег и осыпаются седые крепостные стены.
Особенно чувствуется дыхание русской провинции на форштадтах.
У края дорог часовни. В них неугасимый лампадный свет. Кривобокие, приземистые домики. Шаткие, гнилые заборы. Шуршащий шаг обывателя. Великопостный «черноризный» звон. Рядом с церковью трактир. Во время длинных служб некоторые из богомольцев сходят через дорогу в трактир. «Хлопнут стопку» и опять в церковь. Делается это без кощунства, а по ребячливой простоте. Кстати, еще о простоте нарвских обывателей. Во время поминовения усопших на кладбище был такой случай. Священники служат панихиды. Около могилы сидят пьяные. На могиле бутылка и кутья.
– Батюшка! – обращаются пьяные к священнику, – нельзя ли панифидку?
– Можно, но только уберите водку с могилы! Что вы покойника-то обижаете.
Пьяные добродушно ухмыляются:
– Это не вредит, батюшка. Он не обидится, потому сам от водки помер. Деликатный человек!
* * *
Несмотря ни на какие грозы и молнии, войну и революцию, на отдаленные шумы большой содержательной жизни, тихая древняя Нарва сохранила облик прежней русской провинции, и по-прежнему витают тени гоголевской и чеховской России.
В нетленной целине разгуливает по Нарве прежний обыватель.
Обывательщина как ржавчина проела душу не только простолюдина, но и местной интеллигенции.
Судить об удельном весе некоторой части местной интеллигенции могут следующие красноречивые факты.
Умер Айхенвальд. Один из обывателей, местных общественных деятелей, с аппетитом поедая в клубе селянку[102]102
Селянка – солянка (устар.).
[Закрыть], о смерти этого исключительного человека обмолвился так:
– Одним жидом меньше.
Другой сделал новое литературное открытие, по которому выходило, что большинство произведений Л. Н. Толстого написано под диктовку еврея.
Третьи уверяют, что «Тысяча и одна ночь» написана Гоголем, а в жилах Вл. Соловьева текла еврейская кровь.
Всякое проявление живой мысли, всякая попытка открыть форточку и освежить душную обстановку нашей провинции встречает отпор и глухое недовольство.
* * *
Недавно, в молодой, полной творческих сил и красивого горения, русской организации нарвской молодежи, обществе «Святогор», был разбор советской литературы. За этот разбор старики назвали молодежь «комсомольцами».
* * *
Одуряющий сон висит над нашим красивым, полным средневековой романтики городом.
Нередки бывали случаи, когда на утомительных общих собраниях жуют бутерброды, рассказывают анекдоты, посапывают носом, и как-то одна из дам даже вязала чулок.
* * *
Назначено общее собрание. Кто-то должен был выступить с докладом. Докладчика нет.
– Где докладчик? – спрашивают.
– Сейчас придет. Партию на билльярде доигрывает.
Публика снисходительно улыбается и терпеливо ожидает окончания партии.
* * *
Осенним вечером сидел на бульваре видный представитель нарвской общественности и вполголоса считал огни на той стороне реки Наровы.
– Что вы считаете? – спрашивают.
– Огни считаю. До тридцати огоньков сосчитаю, а тогда ужинать пойду.
Этот же самый общественный деятель как-то заявил на общем собрании:
– Пора, голубчики, кончать собрание-то, а то щи у меня простынут!
* * *
Сейчас много шума по вопросу о праздновании Пасхи. Православное население Нарвы разделилось на два враждебных лагеря. Ярые сторонники старого стиля не приемлют новую Пасху только потому, что, во-первых, она со снегом будет и, во-вторых, в пасхальную ночь луна светить будет.
– По Священному Писанию-де луны на Пасху не полагается!
Чтобы успокоить ту и другую сторону, решено в Нарве в одной и той же церкви праздновать Пасху по двум стилям.
* * *
На почве двоестилия был такой курьез. В церковь приходит именинник. Служба идет по новому стилю. Перед отпустом священник поминает имена святых, празднуемых церковью в этот день по новому стилю. Вдруг священника прерывает обиженный голос именинника:
– Батюшка! Помяни моего ангела. Кузьмой его звать. Я по старому стилю праздную!
* * *
Уголовная хроника Нарвы поразительная. На одной из глухих улиц города неизвестными были похищены целые ворота. Местная газета острила по этому поводу: скоро-де дома воровать будут.
* * *
Минувшим летом по частям была разобрана дача в Усть-Нарве.
В той же Усть-Нарве какими-то любителями желтые почтовые ящики были перекрашены в черный цвет.
Воруют электрические звонки, выворачивают тумбы и уносят с могилы кресты и венки.
* * *
Дикие штуки «выкомаривают» нарвские обыватели.
У одного рабочего умирает жена. Положили ее в белый гроб, пьяный муж перекрашивает гробе в черный цвет.
– Недостойна она лежать в белом гробе, – поясняет рабочий, – так как при жизни была мне неверна.
* * *
Два года тому назад хулиганы посадили человека на кол.
* * *
В мороз и вьюгу стоит на улице человек в нижнем белье и босиком.
– Что вы делаете?
– От зубной боли лечусь. Ежели на снегу постоять, то кровь к зубьям приливает и они отходят.
* * *
Один из нарвских купцов построил на кладбище каменный склеп. Склеп по плану строителя был разделен на несколько отделений. «В одном отделении, – пояснил купец, – должны лечь дети хорошого поведения, в другом средственного, а в третьем сомнительного, как то: тати[103]103
Тать – вор (устар.).
[Закрыть], блудники и пьяницы».
* * *
Проходя по нарвскому кладбищу, можно встретить следующие надгробные письмена:
«Помяни мя Господи егда приедиши во Царствие Твое».
«Славному герою, погибшему от рабочих друзей фабрики».
«Здесь спит Костя из Скарятины».
«Упокой Господи душу усопшую рабу твою Анну. Родилась в 1856 году, сконч. 1925. Итого 69 лет. Уроженная Гдовская. В замужестве Ямбургская. Совместной супружеской жизни 46 лет. Скончалась эстонской подданной. Анна Мазохина! Вечная память».
* * *
Давным-давно в Нарве происходил следующий характерный случай.
Повадился один молодой человек ходить к чужой жене. Об этом проведал муж. Нежданно-негаданно стучит в дверь. Неверная жена прячет любовника в громадный дедовский сундук. Муж догадывается и запирает сундук на ключ, зовет соседей. При помощи их кладут сундук на телегу и сбрасывают его в реку Нарову. Сундук поплавал-поплавал и пристал к пристани. Вытащили и открыли. На счастье молодой человек остался жив. После этого случая вся Нарва звала его «новым Моисеем».
* * *
В избу хуторянина стучат ночью какие-то люди. Что надо? Купите свинью. Хуторянин покупает, но на утро выясняется, что свинья была украдена у него же и продана ему же.
* * *
Одному крестьянину грозила тюрьма за воровство. Родные хлопотать за него. Не помогает. Кто-то посоветовал обратиться к колдуну, который вызволит из беды. Во время суда над крестьянином присутствовал и колдун, который сидел в темном углу зала и шептал какие-то заклинания. Несмотря на заговоры крестьянин был осужден. По окончании суда мужички надавали колдуну тумаков:
– Шептал-шептал, гад маринованный, и ни беса не нашептал!
* * *
О курьезах газетной и театральной жизни в Нарве можно написать несколько фельетонов, но пока ограничимся несколькими фактами.
Один из рецензентов пишет отчет о спектакле, на котором не был. Расхваливается пьеса, артисты, но спектакль не состоялся.
* * *
Приходит к редактору мужичок из Принаровья:
– Нельзя ли, – говорит он, – жену мою в газетине прохвалить. Она меня бьет тяжеловесным орудием и гонит из квартиры.
* * *
Одно время, в одной и той же типографии печатались две газеты. Одна правая. Другая левая. Весь беспартийный материал, как-то: хроника, известия, объявления, – печатались в двух газетах одновременно и отличались одна от другой только передовицами.
* * *
Одним ныне прогоревшим издателем оригинальным способом составлялась газета. Передовица, политические новости, фельетоны, за исключением объявлений и подписи издателя, перепечатывались целиком из других газет.
Этим же издателем гонорар сотрудникам выплачивался пивными бутылками.
– Отнеси, – говорит, – восемь пустых бутылок в склад. Что получишь, то на это пообедаешь.
* * *
Бывали случаи, когда редактор на дверях редакции наклеивал записку: «Редактора можно видеть через час. Кому надо раньше, благоволите явиться в ресторан Захарова».
* * *
Один из нарвских актеров справлял свой бенефис. По ходу пьесы полагался тапер, который в нужный момент должен был играть на бутафорском пианино. На несчастье, тапер был пьян. Замешкался и за сценой заиграла музыка. Драма была сорвана. В довершение всего, на имя бенефицианта не было ни одной поздравительной телеграммы. Недолго думая, за сценой составляются телеграммы от всех наиболее крупных артистов, которые и читались.
* * *
По этому, далеко не полному, перечню нарвских курьезов можно судить о шагах Нарвы. Тихо катятся ея воды. Если закрыть глаза, то будет казаться, что живешь ты в прежней России, где проезжающая тройка, новые брюки у соседа, переделанная шляпка соседки – целое событие.
Так тихо, что слышишь, как падает снег.
Заутреня святителей (Под Новый год)
Белые от снежных хлопьев идут вечерними просторными полями Никола Угодник, Сергий Радонежский и Серафим Саровский.
Стелется поземка, звенит от мороза сугробное поле. Завивает вьюжина. Мороз леденит одинокую снежную землю.
Никола Угодник в старом овчинном тулупе, в больших дырявых валенках. За плечами котомка, в руках посох.
Сергий Радонежский в монашеской ряске. На голове скуфейка белая от снега, на ногах лапти.
Серафим Саровский в белой ватной свитке, идет, сгорбившись, в русских сапогах, опираясь на палочку…
Развеваются от ветра седые бороды. Снег глаза слепит. Холодно святым старцам в одинокой морозной тьме.
– Ай, да мороз, греховодник, ай, да шутник старый! – весело приговаривает Никола Угодник, – и чтобы согреться, бьет мужицкими рукавицами по захолодевшему от мороза полушубку, а сам поспешает резвой стариковской походкой, только, знай, шуршат валенки.
– Угодил нам, старикам, морозец, нечего сказать… Такой неугомонный, утиши его, Господи, такой неугомонный! – смеется Серафим, и тоже бежит вприпрыжку, не отставая от резвого Николы, гулко только стучат сапоги его по звонкой морозной дорожке.
– Это что еще! – тихо улыбается Сергий, – а вот, в лето 1347, вот морозно было. Ужасти…
– Вьюжит. Не заблудиться бы в поле? – говорит Серафим.
– Не заблудимся, отцы! – бодро отвечает Никола. – Я все дороги русские знаю. Скоро дойдем до леса Китежского, а там в церковке Господь сподобит и Заутреню отслужить. Подбавьте шагу, отцы!..
– Резвый угодник! – тихо улыбаясь, говорит Сергий, придерживая его за рукав. – Старательный! Сам из чужих краев, а возлюбил землю русскую превыше всех. За что, Никола, полюбил народ наш, грехами затемненный, ходишь по дорогам его скорбным и молишься за него неустанно?
– За что полюбил? – отвечает Никола, глядя в очи Сергия. Дитя она – Русь!.. Цвет тихий, благоуханный… Кроткая дума Господня… дитя Его любимое… Неразумное, но любое. А кто не возлюбит дитя, кто не умилится цветиком? Русь – это кроткая дума Господня.
– Хорошо ты сказал, Никола, про Русь, – тихо прошептал Серафим. – На колени, радости мои, стать хочется перед нею и молиться, как честному образу!
– А как же, отцы Святые, – робко спросил Сергий, – годы крови 1917, 1918 и 1919? Почто русский народ кровью себя обагрил?
– Покается! – убежденно ответил Никола Угодник.
– Спасется! – твердо сказал Серафим.
– Будем молиться! – прошептал Сергий.
Дошли до маленькой, покрытой снегом, лесной церковки.
Затеплили перед темными образами свечи, и стали служить Заутреню.
За стенами церкви гудел снежный Китежский лес. Пела вьюга.
Молились святители русской земли в заброшенной лесной церковке о Руси – Любови Спасовой, кроткой думе Господней.
А после Заутрени вышли из церковки три заступника на паперть и благословили на все четыре конца снежную землю, вьюгу и ночь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.