Текст книги "Жестяной пожарный"
Автор книги: Василий Зубакин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Нравится? – наклонившись ко мне, вполголоса спросил Жеф. – Хорошо бы, Селим додумался открыть тут бар для ожидающих. Для нас с тобой. Мы бы зашли, пропустили по рюмке-другой.
Ливанец принял нас поодиночке. Пол его кабинета, роскошного, как будуар элитной куртизанки, был застлан персидским ковром, а мраморные стены украшены картинами дорогих художников в резных золотых рамах. Доктор, выслушав меня, пообещал мне за две недели стационарного лечения ослабление опиумной зависимости и, при скрупулезном выполнении после выписки профилактических требований, окончательное, через год, от нее освобождение.
Прекрасное слово «освобождение» звучало в устах ливанца не совсем убедительно, но и не вовсе безнадежно: я еще ничего не знал об абортированном ягненке и африканском гиппопотаме и готов был залечь на больничную койку в ожидании чуда. В конце концов, вся наша жизнь – чудо, и это надо принимать как должное. Единственное, что меня насторожило, это категорический отказ ливанца госпитализировать вместе со мною и Жефа Кесселя, ограничившись для него амбулаторными посещениями. Казалось бы, в чем тут подвох? Две недели «на седьмом небе» – это кругленькая сумма в карман доктора… Потом до меня дошло: целитель опасался доверительных разговоров двух наблюдательных друзей о методах его лечения. За две недели можно многое подметить критическим литературным оком, а затем и описать ироническим пером.
Вернувшись из Грасса в Париж, я с облегчением махнул рукой на потерянное на вилле «Седьмое небо» время и на выброшенные на ветер деньги, затянулся бамбуковой трубочкой и взялся за свои статьи. Профессия во многом определяет рубежи деловых и приятельских контактов, в особенности журналистика – она безгранично расширяет круг знакомств, полезных и бесполезных. Входя с тетрадкой рукописей во двор издательства «Геометрический фазан», мог ли я предположить, что Лев Иудеи – император Эфиопии Хайле Селассие, памятуя о моих статьях про борьбу эфиопов с фашистской Италией за свободу, обратится ко мне с приветствием? Нет, о таком повороте событий я и помыслить не мог… Новые контакты, новые политические интересы, которые я излагал на страницах парижской периодики, оттеснили от меня старые литературные связи, но не пресекли их. Журналистика забирала почти все мое время, литература отодвинулась на задний план. Муссолини щелкал клыками в Эфиопии, Гитлер – в Испании. Политическая публицистика все больше меня увлекала, в европейском предгрозье я занимал определенную, жесткую позицию – антифашизм. Этой позиции, не допускающей колебаний, я никогда не изменял; она полностью соответствовала моему лозунгу, вызвавшему широкий резонанс в обществе: «Ни коммунизма, ни фашизма!». Любая на выбор из этих двух политических систем стала бы гибельной для Франции.
Свидетельствую: предвоенный тридцать восьмой год стал годом моего окончательного политического становления. Я знал определенно и на том стоял: парламентская демократия далеко не лучшее изобретение цивилизации, но самое чудовищное из всего, что у нас есть, – диктатура. Наши коммунисты по указке московских идеологических кураторов продвигали политизацию профсоюзов, притупляя их основную задачу – защиту интересов трудящихся перед лицом эгоистического капитала. Второй их посыл – контроль над валютой и над ценами, жесткие ограничения на фондовой бирже и на международном рынке ценных бумаг. Все эти затеи неизбежно ведут к диктатуре. Мои политические колонки и дискуссионные статьи в «Вю» как небо от земли отличались от репортажей светского обозревателя в «Марианне» и заметок махрового антисемита в «1935».
Германский нацизм под диктатом бесноватого фюрера отбрасывал мрачную тень на всю Европу, на всю нашу жизнь. Более, чем итальянская агрессия в Африке и даже чем проба германского оружия на республиканцах в соседней Испании, меня тревожило упрямое прорастание национал-социалистических идей у нас во Франции: в Эльзасе все чаще вылезали из пыльных нор на свет божий «маленькие фюреры», и их бравурные пропагандистские песни, к огорчению здравых людей, вызывали одобрение публики. Я писал – и дискутировал с оппонентами – о ползучей фашизации Франции и угрозе войны, которая неизбежно катится в обозе фашизма. Французское общество, как и всякое другое, довольно-таки инертное по своей природе, на глазах распадалось надвое: профашистов и антифашистов, прозябавших в меньшинстве. Была еще и подавляющая часть, придерживающаяся нейтралитета; она в случае столкновения сторон послушно присоединилась бы к победителям.
Вот как неоднозначно складывалась ситуация в стране французов. Я, наблюдая за развитием событий и в Испании, и в Германии, и в Чехии, оставался верен тревожной французской теме. Нет ничего хуже, беспощадней и бессмысленней войны – в этом я был убежден. Поэтому, прежде чем ввязаться в бой, необходимо предпринять все, что только возможно, для предотвращения истребительной войны. Единственное, что можно противопоставить войне, – это мир; вот за него и надо стоять грудью: говорить – лучше, чем стрелять. А уж если началось – тогда стрелять без осечки и без промаха.
А пока не началось, я следил за новостями с фронтов и, слушая по радио гипнотизирующие речи Гитлера, пытался понять, в чем секрет его ораторской манеры. Знакомый не понаслышке с воздействием наркотиков на все органы чувств, на сознание и подсознание, я почти не сомневался в том, что Гитлер, если и не злоупотребляет «тонизирующими» средствами, то уж никак ими не пренебрегает. Мне хотелось понаблюдать за фюрером вблизи и послушать его речи вживе; любопытство толкало меня в спину, журналистский азарт направлял мой путь.
На дворе стоял 1937 год. Ежегодный съезд Германской национал-социалистической партии традиционно проходил в сентябре в Нюрнберге – под барабанный бой, грохот сапог, свет факелов и плеск красных знамен с черной свастикой. О получении официального журналистского приглашения мне нечего было и думать – немцы прекрасно знали о моих антифашистских взглядах и не впустили бы меня в Нюрнберг. Поэтому, воспользовавшись кое-какими знакомствами и связями, я раздобыл не вполне настоящую карточку почетного гостя и с толпой гостей беспрепятственно проник в зал съезда.
Манера Гитлера держаться на трибуне и выкрикивать слова лишь укрепила мою уверенность в том, что германский фюрер находится под воздействием наркотиков. Что ж, не он первый, не он последний…
Почти двухметровый рост, выделявший меня из толпы людей, в Нюрнберге сослужил мне плохую службу: вечером в «Гранд-отеле», где расселились приехавшие журналисты, я был замечен и опознан бывшим парижанином – политическим активистом комитета «Франция – Германия», о котором я нелицеприятно отозвался в одной из своих статей. Я был узнан и назван. Разгорелся скандал: в помпезных тоталитарных торжествах только единомышленникам дозволено участвовать. На меня смотрели, как на чумного. Группа профашистски настроенных французов призвала открыть на меня показательную охоту и расправиться с «либеральным отщепенцем». Угрозы любезных соотечественников меня не испугали; единственное, чего я опасался, так это обыска: в моем чемодане хранилась готовая к употреблению походная курильня опиума. Вот она могла бы вызвать нежелательные последствия со стороны властей: в лучшем случае высылку, в худшем – арест. Но удача мне сопутствовала, я остался на свободе, дождался триумфального, под грохот литавр, закрытия «съезда победителей» и воочию составил себе представление о позолоченных картонных декорациях нацистского режима.
Это была первая, но не последняя моя встреча с нацистами на их территории. Во второй раз я пересек франко-германскую границу два года спустя, перед самым началом гитлеровского вторжения во Францию. А третья произошла в том же Нюрнберге на заседании международного трибунала, судившего нацистских преступников – главарей гитлеровского рейха. Декорации были другие, а состав действующих лиц победоносно расширен.
Второе посещение Третьего рейха оказалось для меня более опасным, чем предыдущее: война должна была вот-вот грянуть, немцы проявляли повышенную бдительность. «Марианна» решила отправить меня в Германию, и я был рад представившейся возможности: взглянуть собственными глазами на последние приготовления Гитлера к военной кампании на Западе – что могло быть привлекательней для политического обозревателя! А в том, что война на пороге, я ничуть не сомневался.
Порог – это оборонительная линия Зигфрида, прикрываясь которой немцы начнут наступление; не было нужды оканчивать, как мой брат Франсуа, военную академию Сен-Сир, чтобы усвоить эту истину. С липовым удостоверением личности я сел за руль машины и поехал на юго-восток, по направлению к границе, вблизи которой стоит окруженный лесами старинный город Трир со всеми его туристскими достопримечательностями. При неблагоприятном повороте событий интерес к историческим памятникам мог послужить мне каким-никаким прикрытием в моем довольно-таки авантюрном путешествии.
Я выехал в выходной день, когда можно было ожидать наплыва народа и ослабления контроля на границе. Так оно и вышло: в чутком предвидении обострения ситуации близкая к панике публика валом валила в обе стороны, не зная толком, где искать безопасное убежище. Кого здесь точно не было, так это туристов; возможно, я был единственным в своем роде.
Известно, что наиболее подходящее место для того, чтобы укрыться от любопытных не в меру глаз, это толпа. Смешавшись с толпой, я без осложнений миновал все препоны и, оказавшись уже за линией Зигфрида, ближе к Триру, вышел из машины и стал гуляючи прохаживаться по красивому немецкому лесу, скрывающему под своим густым сводом рвы и туннели, казематы, укрепления и бетонные надолбы. Тут, в зарослях, оказавшись в совершенном одиночестве – от спасительной толпы не осталось и следа, – я незамедлительно был замечен пограничным патрулем и остановлен.
– Кто вы? – с угрозой в голосе спросил меня начальник патруля. – Что вы тут делаете?
– Я турист, – живо пустился я в объяснения. – Еду в Трир.
– Пойдете с нами! – приказал начальник. – В участок!
– Ваше дело – серьезное, – выслушав донесение начальника патруля, объявил мне дежурный офицер. – Что вы делали в лесу? Вы что, не видели, что это военная зона? Отвечайте!
– Я ботаник и орнитолог, – проникновенно доложил я. – Ваши германские леса – моя душа, а ваши лесные птицы – моя любовь. По дороге к Триру я услышал голоса птиц и вышел из машины послушать. На моем месте вы поступили бы точно так же, герр офицер!
Дежурный был озадачен таким потоком правдоподобной лжи. Моя любовь к германским птичкам ему польстила.
– Хорошо, – вынес решение офицер. – Езжайте в Трир. Но из машины больше нигде не выходите, даже если вы услышите в лесу хор валькирий!
Патрульные проводили меня до машины, ради птичьих песен оставленной на обочине лесной дороги, и я для порядка продолжил путь в Трир. Полюбовавшись на достопримечательности, я вернулся в Париж, выкурил трубочку и засел за статью, материала для которой накопилось более чем достаточно.
К концу мирной передышки между двумя войнами я заработал имя среди читателей газет; они ждали от меня не стихов и эротических зарисовок, а публицистических статей с анализом текущих событий и критикой действующих политиков. Этим я занимался, это меня развлекало: я порвал с флотом и офицерской карьерой ради высокой литературы – а очутился в журналистском заповеднике. Но, не кривя душой, популярность и постоянная связь с сотнями тысяч читателей тешили мое самолюбие. Кроме того, юношеская мечта о литературе меня не оставляла, и я верил, что непременно придет мой час если не стихов, то прозы. Забегая вперед, скажу: так оно и вышло.
Непрерывная журналистская работа, хочешь не хочешь, занимала все мое время; с трудом удавалось выкраивать часок-полтора на две-три трубочки, без которых я начисто утрачивал работоспособность. Это были устоявшиеся правила игры в жизнь, и я их принимал безропотно: опиум стал неотторжимой частью моего «я». Мои друзья-поэты не то чтобы охладели ко мне в моем новом журналистском обличье, но наши встречи, сохраняя былую сердечность, стали реже.
Моя невовлеченность в события гражданской войны в Испании вызывала удивление читателей – я хранил мертвое молчание по этому поводу, статей об испанской войне не писал, и даже когда коммунистическая Пассионария – Долорес Ибаррури явилась в Париж с мольбой о помощи и поддержке Народного фронта, я и рта не открыл. Слишком много безответных вопросов скопилось у меня, глядевшего из-за Пиренеев на пробную схватку двух тиранов – Гитлера и Сталина. Под чистым небом Испании шла завуалированная репетиция Большой войны, и каудильо Франко вместе с коммунистической Ибаррури исполняли здесь вспомогательную, декоративную роль ухватов на испанской кухне в лапах берлинского и московского диктаторов.
Война шла к концу, франкисты наступали, республиканцы отступали. В Москве готовились к приему героических испанских беженцев – а заодно тех советских генералов и секретных агентов, которые допустили поражение и заслуживали строгого наказания… Что теперь, после неизбежного крушения кремлевских планов по советизации Испании и усиления позиций Гитлера, ждет Европу? На этот вопрос я должен был найти ответ прежде всего – дальнейшее уклонение от темы было бы похоже на трусливое бегство. Ехать на фронт, в Барселону, этот последний оплот республиканцев, – больше мне ничего не оставалось.
И я поехал.
9. Вива Испания!
До границы мы с фотографом добирались на парижском поезде, со всеми удобствами. Чем ближе к Пиренеям, тем ясней небо и прозрачней воздух предгорья. Последний город перед Испанией – Перпиньян. Там мы заполняем многолетней давности опросные листки и какие-то устаревшие «Памятки для туриста», как будто не на фронт едем, а на корриду. Но вот формальности соблюдены, дорога перед нами открыта и до границы рукой подать.
Каталония еще сопротивляется, Барселона держится из последних сил, ее сдача – вопрос дней, а может, и часов. Победа франкистов представляется неизбежной, это ни в ком не вызывает сомнений, начиная с отступающих республиканцев и заканчивая московскими стратегами.
Республиканское правительство Негрина Лопеса, у которого я хочу взять интервью, перебралось из Барселоны в городок Фигерас, на самой испано-французской границе. Собственно, даже не в Фигерас, а в замок Сан-Фернандо на окраине городка. Попасть туда журналисту, несмотря на царящий повсюду хаос, дело непростое: всякий желающий задает ему уйму дурацких вопросов, а пестрая, набранная кое-как охрана Лопеса может, не задумываясь, открыть стрельбу и уложить чужака на месте.
Я добрался до Сан-Фернандо к вечеру – там как раз шло последнее заседание республиканского совета министров. Считаные дни спустя Негрин будет свергнут военными, а вскоре войска генерала Франко без сопротивления войдут в Мадрид. Трехлетняя гражданская война закончится. Восемьсот тысяч жертв лягут навечно в землю Испании. Негрину повезет – он успеет бежать во Францию и получит там официальный статус политэмигранта.
Все мои попытки проникнуть в замок Сан-Фернандо и получить интервью не увенчались успехом. Зато на подходах к замку я познакомился с симпатичным разговорчивым парнем, похожим на лесного разбойника: кожаный колет поверх серой рубахи не первой свежести, красные штаны в обтяжку, русская шапка на голове, винтовка за спиной и револьвер за поясом. Парень оказался французским анархистом, сражавшимся в интербригадах, а после их роспуска оставшимся в Испании воевать дальше; он был предан всей душой Республике, считал ее дело правым и поджидал, когда весь мир повернется к ней лицом и встанет на ее сторону. Таких же примерно взглядов придерживался, по словам анархиста, и Негрин Лопес: он ждал начала большой европейской войны, когда кровавые роли Германии и Италии окончательно прояснятся, цивилизованные демократические страны вступят в схватку с фашизмом и сломают ему шею. Республиканская Испания, уже прошедшая военные испытания, займет не последнее место в этом антифашистском ряду – надо только продержаться всего один год, а потом неизбежно наступит всеобщая освободительная война с фашизмом. Всего один год!
Не продержались…
Убедившись в бесперспективности своих попыток встретиться с Негрином, я распрощался с анархистом, отправил фотографа назад во Францию и решил ехать в Барселону – последний шаткий оплот республиканцев. Франкисты наступали, конец гражданской бойни был близок и неотвратим.
Прежде чем пускаться в неизведанный путь на попутках и пешком, я присел отдохнуть на единственную пристойную лавочку в запущенном и захламленном парке замка Сан-Фернандо – все остальные были либо сломаны, либо разобраны обездоленными гражданами на хозяйственные нужды. Усевшись, я расслабленно вытянул ноги и закурил бамбуковую трубочку, одну из полудюжины запасенных заранее. Благодать без промедлений на меня снизошла; теперь мне не было никакого дела ни до Негрина Лопеса, ни до франкистов с республиканцами. Не успел я затянуться от души, как ко мне подошел незнакомец в мятом коричневом костюме и справился, может ли он воспользоваться свободным местечком на моей лавочке. Я разрешил.
Первым делом, устроившись на скамейке, он достал из кармана трубку, набил ее табаком из кисета и закурил с облегчением, свойственным завзятым курильщикам. Так мы сидели и курили – каждый по-своему, укутанные дымом.
– Простите, мсье, где-то я вас встречал, – выбивая трубку, приветливо сказал незнакомец. – Я в этом совершенно уверен, у меня хорошая зрительная память.
– Да, вы правы, – согласился я, вглядываясь в его семитское лицо под черным беретом. – Вы не из интербригад?
– Я русский поэт, – сказал он. – В Испании пишу военные очерки. Хотел взять интервью у Негрина, и ничего у меня из этого не вышло.
– У меня тоже, – сказал я. – И я тоже поэт. Французский.
– Ну да! – радостно воскликнул незнакомец и взмахнул рукой с зажатой в кулаке трубкой. – Нас познакомил Вожель на «Фазаньей ферме»! Вы…
– Эммануэль д’Астье, – сказал я. – А вы…
– Илья Эренбург, – назвался русский. – Надо было разгореться испанской войне, чтобы свести двух поэтов на лавочке в одичавшем парке под Фигерасом! – он говорил на превосходном французском, без малейшего акцента.
– Нам повезло, – сказал я. – Нас не убило, не оторвало руки-ноги, мы здесь сидим и покуриваем в тени оливкового дерева. Это же просто великолепно, Илья!
– Не стану спорить, – кивнул головой Эренбург, – даже и не подумаю… Кругом война, а мы тут мирно сидим под оливой, как в библейском раю. Война кругом, и это только начало!
– В том и дело, – сказал я. – Набрести на опушку рая в гнусном чистилище – это везенье, чудо!.. Вы ведь московский русский, если память мне не изменяет, а не парижский?
– Нет, не изменяет, – сказал на это Эренбург без особой, как мне показалось, радости. – Я поэт, Манэ, – позволите мне так вас называть по старинке? – и это обстоятельство лишь подогревает мою любовь к Франции. Почему? Да потому что еврей, как говорится, рождается с дорожной сумкой в сердце. Вот и я такой же.
Чемодан с пожитками в сердце. Это кое-что объясняет: еврей – вечный бродяга без корней, без милой отчизны и родного очага. Это их объединяет и роднит – и у нас во Франции, и в Германии, и, наверно, в России тоже. Хотя и среди евреев встречаются иногда достойные люди – но не часто.
– Вы говорите, – сказал я, – что Испания – это начало войны. Вы так думаете?
– Уверен! – неожиданно резко ответил Эренбург. – Испания – это только проба сил. На прошлой неделе мы говорили об этом с Хемингуэем, он тоже, как мы с вами, пишет военные очерки для своих газет. Так вот, он уверен: большая война на пороге, фашисты поставят мир с ног на голову. И мы будем свидетелями, если не участниками. Мы с вами, Манэ.
– Немцы? – назвал я единственное, что могло прийти в голову.
– Да, немцы, – грустно подтвердил Эренбург. – Война идеологий – страшней не придумаешь. Миллионы пойдут под нож. Германские пушки заряжены ядовитым расизмом. Почитайте «Майн Кампф» Гитлера, там все расписано.
Вдумчивый еврей этот Илья с дорожной сумкой в сердце. Проницательный. Может быть, он пользуется информацией, полученной из Москвы.
– Значит, европейская война неотвратима? – повторил я, испытывая желание закурить еще одну трубочку.
– Берите шире, – Эренбург повел рукой, охватывая запущенный парк и стены замка Сан-Фернандо на холме. – Мировая! Япония поддержит Гитлера, и не она одна.
– И ничего нельзя сделать? – спросил я, снова погружаясь в опиумную нирвану.
– Поздно… – обреченно пожал плечами Эренбург. – Все эти годы после разгрома Германии в Первой мировой вся Европа праздновала победу, танцевала и пила шампанское, и никто не озаботился укрепить мирную передышку.
– То есть? – уточнил я.
– Постоянный мир недостижим, – сказал Илья и опустил голову на грудь. – Это противоречит человеческому характеру, это – утопия. – Тут я навострил уши: высказанное русским совпадало с моей точкой зрения на войну и мир. – Нужно отстаивать положение «не война», драться за него. «Не война» – это и есть промежуток между войнами, передышка, которую нужно растягивать всеми силами. За минувшие двадцать лет никто ради этого и пальцем не пошевелил – ни великие державы, ни пламенные энтузиасты. Никто!
– Да, верно, – признал я.
– Борьба за мир – это слишком пафосно звучит, мой друг, – сказал Эренбург. – Умные люди скептически отнесутся к такому лозунгу. Но ведь и мир не состоит сплошь из умных людей.
– И это верно, – согласился я.
– Давайте вернемся к этому разговору после окончания большой войны, – сказал Илья Эренбург. – Если, конечно, уцелеем.
Барселона была объята беспокойством и паникой, после бомбежек разгорались пожары, но казалось, никто их не тушил – я ни разу не видел ни одной пожарной машины. Нехватка продовольствия настойчиво давала о себе знать, как и проблема ночевки: гостиницы были либо забиты беженцами сверх всякой меры, либо закрыты. Люди без дела толпились на площадях, опасаясь углубляться в неосвещенные улицы и переулки; нетрудно догадаться, что на то были веские причины. Я видел, как в самой гуще толпы умер со стоном какой-то старик и, стиснутый со всех сторон, продолжал стоять, пока люди не расступились в смятении, и тогда покойный сполз на землю.
Этого с меня было достаточно на сегодняшний день. Я вошел в открытую, к моему изумлению, парикмахерскую и за две пачки сигарет договорился с хозяином: он разрешил мне переночевать в парикмахерском кресле, обильно посыпанном состриженными волосами. Вытянувшись в кресле, я прикидывал, как мне добраться до фронта, проходившего неподалеку, в десятке километров от Барселоны. Тащиться туда пешком получалось далековато, хотя прикрыться беженцами, запрудившими дороги, было бы идеальным решением. Сев в поезд в Париже, я вынырнул из него на чужой войне, а война диктует свои порядки, меняющиеся день ото дня. Возможно, это последние, завершающие фронтовые бои этой войны, и живой репортаж оттуда стал бы украшением журнала. Вопрос в том, как туда попасть, на этот фронт? Журналистское удостоверение и просьба о легальном посещении зоны боев могут лишь испортить все дело. Оставались попутные машины, идущие по направлению к фронту.
Ни свет ни заря поднялся я из парикмахерского клеенчатого кресла. Все косточки моего непомерно вытянутого тела ломило, как будто по нему проехала телега. Полчаса спустя я уже ловил на дороге попутки, ехавшие на фронт, – с угрюмыми бойцами в кузове или нагруженные каким-то случайным бытовым скарбом. Во время войны случайности, как правило неприятного свойства, ждут путника на каждом шагу.
Выйдя на дорогу и встав не очень далеко от обочины, чтоб не сшибло машиной, я размахивал руками, как донкихотская ветряная мельница. Попутки притормаживали, водители задавали мне один и тот же вопрос:
– Ты кто?
– Журналист, – отвечал я.
– Запрещено! – сквозь зубы роняли они и рывком брали с места.
Будь у меня Росинант, я бы погнал его по дороге прямо на фронт. Но у меня не было Росинанта.
Продежурив на дороге часа три, я расстался с надеждой попасть на фронт. Назовись я беженцем, – а после бессонной ночи в парикмахерской, в измятом, грязном и к тому же обсыпанном чужими волосами костюме, я мало чем отличался от военного беженца, – разоблачение настигло бы меня скорее раньше, чем позже. Полевой контрразведке мое пребывание в прифронтовой полосе не могло не показаться несколько подозрительным, и исход приключения, в спешке и неразберихе гражданской смуты, мог бы стать кровопролитным. Вива Испания! Взвесив все возможности и противопоказания сложившейся неординарной ситуации, я решил возвращаться во Францию. Почти всю дорогу до Парижа случайные попутчики принимали меня за испанского беженца, спасающегося от кошмара войны. Жалость сквозила в их взглядах, а я, устало дремавший на вагонной скамье, был избавлен от пустопорожних разговоров с любопытными пассажирами.
Республиканец Негрин Лопес, испанский премьер-министр, думал, как я: мировая бойня разгорится максимум через год. А Франция, прекрасная и беззаботная, зажатая, словно в тисках, между корчащейся в костре войны Испанией на западе и гитлеровской Германией с указательным пальцем на спусковом крючке автомата на востоке, – моя Франция ограничивалась пустыми разговорами политиков, ничему не училась и не была готова к войне. «Надеяться надо на худшее» – это русское предостережение, которое я слышал от Жефа Кесселя, не приживалось на нашей политической ниве и не давало всходов. Мы надеялись на везение и слепо верили, что «завтра будет лучше, чем вчера», – это поддерживало публику с ее незамысловатыми чаяниями. Выходки трех наших соседей-диктаторов – Гитлера, Муссолини, а теперь еще и Франко – настораживали и раздражали. Но никто всерьез не обращал внимания на коммунистического диктатора Иосифа Сталина, сидящего за Кремлевской стеной далеко в Москве. А его место в этой квадриге было более чем равноценным.
Эти две поездки и предшествовавшая им третья – на нацистский съезд в Нюрнберге, двумя годами раньше, – сформировали мою позицию: европейский пожар назревает и наливается кровавым соком. Войны не избежать. Испанские события лишь укрепили мою уверенность: мир балансирует на лезвии бритвы.
Я делился горькими прогнозами с моими друзьями-приятелями – Кесселем, Анненковым, Дрие ла Рошелем, коллегами-журналистами, – и они разделяли мои опасения: война надвигается, Франции не удастся уклониться от встречи с ней. Вытеснив обманчивую фата-моргану, реалии жизни зальют мир кровью; страдания станут обыденностью. В подступающем урагане я готов был встать на защиту Франции и положить за это жизнь. У меня был один смертельный враг, у меня и у мира – фашизм. И речь тут шла не только о самолетах и подводных лодках – наша идеология свободы должна была выстоять под натиском фашистской идеологии дозволенности убийств, возвращающей человечество в каменный век. Кого мы могли противопоставить одержимому демагогу Гитлеру? Да никого… Нам останется только сражаться. Среди моих друзей я пытался разглядеть тех, кто думает так же, как я. К моему сожалению и горечи сердца, Пьер не входил в их число…
Легкомыслие соотечественников иногда повергало меня в смятение, как будто речь шла не о гитлеровской угрозе, исходящей из-за пограничной с нами линии Зигфрида, а о вторжении инопланетных монстров. А ведь немцы, как, собственно, и марсиане, могли свалиться нам на голову столь же внезапно, как июльский снег.
Я писал, сдерживая себя на крутых поворотах, – не хотел нагонять страх на публику, тем более что мои многочисленные оппоненты из самых разных изданий вполне успешно находили отклик у большинства, призывая французов к спокойствию души и разума: гитлеризм, дескать, с его основой основ – единением и взаимодействием гражданина и власти – совершенно совпадает с нашей отечественной демократией и потому не может быть нам враждебен. Всякий отрицающий этот очевидный факт – злокозненный паникер, не видящий ничего дальше собственного носа… Впрочем, были и такие, кто разделял мою точку зрения на завтрашний день и необходимость подготовки к будущей борьбе. К моему удивлению и отчасти даже смущению, рядом с горсткой этнических французов, озабоченных судьбой родины и склонных меня поддержать, то и дело встречались многочисленные эмигранты из Германии и Восточной Европы, готовые при необходимости взять в руки оружие. Такое состояние французского общества удивляло меня: как можно не видеть тревожные изменения в Европе и не чувствовать опаляющее дыхание близкой войны, которую поисками разумного мирного решения уже не остановить! Да никто всерьез и не пытается – этим должно заниматься государство со всеми его неограниченными возможностями, а не кружок озабоченных писателей и журналистов.
Я давно уже перестал удивляться человеческой наивности; я ведь и сам такой. Но после горящей Барселоны и потоков беженцев, метавшихся в панике по прифронтовым дорогам, после смерти на моих глазах старика в гуще толпы я с мучительной тревогой всматриваюсь в картину за спиной: тридцать седьмой год, Нюрнберг, бюргеры восторженно ловят завывания своего фюрера и слушают, как чарующую музыку Вагнера, топот солдатских сапог по брусчатке городских площадей. «Хлеба и зрелищ!» Гитлер дал своему народу и то и другое. Избавляемые от назойливой еврейской конкуренции, торговцы и мелкие производители в упоении славили нацистскую власть, пекущуюся о благе народа. Германия превыше всего! Да здравствует Третий рейх – навеки и навсегда! И не приходило в промытые нацистской пропагандой мозги, что нет в мире ничего вечного, кроме самой Вечности. Чтобы убедиться в этой основополагающей истине, очарованному народу придется расплатиться миллионами жертв – голубоглазыми белокурыми немцами, этими потомками ариев, отправившимися в поход за жизненным пространством… Несчастные бюргеры Нюрнберга, пораженные куриной слепотой! Они не представляли себе будущего – а кто думает о нем, если великолепное красно-золотое настоящее полно хлебом и зрелищами! Им предстоит прозреть, протереть глаза и в родном городе стать свидетелями международного судебного процесса над их великими соблазнителями. За ошибки приходится платить. Почти всегда.
А осенью 1939 года основные акценты были расставлены и наблюдателям оставалось только одно – ждать развития событий. Кое-кто из облеченных властью – совсем немногие – пытались влиять на происходящее, но дело, как правило, ограничивалось пустыми разговорами: среди французов в этот судьбоносный момент так и не нашлось лидера, который ответственно возглавил бы страну. Наши генералы и руководители Генерального штаба не оставались в стороне от дискуссий: в конце концов военным придется встретиться с неприятелем, кем бы он ни оказался, лицом к лицу и одержать над ним убедительную победу. Генералы убеждали штатских политиков в отваге и стойкости наших солдат и их готовности отбросить врага, откуда бы он ни взялся, мощным сокрушительным ударом. Готовясь к военным испытаниям, мобилизационный отдел Генштаба объявил призыв боеспособных граждан, обученных военным наукам. Я входил в их число и в первый же месяц новой мировой войны получил офицерский мундир лейтенанта военно-морской разведки: форменные брюки и китель с нашивками на рукавах. Выдали мне и пистолет с двумя обоймами и запасом патронов, поручив внимательно приглядывать за «подозрительными лицами» – профсоюзными вожаками и коммунистическими активистами, если такие обнаружатся. Это задание, несомненно, негласно относилось к смежной области – контрразведке, и в этой своей тайной роли я ждал многого: преследования германских агентов и погонь за шпионами. Но об этом в штабе разведки в Нанте не было и речи. Вполне обоснованные подозрения вызывали у наших секретных служб коммунистические активисты, после заключения советско-германского пакта Молотова – Риббентропа открыто вставшие на сторону Гитлера и обвинившие англо-французских империалистов в вероломном нападении на Германию. Получив директивы, я был предоставлен самому себе: «внимательно приглядывая», я допрашивал непатриотичных задержанных, и методы дознания контрразведчиков, можно не сомневаться, сохранились в памяти этих «подозрительных лиц» на всю оставшуюся жизнь.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?