Читать книгу "Дом для Одиссея"
Автор книги: Вера Колочкова
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Потом, по прошествии определенного времени обнаружив, что коварный план все-таки удался, она не удивилась особо. Стало быть, все правильно тогда рассчитала. Значит, так и нужно. И стала тщательно готовиться к грядущему событию, закупая помаленьку необходимые вещи-предметы. На дорогие удовольствия вроде памперсов и всяких подобных штучек особых денег, конечно, не было – велика ли зарплата у вахтерши-то? Но хлопчаткой дешевенькой на пеленки-подгузники запаслась основательно, и одеяльце теплое прикупила, и ползунки-пинеточки всякие. Вообще, продумала она свое будущее безденежное материнство, как ей казалось, очень толково и до мелочей. Все носила, как мышка в норку: разные долгохранящиеся съестные припасы – гречку, манку, сухое молоко, консервы, муку, сахар. И деньжат старалась отложить на черный день побольше, налегала изо всех сил на морковку с капустой да на всякие другие полезные овощи. И счастлива была по-настоящему в этих приятных хлопотах, вслушивалась в саму себя настороженно. Теперь уже не с сердцем вела долгие беседы, а с настоящим, сидящим в ней маленьким человечком – как ему там, внутри, живется, не хочется ли ему чего вкусненького.
В женскую консультацию решила не ходить. Ну их, этих врачей. Знала заранее, что скажут. Нельзя, мол, и все. Сердце не выдержит. А оно-то как раз и поддержало в этот судьбоносный момент – одобрило, видно, ее поступок. И не болело совсем, и дышать давало полной грудью, и даже румянец какой-никакой на щеки выскочил. Все кругом удивлялись только, с чего она так расцвела – и похорошела, и поправилась-округлилась вдруг. Правда, удивляться особо некому было – бабушка-опекунша ее давно померла, а на работе тоже коллег-товарищей – раз-два и обчелся. Ну, соседи еще по дому, которые бабушку помнили. Вот и выходило, что Алина была одна. Совсем. Так до семи месяцев ее беременного состояния никто и не понял. А когда на работе комендантша живот под широкой рубашкой разглядела и, всплеснув по-бабьи руками, погнала срочно в консультацию, поздно было. Врачи тоже, конечно, в ужас пришли, узнав про сердечные ее слабости, и предложили срочно принять меры, то бишь вызвать поскорее какие-то там искусственные роды, но Алина только фигушку им мысленно показала – еще чего! И ушла, поглаживая да поддерживая свой драгоценный живот, подписав какую-то бумагу, в смысл которой особо не вникала – так, ерунда какая-то. Вроде того, что от предложенной помощи она, будучи в здравом уме и твердой памяти, сама отказывается. А когда рожать пришла – сама опять же, – снова руками развели. Все твердили – чудо да чудо. Они еще и не знали, и сама Алина не знала, что настоящее чудо ждет впереди, что родит она себе не одного ребеночка, как заказывала судьбе, а сразу двоих. Сама бы родить не смогла, конечно, сил бы точно не хватило. Врачи кесарево сечение очень удачно сделали и вовремя, главное, – большое им спасибо. Она поначалу испугалась, когда от наркоза отошла, – думала, в глазах двоится от слабости. А когда поняла – обрадовалась, что так вышло. Значит, все правильно. И никакая это не глупая авантюра с собственным здоровьем, как сказала строгая докторша в консультации, а самые настоящие здоровые младенцы-близнецы. Божьи дети. Мальчишки, Борис и Глеб. Теперь уж можно попросить у бабушкиного господа жизни побольше, по полному своему материнскому праву. Детей-то двое! Кроме нее, их никто не поднимет.
Из роддома ее забирала та самая комендантша из дома приезжих, которая первая разглядела выпирающий живот. Хорошая тетка, добрая. Когда Алина в законный декретный отпуск ушла, даже расследование провести затеялась на предмет выяснения того подлеца, который мог бы оказаться отцом Алининых деточек да у кого это хватило совести такую больную да разнесчастную девчонку обрюхатить. Да только потом рукой махнула – разве такое выяснишь. Народу-то с тех пор в подотчетном хозяйстве столько всякого перебывало, что уже никому ничего и не предъявишь. Тем более сама Алинка, видно, того не сильно хочет, раз так долго обо всем помалкивала. Собрав со всего коллектива в день зарплаты небольшую сумму, как говорится, «на зубок», и присовокупив к ней выхлопотанную на комбинате «материальную помощь», она сунула толстенький конвертик в карман Алининого плаща, расцеловала ее троекратно и, утерев быструю слезу, умчалась по своим комендантским делам. А что делать – хозяйство-то хлопотное. Больше чем на два часа и оставить его нельзя без пригляду. Но, убегая, успела Алине сказать, что на работу ее после декрета возьмет обязательно, что бы там ни было. И пусть девочка насчет этого вопроса не волнуется. Главное – чтоб здоровье не подвело.
Она и впрямь долго после родов довольно сносно себя чувствовала. Первый год пролетел – и не заметила. Трудностей много было, конечно, всяческих, но счастья-то все равно больше! Потому что таких, как у нее, сыновей, не было на всем белом свете ни у кого, уж это она совершенно точно знала. А какая еще мать может похвастать полным взаимопониманием с двумя только что родившимися младенцами, скажите? Кто еще может попросить трехмесячных детей не плакать, когда проснутся? Лежать в кроватках, кряхтеть, но не плакать, а ждать, когда проснется мать, потому как ей обязательно подольше поспать надо, потому как сердце, со всеми обстоятельствами вроде бы и смирившееся, последнюю свою привилегию очень четко требует – Алина должна обязательно долго спать. Они даже ножками топать раньше срока начали, мальчишки ее. И мама знала, почему – чтоб на руки не проситься. Коляски-то не было, а таскать их подолгу боялась. Уронит еще, не дай бог. И ели хорошо – все, что предложат. Только рты раскрывали по очереди, как голодные птенцы. Правда, предложить она им ничего особенного не могла. Овсянку в основном. Ну, овощное пюре делала. А еще ей соседи да бывшие сослуживцы помогали здорово. Одежонку всякую несли с выросших сыновей и внуков, сосед-охотник лосятину зимой приносил, сосед-рыбак – всяческую рыбу летом. И пособие мало-мальское на двоих детей тоже полагалось. Чего не жить-то? Живи себе да радуйся! Она надумала уже и на работу пойти, когда Борису и Глебу по два годика исполнилось, и сердобольная комендантша взялась ей даже путевку в детский садик отхлопотать через комбинат как матери-одиночке. Да случился с Алиной ни с того ни с сего сердечный приступ. В больницу не пошла, дома отлежалась, но с тех самых пор приступы стали нападать все чаще, и лицо будто снова покрылось серо-синюшной пылью, и взгляд стал потухшим и загнанным, и прежний сон стал мучить ночами, обваливаясь на грудь потолком и давя всей тяжестью. А потом в ее жизни появился Лёня.
Он просто склонился над ней, охнувшей и будто упавшей на бульварную скамеечку, с обычным человеческим вопросом:
– Вам плохо, девушка? Что с вами? Может, «Скорую» вызвать?
– Нет, спасибо, – махнула ему тогда рукой Алина, страдальчески улыбнувшись бледными губами. – Спасибо, пройдет. Вы идите…
– А дети что – тоже ваши? – не отставал молодой и красивый мужчина, разглядывая притихших и испуганно вжавшихся в материнские бока с двух сторон Бориса и Глеба.
– Да, мои.
– Давайте-ка я вас до дома провожу. У вас лицо такое… Опасное. Пойдемте.
– Нет, нет, не надо. Зачем? Что вы? – сопротивлялась изо всех сил Алина, но помощь тогда приняла. Потому что и в самом деле сомневалась, сможет ли самостоятельно добрести до дома, да еще и дотащить на себе большую кошелку с продуктами. Не оставлять же ее на той бульварной скамейке, кошелку-то.
Лёня довел ее до самой двери, даже вошел вместе с ними в квартиру, удивленно осматриваясь вокруг. Она даже разозлилась тогда – не в музей же пришел, ей-богу! Чего с таким ужасом в глазах разглядывать ее жилище? Бывает, люди и похуже живут. Зато у нее Борис и Глеб есть.
На следующий день он пришел снова. Она даже и пускать его поначалу не хотела – зачем? Но он так посмотрел на нее своими огромными, непонятно-трогательными, добрыми детскими глазищами, что девушка только виновато улыбнулась в ответ и отступила в сторону. И он вошел. А потом оказалось, что еще и игрушки Борису и Глебу принес. Самые настоящие мальчишечьи пистолеты со всякими там взрослыми примочками, и играл с ними долго, до настоящего счастливого их мальчишеского изнеможения. А она лежала на диване, укутавшись в старый плед, смотрела удивленно на эту суету и думала – удобно или не очень, если она попросит этого странного мужчину сварить близнецам кашу, потому как вставать самой после вчерашнего приступа ей страшновато было, а сидеть им целый день на овсяном печенье тоже не дело…
Лёня кашу сварил. Неумело и плохо, но сварил. Ее чаем горячим напоил. И стал приходить каждый день практически. Вот уже почти год продолжается странная их дружба-помощь, по всем правилам получается – будто бог его Алине принес в самый трудный момент. Не зря же она с ним договаривалась, потому что дышать ей становилось с каждым днем все труднее – большую часть времени она так и проводила на диване под пледом, и ни от каких покупаемых Лёней дорогих лекарств проку не было. А позавчера он чуть ли не силой отвез ее сюда, в больницу, объявив, что с детьми побудет сам. И вообще объявил, что теперь будет жить с ними. Совсем. Всегда. Навеки.
А ей об этом «всегда» как-то и не думалось вовсе. Потому что неправильно, не должно так быть. Потому что кто он и кто она? Да просто не бывает в жизни такого! В сказках, которые она Борису и Глебу на ночь читает, и бывает, может. А в жизни – нет. И тем не менее.
Алина на минуту закрыла глаза и вдруг почувствовала, как больничный потолок заколыхался подозрительно и опасно, намереваясь свалиться ей на грудь, и торопливо распахнула их снова, пытаясь остановить это движение-колыхание. Надо бы позвать сестру, чтоб укол сделала. Господи, ну почему, почему все так? Почему вдруг сердце так взбунтовалось за последние дни? Решило, может, что она совсем уж предательница, что старый договор нарушила? Тот самый – ненавидеть всем сердцем молодых, здоровых и красивых мужиков. А она, выходит, его не только нарушила, а одного из этих молодых, здоровых и красивых еще и в жизнь свою умудрилась впустить. А как было его не впустить? Это же не кто-нибудь, а Лёня! Добрый, заботливый, жалеющий и все понимающий, любящий Бориса и Глеба. Алина про этот сердечный договор и ему пыталась что-то объяснить, но он только посмотрел на нее внимательно добрыми мягкими глазами и сказал, что все это чепуха, что ни одному писателю-фантасту и в голову такое не придет – с сердцем договоры какие-то подписывать. Попытался ее приободрить таким образом да успокоить, в общем. И еще сказал: все будет хорошо.
Нет, она понимала, конечно же, что любить ее по-настоящему нельзя. Чего в ней любить-то? Он просто жалеет ее, это понятно. Но когда каждый твой день проходит так, будто следующий уже не начнется, когда с ужасом думаешь, что случится потом с двумя замечательными мальчишками, то и обыкновенное проявление мужской жалости кажется величайшим и значительнейшим проявлением чувств, красивее которого нет на всем белом свете. И чувство это – для кого-то, может, и обидное – на самом деле гораздо надежнее и добрее, чем настоящая, взаправдашняя любовь, о которой пишут в книжках и какую показывают в кино. Впрочем, о любви как таковой Алина ничего толком не знала. И не хотела знать. О той самой, которую испытывают молодые-красивые-здоровые мужчины к таким же молодым-красивым-здоровым женщинам. Потому что она была обязательно зависима от того ужаса, который сотворил с ней когда-то мамин сожитель. И спасибо милому и доброму Лёне за его жалость. Без нее она бы давно умерла, наверное…
А вон, кажется, идет ее семейство – из коридора голоса близнецов слышны. У Бориса тихий голос, низкий, а у Глеба, наоборот, погромче и повыше. А у Лёни вообще голос ни с чем сравнить нельзя. Он – как тихая спокойная музыка. Музыка жизни, музыка надежды.
Часть 3
Лиза
9Татьяна совсем сбилась с ног, спешно готовя борщовую приправу и лихорадочно носясь по кухне, – вечно эта Лизавета ее врасплох застает! Раньше не могла про свою американскую гостью сказать, что ли? Борщ же спешки не любит. Там же все должно покипеть-потушиться с чувством, с толком, с расстановкой. Вот возьмет сейчас да опозорит свою хозяйку! И сама опозорится. И чеснок куда-то запихнула, не вспомнить теперь. Вот же зараза, ну где же он?!
– Лизавета! А ну быстро подь сюда! – крикнула она звонко и сердито в «горницу», то бишь в большой холл на первом этаже, где Лиза, покрыв бабушкиной до рези в глазах белоснежной, от крахмала колом стоящей льняной скатертью стол, замерла тихо. Потом провела рукой по вышитым гладью по краю василькам-колокольчикам, словно окунулась на миг в счастливое беззаботное детство с семейными воскресными обедами-ужинами. Господи, как же давно все это было: мама, папа, бабушка. Как тогда было тепло, уютно и все в жизни понятно…
– Лизавета, мать твою! Не слышишь, что ли? А ну быстро подь сюда!
Вздрогнув от Татьяниного резкого голоса, она, виновато и неуклюже поведя плечами, развернулась и быстро пошла на кухню, ворча на ходу:
– Ну чего ты так орешь, Лепорелла моя разнесчастная? Что у тебя случилось такое из ряда вон выходящее?
– Чего, чего! Чеснока-то у нас с тобой нет! Чего делать-то будем?
– Ну нет, так и не надо, и так сойдет, – беззаботно махнула рукой Лиза.
– Да ты что? – в ужасе округлила глаза Татьяна. – Как же это, борщ без чеснока? Нет, так дело не пойдет.
– А что ты предлагаешь? Мне в магазин за чесноком идти, что ли?
– Ну да.
– Ага! Сейчас же подскочу и побегу! Размечталась! Нет уж, уволь.
Татьяна, совсем уж собравшись разразиться в Лизин адрес справедливыми упреками по поводу ленивой ее нерасторопности и равнодушия, подняла глаза к потолку и замерла, удивленно уставившись на дверную притолоку, к которой сама же недавно и прикрепила «для красоты кухонного интерьеру» целую связку-косичку отборных чесночных головок. Скосив хитрый глаз на Лизу, стоящую к двери спиной, она быстренько перевела готовое вот-вот грянуть возмущение в умильную покладистую улыбку и, ласково-коротко махнув ладонью, тихо проговорила:
– А и ладно, девка. Чего это я к тебе пристала с чесноком этим? Правда, и так сойдет. Что с чесноком, что без – какая разница? Иди, там, стол уже накрывай, не мешайся мне тут.
Лиза, удивившись такому быстрому и неожиданному Татьяниному с ней согласию, только плечами пожала и снова направилась в комнату – пора было и в камин дров подкинуть, и в самом деле стол накрывать – стрелки часов показывали половину седьмого, а Рейчел обещала приехать к семи.
К приезду гостьи угощение Татьянино как раз подоспело. Румяные пироги «отдыхали» под белым льняным полотенцем, а запашистый борщ был перелит – к большому ее неудовольствию, кстати – в красивую фарфоровую супницу из старинного немецкого сервиза. То есть в «хлипкую эту чеплагу, об которую половником посильнее бренькни – и рассыпется». Однако с «чеплагой» пришлось хоть и с большим трудом, но смириться – американка все-таки, не кто-нибудь. Да и гостья сразу угодила ненароком: зайдя в дом, так вкусно повела носом по ветру, учуяв сытно-острый борщовый дух, что сердце Татьянино сразу размякло ей навстречу, а губы волей-неволей растянулись в добрейшей и приветливой улыбке.
– Ну, давайте, девчата, за стол садитесь. Как бишь тебя зовут? Рача? Что ж, давай ужинать. А перед борщом у нас, Рача, полагается пропустить по рюмочке ледяной водочки, – вовсю суетилась она, наслаждаясь своим гостеприимством. – Лизавета, а ты почему рюмочки на стол не поставила? Эка же ты неловкая какая! Ну ничего, сейчас принесу. И графинчик, и рюмочки.
Рейчел, улыбаясь, с удовольствием все сделала так, как ей скомандовала Лизина суровая домоправительница, – и рюмочку холодной водочки пропустила, и тут же отправила в рот вслед за ней первую ложку борща, обильно сдобренного сметаной, и искренне закрыла глаза от удовольствия, чем окончательно расположила к себе Татьяну. Это даже и пирога с грибами еще не испробовав. Лиза наблюдала за этой идиллией с улыбкой, одновременно соображая, как бы половчее Татьяну из-за стола спровадить – ведь не даст поговорить по-настоящему. Придумать ничего такого вежливого и необидного не успела, потому как Рейчел, быстренько завершив дань положенным восторгам по поводу вкусной еды, сама обернулась к ней и проговорила с воодушевлением, стараясь изо всех сил не примешивать к русским словам английские. Очень уж деликатной была американская гостья, и обращаться к Лизе на родном языке в присутствии Татьяны, которая, по ее наблюдениям, в этом языке была откровенно ни бум-бум, постеснялась как-то.
– Элизабет, знаешь, я сегодня была у Дэна и сказала ему, что разрешение на усыновление уже получено.
– Да? Что, вот прямо так и сказала?
– Ну да.
– И он тебя понял? – пытаясь скрыть непрошеную иронию, серьезно переспросила Лиза.
– А как же. Он так радостно улыбнулся! А что тут такого странного? Дети, они всегда все понимают. Гораздо лучше, чем мы, взрослые, думаем. А такие, как мой Дэн, в особенности. У них, понимаешь ли, чувства более обострены, чем у обычных здоровых детей. Мне кажется, ты совершенно зря пытаешься иронизировать по этому поводу.
– Ну да, конечно, – задумчиво произнесла Лиза. – Я вовсе не иронизирую. Наоборот… Скажи, как ты почувствовала, что он тебя понял? Только потому, что улыбнулся? Так он, по-моему, всем одинаково из своей кроватки улыбается.
– Это только на первый взгляд кажется. Даже не в этом дело. Понимаешь, у меня душа этого ребенка в себя приняла, вот она мне и сказала, что понял.
– Душа сказала?
– Ну да, – пожала плечами Рейчел, удивляясь Лизиной непонятливости. – А что такое?
– Душа, значит.
Лиза сердито откинулась на спинку стула и замолчала, покусывая губы и сильно нахмурив лоб. Посидев так с минуту и словно собравшись с духом, снова выпрямила спину, спросила тихо:
– Ну тогда объясни мне одну вещь. Почему так происходит? Почему твоя душа принимает чужого ребенка, а моя нет? Я что, ущербная? Или души у меня как таковой просто нет? Ну почему я-то ничего такого не чувствую?! Инстинкта материнского у меня нет, да? Выходит, у всех нормальных женщин он есть, а у меня нет?
Рейчел, расслышав в голосе Лизы пока старательно сдерживаемую, но уже проклюнувшуюся первыми нервными нотками настоящую истерику, озадаченно на нее уставилась и долго молча разглядывала, нахмурив некрасивыми бугорками свой рыхлый лоб. Потом спросила тихо и доверительно:
– Лиз, у тебя проблемы, да? Я могу чем-то помочь? Ты скажи, что мне нужно сделать.
– Да ничего такого особенного не нужно. Просто понять хочу. Скажи, я могу быть с тобой полностью откровенной? Ты не осудишь меня за то, что скажу?
– Я не смогу осудить тебя в любом случае. Говори.
– Понимаешь ли. Может, это ужасно звучит, но я, хоть убей, не понимаю этих ваших материнских ощущений. И поступка твоего тоже. Ну зачем тебе больной российский ребенок, скажи? Если это лишь желание доброго дела, то ведь можно просто ему помочь как-то, не знаю. Денег дать на лечение или еще чего. Ну как, как это неприятное, даже где-то отвратительное, в общем, существо можно полюбить? Не верю я тебе, Рейчел! Не понимаю! Видимо, у меня в голове нужный файл отсутствует, где эта информация должна высвечиваться. И меня это в последнее время мучить стало! Потому что непонятно! Даже муж мой, Лёня, от меня к чужим детям ушел. Сегодня его видела – счастливый такой! Играет вовсю с пацанами в войнушку, а меня будто и не было никогда в его жизни. И мне вдруг так больно и обидно за себя стало!
– Да что ты несешь такое, господи, Лизавета!
Лиза сильно вздрогнула от Татьяниного возмущенного возгласа и удивленно уставилась в ее сторону. Она и забыла, что так и не спровадила ее вовремя на кухню.
– Совсем рехнулась ты, баба! – продолжала бушевать в своем искреннем возмущении Татьяна. – Ты еще вериги на себя напентерь да в народ на площадь куда выйди! И голову пеплом посыпь! Нашла от кого боль да обиду брать! – И, обращаясь уже к гостье, пояснила торопливо: – Мужик-то у ей был совсем никудышный!
– Никудышный – это как? – растерялась Рейчел. – Я не понимаю такого слова.
– Она имеет в виду – инфантильный, – пояснила вежливо Лиза и тут же, обернувшись к Татьяне, прошипела-простонала, сделав большие и умоляющие глаза: – Тань, ты бы шла к себе, а? Понимаешь, мне с гостьей нашей немного посекретничать надо, а она тебя стесняется. Пожалуйста, Тань.
Та, горько вздохнув, молча встала из-за стола и вышла на кухню, многозначительно хлопнув дверью. Американка, испуганно и сильно от этого хлопка вздрогнув, непонимающе уставилась на Лизу, ожидая хоть каких-нибудь странному Татьяниному поведению комментариев.
– Не обращай внимания. Она вовсе не рассердилась и не обиделась. Просто так страстно и по-бабьи за меня переживает. А что делать – муж-то действительно ушел. И действительно к чужим детям.
– Значит, уже не к чужим, уже к своим. Значит, его душа их приняла как своих. И не надо на него за это обижаться, это нормально.
– Да я не обижаюсь! Наоборот, понять хочу! И даже не про чужих детей, а вообще… Ты знаешь, никогда эта проблема детности-многодетности меня не волновала. Нет, я, конечно, могу понять, когда женщина рожает одного ребенка. Это, наверное, можно даже рассматривать как некий социально-демографический долг перед обществом, такой же, как для мужчин – в армии отслужить. Одного ребенка действительно иметь надо. И вложиться в него надо по совести, и человеком достойным вырастить. А вот много детей – для чего? Для собственного беспокойства? Для уничтожения возможности в чем-то самой выразиться? Для того чтобы всю жизнь заглядывать в их горшки? Ты знаешь, я даже нашего великого Льва Толстого не люблю за то, что он образ Наташи Ростовой в конце концов так испохабил – лишил ее женской привлекательности и очарования, которое так хорошо расписал поначалу. Зачем? Непонятно. Превратил ее в клушу какую-то без женского лица.
Рейчел молча слушала, не перебивая, грустно улыбалась и даже слегка покачивала головой в такт словам. Когда же Лиза, задохнувшись, будто совсем заплюхавшись в своей торопливой сумбурной речи, замолчала, американка протянула к ней руку, положила свою теплую мягкую ладонь ей на плечо и произнесла тихо и уверенно:
– Ты знаешь, я поняла, в чем заключается твоя ошибка. И я сейчас объясню.
– Ну так в чем? – нетерпеливо-страдальчески проговорила Лиза с некоторым надрывом в голосе.
– А в том, что ты пытаешься материнству придать логическую, материальную оболочку и к нему как-то еще и прицениться. Есть очень немногие, кстати, вещи, и материнство в том числе, которые ни одной логике-материализации не поддаются. Хотя, казалось бы, материальный-то результат материнства как раз и виден. А вот и нет! Ошибка в том, что мы порой собственного ребенка принимаем за свой результат. Даем таким образом оценку своему материнству – хорошую или плохую, в зависимости от поведения малыша. Или от красоты. Или от ума. Или от других его качеств. Ведь таким образом, знаешь, многие человеческие ощущения можно материализовать и дать им какую-то цену – чувство собственного достоинства, например. С этим как раз все понятно. А вот материнство материализовать нельзя.
– Хм… А мне как раз и непонятно. Как это можно материализовать чувство собственного достоинства?
– Да очень просто! Вот скажи, где ты себе косметику покупаешь? Ведь наверняка в дорогих гламурных магазинах? И платишь бешеные деньги за ту же помаду, например, которая, в сущности, является всего лишь кусочком химического вещества в пластмассовом обрамлении. А скажи, на обычном уличном лотке ты эту же самую помаду, которая в гламурном магазине стоит двести долларов, купила бы? Точно такую? Да никогда! Ты возьмешь ее именно там, в магазине, заплатишь, по сути, десять долларов за помаду, а остальные девяносто – за ощущение собственного достоинства. За то, что ты, так сказать, причастна-приобщена, что достойна делать покупки только в дорогих магазинах! Вот и цена твоему достоинству – девяносто долларов. А материнство – его не «сгламурируешь» никогда и никаким образом и цены ему не дашь! Ты же все время пытаешься это сделать, приспособить его пытаешься, как тюбик помады.
– То есть хочешь сказать, что материнство – это не само по себе рождение ребенка или его, к примеру, усыновление? Не конкретный результат? Это что-то другое, да?
– Ну да. Это, Лиз, голос твоей души, твоего сердца. Его просто услышать надо и следовать за ним, а не наворачивать вокруг него материальных табличек-ценников. Вот ты спрашивала, почему я захотела именно Дэна усыновить. А я не знаю, почему! Это надо у сердца моего спросить. Оно, мое сердце, могло привести меня и к камбоджийскому какому-нибудь ребенку, например, или к такому же больному – или здоровому, какая разница! – африканскому. У материнства нет национальности! И цены тоже нет.
– И мое сердце способно ребенка выбрать?
– Способно, конечно. Любое способно. И файл, как ты говоришь, материнский, у тебя не пустой. Просто железной дверью пока закрытый. Ты дверь-то душевно-сердечную открой пошире, вот и тебя твой ребенок бояться не будет, сам придет.
– А сейчас, выходит, боится?
– Конечно! Сейчас, что бы ты ни делала, он ни за что не придет. Он действительно боится, что ты будешь его прилагать к собственной успешности как недостающий для полноценного женского образа атрибут. Кому ж охота расти не человеком, а всего лишь показателем твоего окончательного женского совершенства? Но я думаю, что материнство твое обязательно состоится и файл откроется.
– Почему ты так думаешь? – с надеждой потянулась к ней Лиза.
– Да потому, что ты сама перед собой честна. Ты понимаешь и совершенно откровенно проговариваешь свою проблему, что не любишь и не хочешь детей. А другие не понимают и врут сами себе, что хотят быть матерями и отцами. Им просто так нужно, и все тут. И отдайте то, что по жизненной программе успешности-состоятельности положено! Чтоб ущербным не прослыть, не дай бог. У нас тоже таких людей – подавляющее большинство.
– Да, я помню, была у меня одна такая клиентка, – задумчиво произнесла Лиза. – Она в молодости родила ребенка и в роддоме его оставила. За себя испугалась. Да и сердце тогда ничего такого не подсказало. А через двадцать лет опомнилась, да как! Разыскала его в другой семье, у усыновителей, потребовала через суд проведения биологической экспертизы. Любые деньги готова была платить, чтоб вернуть себе дитя. Ох и намаялась я тогда с ней! Никаких законных доводов она слушать не желала. Подай ей родного ребенка, и все тут. Преподнеси на блюдечке.
– Вот ты сама и ответила на все свои вопросы! У твоей клиентки, как видно, файл материнский в сорок лет только открылся. Что ж, бывает. У всякой женщины по-разному. У меня, например, уже к шестнадцати годам это произошло. Представляешь, я в свои шестнадцать уже осознанно хотела ребенка! Не куклу, а ребенка, то есть живую душу, человека, которого нужно любить и уважать. А в восемнадцать уже родила старшего сына – Майкла. Ему сейчас пятнадцать. Потом была Мэрилин, потом Салли, потом Джессика… А три года назад родила пятого ребенка. Сына, Томаса. Привезли мы его с Дейлом домой, суетились вокруг в привычной семейной радости – в общем, все как всегда было. А вечером меня вдруг что-то пронзило, знаешь. Я поначалу и не поняла даже, что это. Как обычно, прошла по детским спальням, перецеловала всех на ночь и стою в коридоре потерянно – такое ощущение было, будто еще куда-то не зашла. Как будто ждет меня еще кто-то с этим вот ритуальным вечерним поцелуем. Или зовет. На сердце вдруг так тревожно стало! Меня где-то ребенок ждет, а я не иду. Потом Томас проснулся, заплакал. Я пошла его кормить и совершенно четко опять услышала, как к его здоровому, требующему материнского молока зову примешивается параллельно слабенький такой, будто мяукающий крик другого голодного ребенка. Это Дэн меня звал.
– Понятно. Только объясни тогда, почему твой Дэн сразу к тебе не пришел? Почему он пришел к такой женщине – потерявшейся в жизни, больной сифилисом, конченой русской алкоголичке-проститутке? Которая его и один раз даже кормить не захотела – взяла и смылась из роддома? Зачем он выбрал себе такую мать?
– А он не ее выбирал, а меня. Теперь я это совершенно точно знаю. Он меня позвал – и я пришла, чтоб стать его матерью. Неважно, через какую мать придет твой ребенок.
– Даже через суррогатную, например?
– Ну да. Может, и так. А может, и через другую. Пути господни неисповедимы. Лишь бы сердце твое ребенка позвало! А твое позовет. Непременно. Я почему-то верю в тебя.
– Спасибо.
– За что?
– За то, что веришь. И за разговор. Мне, знаешь, гораздо на душе легче стало. Я, конечно, мало что поняла и приняла для себя из этого нашего разговора, но хотя бы поступок мужа теперь как-то для себя объяснить могу. Наверное, он тоже что-то такое знает, чего я не знаю. И вообще, ты, случайно, не психоаналитик по профессии, а? Уж больно как-то складно про все это рассказываешь!
– Нет, я не психоаналитик, – рассмеялась весело Рейчел. – Хотя, знаешь, сама часто прибегаю к его услугам! У меня другая профессия, которую учебой не постигнешь и за которую даже звания бакалавра никто не даст. Я просто мать, Лиз, и все. Многодетная любящая мать.