Текст книги "Шибболет"
Автор книги: Вероника Капустина
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Живите долго
В середине августа, под вечер, тринадцатилетняя девочка вышла из блочного дома, где жила в двухкомнатной квартире с родителями и младшим братом, и медленно направилась к автобусной остановке на углу. Там она каждый вечер встречалась с подружкой, и они гуляли минут сорок с подружкиной собакой, довольно вредной мелкой дворняжкой. Было уже часов девять, прохладно, только что прошел дождь. До остановки навстречу девочке попались только двое – молодой человек и девушка, лет, наверное, двадцати, не старше. Не то чтобы влюбленные, а так, «он с ней ходит». Может быть, чуть подвыпившие, но не сильно, и места для лиц у них, безусловно, имелись, но самих лиц девочка не запомнила. Тем более что, поравнявшись с ней, оба опустили головы. Проходя мимо, она боковым зрением видела, как они согнулись пополам от хохота. Был такой беззвучный миг: молния уже сверкнула, а грома еще нет, и ждешь грома. Он грянул, и она не только услышала его ушами, но и почувствовала спиной, затылком и шеей. А после смеха был вздох облегчения и «Н-н-да-а!» или «Бывает, конечно, и хуже…», а может быть, и другое что-то, фразы она почему-то не запомнила, хотя запомнить должна была.
Девочка была не то чтобы неуклюжая, но неуловимо нелепая, а для этого нужно совсем немного – скажем, быть чуть-чуть шире обычного, например, в области носа. Этот-то толстенький нос «с площадочкой», как ласково шутили родители, которых она за это ненавидела, в сочетании с вечно печальными серыми глазами, нелепо «подрезанными» снизу, будто она очень-очень устала или только что наплакалась до изнеможения, и создавал тот комический эффект, из-за которого все так вышло.
Вообще-то, она думала о своем. В конце улицы, например, – а зрение у девочки было очень хорошее, «всегда заплаканные» глаза не подводили, – она только что видела мужскую фигуру в особенно белой на фоне вечера рубашке с закатанными рукавами, и этот человек с неразличимым лицом и в рубашке, какие буквально все носили, показался ей необыкновенно красивым. Особенно рукава. То, как они были закатаны – чуть ниже локтя, чуть-чуть ниже. Эта картинка в сочетании с просвистевшим мимо автомобилем, уже осенними запахами, начинающимся насморком, от которого становится легко в голове, обещала в будущем, например, когда-нибудь после школы и где-нибудь не здесь, невозможное счастье – то, собственно, ради чего она родилась. Ведь глупо же думать, что мы рождаемся, чтобы, отсидев две алгебры, одно черчение и одну историю Средних веков, потея, лезть по толстому пыльному канату в школьном спортзале. Нет, дудки, не для этого. Человек все не уходил, подозрительно долго стоял, прямо на проезжей части, будто специально для того, чтобы его хорошо рассмотрели. И она даже вся как-то подалась вперед, вытянула на манер Нефертити шею к белым рукавам… Мужчина, в конце концов, все-таки ушел, оставив возможность думать о себе. И тут эти двое. И она вся – со своим носом и будто заплаканная, а может, и правда – откуда мы знаем – заплаканная, прямо так и бросилась им в глаза. Ну и вот результат.
Девочка тринадцати лет рассеянно сделала еще несколько шагов, потом повернулась на сто восемьдесят градусов, чем очень удивила подружку, которая уже шла ей навстречу со своей сварливой собачонкой, и, глядя вслед удалявшимся влюбленным или, ну, не знаю, вместеходящим что ли, про себя, не шевеля даже губами, чтобы мысль вышла чистая, без примесей, подумала: «Будьте вы прокляты!!! Я хочу, чтобы с вами случилось все самое ужасное – я хочу… я хочу, чтобы вы умерли», и не испугалась ни капли, не пожалела об этой мысли, не одумалась тут же. «Да. Чтобы умерли, и очень скоро». Вот такая злобненькая девочка оказалась, а еще полненькая, а еще носик «с площадочкой». Подруга, увидев, какое у нее лицо, спросила: «Что ты?», но, получив в ответ «Ничего», тут же отстала, она давно привыкла к девочкиным странностям и перестала обращать на них внимание.
Ну-с, на следующий же день все и разрешилось. Что-то затошнило, замутило, и так невыносимо стало полоть клубнику на даче, и что ее полоть, если ягоды теперь будут только на следующий год, и все равно она не сможет есть их, она теперь никогда не захочет есть, потому что тошнит, потому что у нее сейчас лопнет живот, и надо снять скорее и дачную пеструю юбку на резинке, и вообще все снять. Мама тут же съездила в ближайший поселок в аптеку и привезла два большущих рулона ваты. На несколько дней нос стал еще шире, а глаза еще уже, и комический эффект усилился. А потом она уже не успевала отслеживать странных изменений, которые начали происходить с ее лицом и телом. То вдруг сильно припухнут веки, то в самый прохладный день на носу выступят отвратительные капли пота, то вскочит ячмень, или начнет облезать кожа на ладонях, просто лоскутьями слезает, а под ней – розовая, новая, и уже в трещинках. Еще труднее стало лазать по канату – ладони очень болели. Девочка больше не думала, красивая она или некрасивая, смешная или нет, толстая или нет, ненавидит кого-нибудь или нет, она просто чувствовала, что ее за что-то мучают, и когда давали отдохнуть денек-другой, очень оживала и радовалась. Родители, давно переставшие шутить насчет носа, с жалостью отмечали эти страшные какие-то в своей быстроте изменения – то вырастет за неделю чуть ли не на полголовы, то губы обветрятся без всякого ветра и станут похожи на два противно розовых леденца, то на виске, почему-то на виске, а не на носу, вскочит огромный прыщ, переходящий в фурункул, то на шее воспалится лимфоузел, поспешно нагноится, и – срочно резать! Ну и так далее. Тут еще собачка. Собаки, известно, детей не кусают, девочка к этому привыкла и не боялась, упустив из виду, что больше не является ребенком, а это многие люди и все собаки сразу чуют. И вот девочка приблизила свой нос к собачьему зернистому, как черная икра, носу, посмотрела в стеклянные глазки – и все. Слава Богу, обошлось без швов, но крови было много, это же нос. Вообще-то она и это тоже восприняла как часть обязательного курса пыток, который тогда проходила. Дети обычно убеждены, что они все заслужили, это взрослые ноют: за что, за что.
Потом пришла весна, то есть целый учебный год прожили. Писали контрольную по алгебре: шестой урок, парниковый эффект, резкий запах черемухи от огромного букета на учительском столе, восемь заданий, сделано пять, пошла сорок пятая минута. Хоть бы шестое доделать, это все-таки тройка. Надо эту задачу решить, надо быстро про нее все понять. Секунды утекают, ерзать, ерзать на стуле, как будто так скорее поймешь, привстать чуть-чуть – снова сесть, мальчик с передней парты быстро оглядывается, шпионским шепотом спрашивает: «Какой у тебя детерминант?», – это мы ответить сможем, это мы уже посчитали, и мальчик нам, в общем, нравится, даже очень, секунды уходят, «сдавайте работы», ерзать на стуле и плотнее сомкнуть ноги, уже почти понимая, что это сейчас почему-то важнее, чем решать задачу, но быстрее все равно надо, сейчас всех погонят в коридор, придется вставать… Последнее, что отчетливо слышишь – ледяная реплика учительницы: «Закончили и сдали листочки!». Вместо ответа, вместо столь необходимого мальчику детерминанта – долгий и тупой взгляд прямо перед собой: что глаза разрешается закрыть, никто же не объяснил! Невыносимо приятно. Приятно, но невыносимо. Задача не решена. Мальчик, удивленный и раздосадованный таким странным поведением (спрашивают – молчит!), подходит на перемене и говорит с чувством: «Дура ты! Я еще сомневался». Звучит как признание в любви. Но все вместе – тоже из программы пыток – слишком, слишком приятно, мучительно приятно, больше не надо.
Потом она прожила обычную жизнь, да, обычную, среднюю женскую жизнь – с родами, абортами, замужеством, изменами, которых стараешься не замечать, хотя в молодости не тише подруг кричала: «Я бы не стала терпеть! Я – нет!», с последним, под занавес, романом в тридцать пять, когда кажется, вот оно, поздно, но ничего, ничего, что поздно, и страшно разрушать все уже построенное, но придется разрушить, а потом с какими унижениями и для каких ужасных приступов ненависти с обеих сторон склеить, с болезнями, своими и детей, когда зимой целый день горит отвратительный желтый электрический свет, и, встав утром, первым делом хватаешься за шприц с антибиотиком… И какая, скажите, разница, Сергей Григорьевич, кем она работала: патентоведом или учительницей, чертежницей или паспортисткой, бухгалтером или библиотекарем? Зачем вам это знать? Неужели вам это интересно, если даже она не запомнила, как прошли эти тридцать пять лет? Почти ничего не запомнила, кроме одного: «Было очень тяжело». Правда, любопытно, Сергей Григорьевич: влюбленный человек, занятый своими настойчивыми мыслями об одном, ничего вокруг не видит, но и живущий без любви тоже не видит ничего: кто же тогда на все это смотрит, спрашивается? И почему оно не рассыплется от такого невнимания? Скажете: не у всех такая холодная и короткая, такая февральская память? Не у всех. Но у других и носы другие. А почему тогда жизнь обычная, если нос? Не знаю, это не ко мне.
Не запомнила-то она не запомнила, но кое-чему, конечно, научилась. Все это были истины очень простые – в основном запреты. Некоторых вещей ни за что и никогда делать нельзя. И еще: тех, кому можно смотреть в глаза, не больше, чем тех, кого можно целовать в губы. То ли соблюдение этого нехитрого правила, то ли присутствие рядом детей, невольно оберегающих мать от недоброжелательных взглядов, долго ее выручало. Она часто вспоминала ту смешливую парочку и корила себя за злобное пожелание, даже ходила в церковь с Лизой Селиверстовой, даже потом надеялась их встретить, убедиться, что нет, не сработало. Но это она безвыездно жила в том же доме, а люди уезжали, приезжали, менялись квартирами – в общем, мигрировали.
Через тридцать пять лет началась вторая очередь пыток. Болезни перестали быть понятными и обычными, такими, о которых можно рассказать и которые лечат. «Женщина, я всем это говорю, – внушала строгая, но справедливая седая старуха в кабинете № 315, – вы должны привыкнуть к этому, это будет долго, несколько лет!» «Сволочь!» – думала измученная и немолодая девочка, но врачиха была не сволочь, она просто очень гордилась, что сама уже прошла через это, и ничего, видите, жива, пахнет старческим потом и не замечает этого запаха, и когда рухнет прямо в своем кабинете в паралич, то коллеги и больные скажут: «Хороший врач была Раиса Петровна, теперь таких нет». Эта мысль сразу тянула за собой воспоминание о любимой учительнице музыки, которая умерла очень старой, прожив всю жизнь в одном городе, в одном районе, в одном доме, и перед смертью лет пять лежала без движения, издавая иногда нечленораздельные звуки, а ее невестка, девочкина одноклассница, бледная худая женщина с каким-то прямо чахоточным румянцем ходила по комнате, сжав голову руками, и сквозь зубы цедила: «Не могу, не могу больше», и все понимали, чего именно она не может.
Она шла к той же самой остановке, там теперь построили поликлинику. За анализом крови. Был чрезвычайно теплый август, но девочке теперь часто бывало холодно, и она втянула шею, понимая, что, кроме этого липкого холода больше ждать нечего, и что жизнь все-таки сродни лазанью по канату в выстуженном, но, тем не менее, душном спортзале. И посетила ее, конечно, мысль «за что мне все это». Зачем эта внезапная тошнота, ледяные руки и ноги, вкрадчивые шорохи в затылке, и почему в два часа ночи, уже одуревшую от бессонницы и, казалось бы, готовую уснуть, ее неудержимо тянет на кухню, прямо гнет в дугу зверский голод, и какое это, не правда ли, омерзительное зрелище: немолодая растрепанная женщина в ночной рубашке лихорадочно режет сыр и жадно запихивает его в рот, а потом и хлеб, и что там еще есть, уже не остановиться… и при этом почти спит. А чтобы не проснуться, свет зажигает не на кухне, а в соседней ванной, так что он едва проникает сквозь окошечко под потолком. Щитовидку проверяли, ничего не нашли. Да что там, это еще цветочки… Что это ее так корежит, что происходит? Короче говоря, «за что?». «За то, что грешила словом и желала ближним зла», – не моргнув, ответит Лиза Селиверстова, мать троих детей, певчая в хоре собора Архангела Михаила, правая рука отца Александра. «Все через это проходят!» – восстав из паралича, отрапортует Раиса Петровна Ступина, врач-гинеколог районной поликлиники № 120, старая дева. Хоть так, хоть этак – получается, что все справедливо.
Навстречу – молодая пара, не влюбленные, а так, «он с ней ходит», и, мучимая своим вопросом, на который ну никак не получить утешительного ответа, она все-таки нечаянно на них взглянула. Девушка притворно дергала парня за рукав, мол, перестань, неудобно, и парень не сказал, нет-нет, он удержался… а громко, как бы про себя, прошептал: «Чур меня, чур!», а когда она прошла – опять что-то вроде «Да-а уж!» или чего-то в этом роде, она снова не запомнила. И вновь подстегнутая гормонами, но твердо знающая, что некоторых вещей делать нельзя, она, с трудом проглотив первую фразу, тихо и метко подумала им вслед: «…живите долго! Долго-долго!», – и улыбнулась, как, может быть, откуда мы знаем, улыбаются волки, глядя в спину удаляющимся охотникам.
Мужчина в рубашке с закатанными рукавами больше не появится, вполне возможно, что его уже нет на свете. Да она бы опять ничего не поняла, уверяю вас. Именно с ним, Сергей Григорьевич, чтоб вы знали, она могла бы прожить жизнь, которую стоило бы запомнить, и я бы тогда все описала, клянусь, и профессию назвала бы, и всех по именам перечислила. То, что мы принимаем за предзнаменование, за обещание, – и есть само обещанное, посылаемое нам именно тогда, когда у нас нет сил понять это или когда очень мешают. Но так шутить над человеком дважды – нет, не такое все-таки вредненькое у нас с вами мирозданье.
Щекотка
Еще со средних веков известно, что если эпидемия, теракт, путч, то можно либо лечь лицом к стене и проспать от отчаяния семнадцать часов, либо собраться вместе небольшим контингентом и нести всякую чушь. Притом, чем зловреднее вирус, чем бесчеловечнее наемные убийцы, чем наглее узурпаторы, тем жизнерадостнее будет чушь, тем чаще под нежные «ах» будут падать и разбиваться – к счастью – рюмки. Разговор зашел смешной – о щекотке, почему – никто бы потом и не вспомнил. Почти все сразу включились. Лев, который все знал, просто всегда и все знал, немедленно сообщил, что щекотка – атавизм, рефлекторная реакция на мелких насекомых – досталась нам от животных. Прибегнув к помощи Николая Николаевича, человека без лица и стиля, выяснили, что из животных щекотки боятся разве что обезьяны и крысы, а остальные просто не знают, что это такое. Обезьяны хотя бы смеются, подумала Женя Черешнева, а крысы, значит, молча терпят. Но не сказала. Хорошо, что Николай Николаевич сам почему-то добавил, что у крыс вместо смеха есть на этот случай характерный, не похожий на обычный, писк. Снова вступил Лев и отметил, что щекотка – это еще и вмонтированный в нас генератор хорошего настроения. Он вспомнил прочитанную где-то историю про недоношенную английскую девочку: полукилограммовый ребенок норовил умереть, уснуть, но мама регулярно щекотала ему пяточки площадью с почтовую марку каждая, – и дочка постепенно превратилась в упитанного младенца с очень веселым нравом. История всем страшно понравилась, и Люся рассказала, как в детстве, когда случалось промочить ноги, бабушка растирала ей ступни спиртом – и сколько визга было, как было весело… Жене Черешневой припомнилось, как они с подружками возились у нее дома, и Ленка с Танькой стали щекотать ее, и они все скатились с двуспальной родительской кровати на пол, подружки все не унимались, и Женя, чтобы они поняли, говорить она уже не могла, сильно, очень сильно ударилась затылком об пол. Они все равно не сразу отпустили, хотя и удивились, что она бьется головой об пол. Но она опять ничего не сказала, потому что это воспоминание совершенно не подтверждало выкладок Льва. Получилось бы некстати. Потом заговорили о пытках щекоткой, о мелких насекомых, которых сажали пытаемым на самые чувствительные места и накрывали колпачком… Воскресенский был в ударе, а Женя Черешнева знала, – когда-то, лет пятнадцать назад, вместе учились, – что он большой любитель Хулио Кортасара и особенно «Игры в классики». А там один человек коллекционирует пытки, то есть описания пыток. Так вот Воскресенский знал их все наизусть, а она этот кусок в свое время пропустила, быстро перелистав несколько страниц, и очень испугалась, что сейчас он все ей и расскажет. Но, слава Богу, Игорю было плевать на Воскресенского и хотелось о своем – о том, о чем ему всегда хотелось с тех пор, как появилась Люся.
– Слушайте, зашел в Интернет, парень какой-то пишет: «Ну не могу, мужики! Посоветуйте, что делать. Когда она меня руками ласкает, все хорошо, но если губами – туши свет, – кричу, вырываюсь, чуть не до судорог дело доходит. Что делать, посоветуйте, щекотно!» Все смеялись, и очень по-доброму, как всегда смеются, когда о половой близости говорят как о забавном чудачестве, дескать, надо же, есть же дурачки, которые этим занимаются. И сквозь смех каждый прикидывал, припоминал… И Люся-таки вспомнила. Она сделала вид, что краснеет, она это очень хорошо обозначила, только самой краски не было, потому что тут нельзя по заказу, потому что это рефлекс, и пробормотала:
– Да, шея особенно…
«И ухо! Ухо!», – мысленно воскликнула Женя Черешнева, и уши отзывчиво окрасились в насыщенный красный цвет, заставив ее пожалеть, что постриглась так коротко. Никто ничего не заметил, и только Николай Николаевич ни к селу ни к городу серым голосом сообщил, что боязнь щекотки коррелирует со склонностью краснеть и предрасположенностью к «гусиной коже». Но на это тоже никто не обратил внимания, потому что Лев гнул свое и сейчас предложил использовать щекотку при обмороках и коллапсах. А почему нет? Нашатырь действует на обоняние и ведь как хорошо работает, а воздействовать на осязание чем хуже? Эта тема стала радостно ветвиться, а бедные Игорь и Люся совершенно выпали из разговора, потому что им вдруг ужас как захотелось поскорее еще раз проверить, как там обстоят дела с шеей. И ядовитый Воскресенский это заметил и тут же оповестил остальных. И над Игорем и Люсей принялись потешаться, все, даже Инна, супруга Льва, от которой не ожидали, но у интеллигентных людей тоже раз в год бывает звездный час. Только Николай Николаевич без внешности и характера молчал. И вообще было непонятно, что он здесь делает. Да он, кажется, просто сосед и вроде бы ветеринар или что-то в этом роде, и не однажды помогал Инне с черной кошкой Чумой (с ударением на первый слог), у которой, как у всех кошек, слабые почки. Игорь и Люся уже как-то невозможно громко смеялись с абсолютно застывшими лицами. Жене-то Черешневой давно хотелось поговорить о двух вещах: о том, как же мы теперь будем жить, неужели так, как раньше, и о том, делают ли прививки от гепатита. И надо ли непременно человека, у которого гепатит, то есть которому и так плохо, загонять в Боткинские бараки, – что за средневековье в двадцать первом веке. Она, когда шла сюда, так и думала, вот приду, сразу скажу: и как же мы теперь будем жить… Иногда кажется, что тебя сразу все поймут, и что все идут с той же мыслью, но когда входишь и видишь лица, понимаешь, что нет, а если и да, то ни за что не признаются. Почему-то. Почему? И вообще Женя Черешнева умела только на подхвате: «Да? Ну а вы? Еще бы! А если бы тогда эти победили? А карбофосом? Ну, необязательно… Ну еще бы… Надо думать…». А солировать не умела совсем. А вот, познакомьтесь, это Женя Черешнева, вот она про это все знает, послушаем. Люди сразу покупались на теплые нежные имя и фамилию, и она действительно знала, но стоило ей сказать три-четыре фразы – и слушатели почему-то начинали смотреть вбок, будто она говорит неприличное, и спешили перевести разговор на домашних любимцев или поездки за границу. Тут Жене нечего было сказать, потому что она дома никого не держала, кот давно ушел от нее, а рассказывать о поездках в ближнее зарубежье, в Харьков, к дядьке, майору Черешневу, тоже ведь не станешь. Лев сейчас как раз объявил, поглядывая на Игоря и Люсю, что щекотку можно понимать еще и как грубую сексуальную игру. Недаром сам себя человек щекотать не станет, а если и станет, то не будет при этом повизгивать и веселиться. Ни за что. Тут обязательно нужен второй. И вот если этот второй хотя бы намекнет жестом, что собирается щекотать… Вот, мол, что я мог бы с тобой сделать, но не сделаю… пока. Игорь и Люся остекленели от смеха. Лев, указав на Люсю, как на живой экспонат, сообщил, что такой смех, ну, без особой причины, называется телесным. Вот и от щекотки такой бывает. В отличие от смеха сентиментального, каким смеются, когда понимают, почему. Николай Николаевич слабо улыбнулся, Жене Черешневой показалось, что сентиментально. Ей даже захотелось спросить: «Вы что?», но она не стала. Все равно не услышит. Бывало, вся компания затянет хором «Вихри враждебные» или «Тридцать три коровы», споют, а потом Игорь возьми и спроси Женю Черешневу: «А ты почему не поешь?», – а она, главное, пела во весь голос! Она пожалела Игоря с Люсей и решила рискнуть. История-то забавная. Вдруг что и получится. Все равно про гепатит не поговоришь сегодня. И она громко сказала:
– А у меня есть история про эпидемию щекотки.
И сразу подумала, что вот, выдала себя с головой с этой «эпидемией». Все неловко замолчали, Лев досадливо пожал плечом, у Люси на носу выступили капельки пота – ее долго терзали и теперь отпустили, смеяться больше не требовалось, – и она вернулась к мыслям о шее. Игорь ободряюще ей улыбнулся: мол, ничего, это позади, а впереди у нас сама знаешь что.
– Когда я училась в первом классе, у нас началась эпидемия: подкрадывались друг к другу сзади и начинали щекотать. Этим занимались все перемены напролет, но и на уроке можно было проделывать это с впереди сидящим, особенно когда учительница подойдет поближе. У некоторых здорово получалось. У толстого мальчика Алеши Щербука, например. Я долго держалась. Три дня. Не мстила, просто старалась передвигаться боком, а лучше всего всю перемену стоять в рекреации, прислонясь спиной к стене. Но на третий день, совершенно озверев, подошла сзади к толстому Щербуку и начала яростно щекотать его. Интересно, что он ничего не почувствовал и обратил на меня внимание минуты через две. Но в тот самый день лопнуло терпение и у Раисы Ивановны. И она сказала: «Так, встаньте те, кого щекотали». И встало очень много народу. Я испугалась и не встала. Потом она сказала: «А теперь встаньте те, кто щекотал». И снова, представьте себе, встали люди. Поменьше их было, конечно, но встали, поднялись, и даже многие из тех, кто вставал и в первый раз, что, в общем, естественно: око за око, подмышка за подмышку. Я опять сидела. Потом я пришла домой и, разумеется, сразу же открылась маме, какая я гадина. И мама сказала: «Все еще можно исправить. Надо просто признаться, что ты испугалась. Надо сказать правду, и тебе сразу станет легче». – «Я завтра подойду к Раисе Ивановне и скажу ей…» – «Нет, – возразила мама, – это нужно сделать не так. Ты соврала при всем классе, и сказать правду тоже должна при всех». Не помню, чтобы я сопротивлялась. Наверно, и сама понимала, что так будет правильно. И на следующий день, когда начался урок и учительница стала объяснять деление, я подняла руку. «Что, Женя Черешнева?» Я стою на дрожащих ногах, вся потная, и говорю: «Раиса Ивановна, я вчера испугалась, когда вы сказали встать, а на самом деле… и я щекотала, и меня щекотали». Я думала, все надо мной будут смеяться, но никто даже не хихикнул, а Раиса Ивановна как-то смущенно произнесла: «Садись и больше так не делай».
Цели у Жени Черешневой тогда и сейчас были разные, а результат получился тот же самый. Никто не засмеялся и на этот раз, и это опять удивило Женю. Есть люди, которых ничто не учит. Но пафос фразы «И я щекотала, и меня щекотали» ну просто не мог не вызвать смеха!
Все как-то нехорошо ежились.
– Так это Анна Ивановна тебе посоветовала? – в замешательстве спросил Игорь, с симпатией относившийся к Жениной тихой доброй маме, всегда при встрече подносивший ей сумки и высоко ценивший ее пироги с яблоками…
– А учительница хороша! – Инна, у которой сын учился в шестом классе, была у школьников вечным правозащитником. – Как уродовали детей, так и сейчас уродуют! Вот Сашке химичка на днях говорит: ты бездельник! А какое она имеет право…
– Ладно! – прервал безжалостный Воскресенский. – Сашка ваш – действительно бездельник, так что нечего тут. А ты, – и он прищурился на Женю Черешневу, и она поняла, что сейчас получит, – а ты учти, что рассказывать такие истории – все равно, что рассказывать, как тебя в подростковом возрасте изнасиловал в подъезде страшный дядька. Если уж случилось – надо молчать, деточка.
Воскресенский, надо заметить, всегда умел вот так: парадоксально, но правду, грубо, но глубоко. Пригвоздить человека одной фразой, рывком обнажить его суть. Это, может, и есть талант, а может, человека просто колбасит. И его обычно еще в институте ненавидят преподаватели-ретрограды и ценят, то есть побаиваются, преподаватели-личности. Женя Черешнева сразу поняла, что он прав, конечно, прав, она ведь и сама ни разу никому до сих пор не рассказывала этой истории… почему-то. А ей казалось, что просто забыла и все, а сейчас вот к месту вспомнила… Сделалось очень стыдно. Еще на третьем курсе Воскресенский договорился с ней, что они вдвоем пойдут в деканат насчет летней практики, поскольку со всеми вместе они по каким-то причинам не могли. Она его прождала в курилке час, потом он пришел, сказал, что у него часы остановились, но что пусть она не волнуется, он уже сам в деканат зашел и обо всем договорился: он едет туда-то, а она туда-то. И когда она сказала, что так нехорошо, что они же договорились вместе идти, что она же ждала, он слабо поморщился, и ей стало стыдно.
– И вообще, – продолжил Воскресенский, – ради красного словца умный человек никогда…
– Мне кажется, мы несколько отвлеклись, – вдруг возник Николай Николаевич.
– Я не договорил, – сморщился Воскресенский, потому что невозможно терпеть, когда тебя перебивает ничтожество, но Николай Николаевич его как-то не услышал, а продолжал неожиданно прорезавшимся голосом опытного лектора-ретрограда:
– Да, отвлеклись от темы. Говоря о щекотке, нельзя не отметить, что реакция на легкое, но постоянное раздражение определенных зон носит в значительной степени аверсивный характер, от латинского «aversatio» – «отвращение». Звуки, которые издает человек, подвергающийся щекотке, действительно напоминают смех. Но на самом деле это маскирующийся под смех сигнал, что человек больше не может терпеть, что это мучительно, что он хочет, чтобы прекратили. Если не прекратить, то случится спазм дыхательных мышц, и человек умрет от удушья… Смеясь.
Говоря все это, Николай Николаевич очень пристально смотрел на Женю Черешневу, уж очень пристально, и даже потом слегка пододвинул свой стул и наклонил голову, чтобы заглянуть ей в глаза снизу.
– Что? Что такое? – спросила она.
– Да нет, нет, ничего, мне просто показалось, – улыбнулся он ей ласково, как выздоравливающей собаке. – Сейчас желтуха ходит, и первый признак – желтые склеры. Но мне показалось. Освещение такое. Все у вас в порядке. Абсолютно. Просто мыть руки. К чему и к кому только не прикасаемся, тут уж ничего не поделаешь. А руки лишний раз вымыть стесняться не надо. Не бойтесь. Ну, мне пора, всего доброго, Инночка, не провожайте.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.