Электронная библиотека » Вероника Капустина » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Шибболет"


  • Текст добавлен: 13 апреля 2022, 17:20


Автор книги: Вероника Капустина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Так называемое

В очереди к врачу Женя третья, за ней ещё человек шесть. Среди этих шести – дама изрядно за пятьдесят. Женя-то здесь чужая – просто бывшая родственница литератора. Каждый творческий работник имеет право прикрепить к поликлинике одного из членов семьи, а некоторые из благородства потом не открепляют переставших быть таковыми – ждут, когда те сами отпадут. Зато дама – здесь своя. У неё всё как положено творцу: леггинсы, но длинный песочного цвета джемпер, прикрывающий раздавшиеся бёдра, в меру короткая стрижка, коричневатая, неяркая, в тон джемперу, помада. Кем же она работает там, у себя, в театре? И почему Женя уверена, что именно в театре? Суфлёром? Или как там называется человек, который объявляет: «Иванова! Маргарита Сергеевна! Золушка! На выход!». Стоит загореться лампочке над кабинетом, дама быстро и, видимо, чисто рефлекторно, говорит следующему: «Идите».

На соседнем кабинете написано «Онколог». Под дверью постепенно собираются женщины средних лет. Вновь прибывшие спрашивают: «Вы к маммологу?». Так, видимо, его назвали в регистратуре, когда давали талончики – чтобы заранее не травмировать пациенток.

– Да-да, маммолог здесь, – кивает одна. – Вы будете за мной. Только туда минут двадцать назад мужчина зашёл – и не выходит. Так что не знаю…

– Что там мужчина-то делает? У маммолога?

Они весело, нервно смеются. Тему подхватывает ещё одна, шутят интеллигентно – с длинными формулировками, тактичными умолчаниями, – от этого получается особенно похабно.

– А вообще-то безобразие это – берёшь номерок к маммологу на определённый час, отпрашиваешься, приходишь, а тут…

Вкрадчиво бы прошептать:

– Тётки-и! Тётки, посмотрите, что написано на табличке, а? Чёрным по белому. Вы же грамотные – кое-кто наверняка работает в издательстве, да и остальные из филармонии или театра оперетты. То есть читать, по крайней мере, умеем. Или на свете нет других аномалий, кроме ваших… молочных желёз?

Видимо, нет.

– Идите, – командует Жене суфлёр, и Женя послушно вскакивает и дёргает ручку двери… А это, оказывается – «на процедуру пусть пройдут, а вас мы вызовем – подождите».

– Да не лезьте вы, ваше место в будке! – хочет Женя крикнуть суфлёру, но не кричит, она здесь приживалка, выяснят, что она ничего за жизнь не натворила, и выгонят в шею. Она только отодвигается от суфлёра поближе к кабинету маммолога… то есть онколога – тьфу, вот уже сама не уверена.

Оттуда как раз выходит средних лет, плотный, модно небритый мужчина, и у него глупое лицо, но не потому, что он дурак, а потому, что он не хочет сейчас думать. И – вот такого Женя всё-таки не ожидала – одна из женщин у дверей громким, звенящим холодной злостью голосом спрашивает его:

– Что вы там так долго делали???

Женя хочет зажмуриться, но неудобно. Она просто знает, что будет дальше, или, наоборот, не представляет себе, что будет дальше – это в данном случае одно и то же. Но отчего всё-таки эта женщина не видит таблички у кабинета? Не хочет видеть и всё тут! «Боишься рака, боишься крика, боишься страха», – писал бывший творческий родственник. Плотный мужчина сначала дико озирается, а потом отрывисто произносит:

– У меня серьёзные дела… Да… У меня рак.

Уходит.

Женщине стыдно. И зло её берёт, что приходится стыдиться. И сомневается она – а вдруг он врёт. Всё это сейчас у неё на лице. Всё это она забудет, как страшный сон, уже к вечеру. Если у неё в груди ничего не найдут. А уж если найдут, тем более забудет. То есть забыла бы, если бы не слово, которое этот человек бестактно загнал ей в голову, как гвоздь. Надо запретить такие слова, это неприлично…

– Да-а, – комментирует суфлёр, на секунду отвлекшись от своих обязанностей, – вот, не дай нам Бог. Надо же, рак!

– Это название страшное, – тонко улыбаясь, говорит худощавая и очень морщинистая дама за шестьдесят с тяжёлым пучком хороших, густых, седых волос. – А сейчас это лечится. И люди живут потом годами, и умирают от другого. Поверьте, есть болезни более страшные…

Она, точно, не меньше, чем доктор наук. Физико-математических, скажем. Или химичка. Только не очень понятно, почему она здесь, а не в поликлинике РАН. Ну, могут же доктора химических наук сочинять, например, хокку, – неприязненно думает Женя.

– Идите! – Суфлёр своё дело туго знает.

– Меня вызовут, – доктор наук даже не шелохнётся, сидит, как приклеенная, и тяжёлый пучок искрит серебряными нитями.

Тот, кто на законных основаниях прикрепил Женю к этой поликлинике, разумеется, никогда в любви не признавался. Ещё не хватало. Как-то в стихотворении, которое она имела все основания отнести на свой счёт, он написал что-то вроде «так называемая любовь». Она так обрадовалась, ну, так обрадовалась. Почему-то решила, что «любовь» к ней относится, а «так называемая» – будете смеяться – нет! Что это слово – ну, недоразумение. Женин старший брат безумно ревновал жену. Этот, в общем добрый, но вспыльчивый молодой человек кричал: «Ты сломала мне жизнь! Ты ведёшь себя как… как…». На «сломала жизнь» его хватало, а на «как последняя б…» – нет. Он боялся, что она уйдёт – именно от этих слов. Она потом всё равно ушла – просто со временем, а этих слов он так и не сказал. Женя тогда была подростком и ненавидела его как разносчика страданий, как излучателя горя, как всякого, кто кричит, наконец, как труса. Сама же оказалась гораздо трусливее: боялся сказать слово – она боялась даже спросить о слове.

У Жени странное ощущение – запинки времени. Такое бывает, когда яростно думаешь о чём-то несправедливо непоправимом. Женя уже не слушает, как суфлёр и химичка неприязненно обмениваются фразами о красной волчанке, не видит, как рванула к маммологу пристыженная тётка, не понимает, за что на неё так злится врачиха – Женя не виновата, что анализы по-прежнему хорошие, а болит. Значит, было так, припоминает она, выходя на крыльцо поликлиники, значит, там было – «так называемая любовь – одуванчик с могучим корнем…». Она непроизвольно сжимает пальцы в кулак, потом разжимает, снова сжимает. Значит, «одуванчик»… И что-то там ещё дальше было. Длинная была строка. Любил писать длинной строкой. И любит. Писать.

– Девушка!

Это ей, Жене.

– Да?

– Вы в бахилах.

– О, Господи!

Неподалёку от входа, ближе к кустам, стоит модно небритый мужчина и курит. Приходит в себя, втолковывает себе, наверно, в который раз, что это всё-таки у него не совсем то, да, конечно, так называется, но у него, лично у него, это значит чуть-чуть другое – просто такие… вспыльчивые попались клетки.

– Девушка, мне не хочется туда возвращаться, вы не помните, как он в среду принимает? Я забыл посмотреть. Вы ведь тоже к нему сидели? Я видел.

– Нет, я… к соседнему кабинету.

– А, ну ладно. Извините, – он теряет к ней интерес, отворачивается.

– Хотите, я схожу посмотрю?

Ой, как угодливо, как топорно, какими белыми нитками!

– Да нет, что вы, спасибо, – он морщится, – позвоню в регистратуру.

– Вы знаете… Вы… Вы не сердитесь на неё! Она просто думала, что вы… ну, что вы там распиваете.

– Что-о?

– Она решила, что вы с врачом знакомые. Что вы зашли к приятелю, распили коньячку…

Он не улыбается, скорее, задумывается – да, наверно, просто представляет себе, как бы это в самом деле было здорово: в погожий день просто заглянуть к приятелю на работу, выпить рюмочку…

– Я и не сержусь. Я когда узнал некоторое время назад, просто перестал что-либо соображать. Стал идиотом. Я её просто даже не понял.

– Страшно?

Что это она говорит, о чём спрашивает!

– Сначала – очень. Потом что-то другое. Знаете, вот все боятся тюрьмы, правда? Всем хоть раз в жизни приходит мысль: а как бы я в тюрьме? Там так страшно, в тюрьме, я бы не выдержал. Но вот ты попал в тюрьму, вот ты уже в ней. Теперь бояться поздно, теперь надо обживаться: привыкать к баланде, к распорядку дня, к прогулкам в тюремном дворе…

И, как будто подтверждая свои слова о распорядке, он смотрит на часы и говорит:

– Ну, мне пора.

Но не уходит:

– Вообще-то, жалко себя, – говорит, – очень.

Она не справляется с лицом и тут же получает за это:

– Вы меня не поняли! – Смотрит он на неё, как на мерзкую гусеницу. – Ваша жалость мне не нужна. Не от вас, понимаете?

Она пугается, что ударит – такая злоба. У некоторых людей от гнева белеют крылья носа.

– И не от той, у двери… Мне нужно от того, от кого нужно, понятно? А от тех – нету.

Он ужасно хочет уйти, она ему очень неприятна. Но не может. Так человек иногда с досадой высказывает что-то умное собеседнику заведомо глупому, потому что знает, что по тем или иным причинам до умного не донесёт. Ему не уйти – она соглашается слушать, она – глупый, и, что даже ещё важнее, она – готовый побыть виноватым собеседник. Почему она на это идёт – сама удивляется. Тоже ведь когда-нибудь заболеет, тоже будет умирать – где гарантия, что ей обеспечат такого собеседника? Этот ей точно уже не отплатит добром за добро. Ничего себе – идиот. Ничего себе – перестал что-либо понимать.

– Мы с ней прошлой весной окна мыли. У нас эркер… Я страшно неуклюжий. И, стыдно сказать, боюсь высоты. А она очень ловкая, худенькая такая. Я мóю, а она подходит и говорит: «Сходи лучше за хлебом, а это я сама домою». Говорит: «Не хочу, чтобы ты здесь мыл, ты упадёшь». И в этот момент я подумал, что она любит меня. Честное слово, не смейтесь. Я решил, что любит, боится потерять, и долго ходил с этим. И только сейчас понял, что это совсем не то… – он усмехается, стесняясь своей глупости. Правда, стесняется! Был бы моложе – покраснел бы.

– Почему?

– Она не потерять меня боялась – она не хотела осложнений…

– Как это?

– Это же… я бы упал. Скорая, переломанные руки-ноги… В командировку она уже не едет. Или труп. С трупом много проблем. Не хотелось.

– А теперь?

Он смотрит на Женю благодарно. Во как она хорошо реплики подаёт – не зря уже два года лечится в поликлинике для творческих работников!

– Теперь эти проблемы всё равно у неё скоро будут. А раньше сядешь – раньше выйдешь…

– Я уверена, что…

Да наплевать, в чём ты уверена! Тем более, что ты и не уверена.

– Как только диагноз поставили, меня сразу «положили». Они так говорят: «Мы вас положим» – очень бодрит. И в палате со мной довольно тяжёлый мужик лежал, простой такой, хороший мужик, за пятьдесят. К нему дочка приходила, вот она ему и говорит: «Папа, папа, не умирай! Хоть до Нового года не умирай!». Ну, конечно, это же праздника не будет, – он улыбается.

– Она всё равно его любила, – говорит Женя и в доказательство своих слов часто кивает, тем самым показывая, что врёт. – Люди не злодеи вообще-то, и даже много добрых, просто вести себя не умеют… И потом, вы-то поправитесь. Это только слово такое страшное, а сейчас это лечат, есть болезни гораздо ужаснее, а с этой человек живёт сто лет и умирает от чего-нибудь другого…

Спасибо тебе, химичка! Но только этого он уже вынести не может.

– Да? – спрашивает. – Да? – И желваки у него ходят. – Может быть, может быть… Много добрых. Но я не добрый, и не стал добрым только оттого, что заболел. И не собираюсь никому позволять быть добрым за мой счёт. И делать вид, что верю утешениям, не собираюсь. И воздерживаться от слова «рак», чтобы никого не травмировать… А слово это ещё послужит, будьте уверены! – Он усмехается. – Пока я не знал, что оно имеет ко мне отношение, мне было легче, хоть и трудно было одолеть пятьдесят метров. Теперь ничего, хожу, гуляю. Тюрьма. Ну, ладно, всё.

Уходит быстро, без оглядки. Засунув руки в карманы. И то сказать – конец сентября. Красиво и солнечно. Пора надевать перчатки.

Женя дрожащими от холода и гнева пальцами нашаривает в сумке мобильный и листает телефонную книгу, ищет номер творческого работника, чтобы сообщить ему, злобно и хлёстко, что у них была любовь – не так называемая, не «типа», не привязанность, не влечение, а ЛЮБОВЬ – четвёртая стадия, неоперабельная, строгого режима, без права переписки… Уже на пятой фамилии чувствует, что страшно замёрзли руки. Засовывает их глубоко в карманы, вместе с мобильным. От такого – даже смешно – небольшого комфорта возвращается стыдливость: неприлично, негуманно, не выговорить. Из-за этой стыдливости многие женщины проживают жизнь, так и не узнав, что они «последние б…», а тысячи пациентов одной шестой части суши ещё недавно чахли и умирали от «язвы желудка» или «радикулита», до самой смерти, однако, надеясь, что язву и радикулит вылечат.

Поднимает воротник, быстро идёт к метро, думает на ходу, и даже как будто не сама думает, а кто-то диктует в такт её шагам: можно, можно – говорить слова страшные и слова нежные, можно мыть окна и можно не мыть окон, можно целовать в губы – можно в спину, можно лежать без сна вместе или крепко спать порознь, – всё решают не поступки и не слова, всё решает время – непобедимое, невидимое, как угарный газ, каждую секунду отдаляющее тебя и от человека, которого про себя не называешь по имени, поскольку он – единственный и в имени не нуждается, и от других многих, времени безразлично; время – навязывающее свободу, от которой ни одно слово и ни одна тюрьма не защитит, не надейся; время, время – которое, пока ты идёшь от поликлиники до метро и читаешь себе эту противную нотацию, многое успеет.

Как там еноты
(Записки)

У енотов глаза в темноте светятся, как зажженные сигареты, написал мне один знакомый. И еще написал, что один енот его, вышедшего вечером покурить, «принял за своего, но только одноглазого». Пересказала шутку подруге. С тех пор она спрашивала иногда: «Как там еноты?», и множественное число вместо единственного: «Еноты сказали… Еноты пишут… Енотам лучше…» меня радовало. Эта грамматическая неправильность так же трогательна, как, например, обращенное к женщине «мой хороший».


Всё чаще вспоминается эгоцентрическая речь, которой интересовалась в институтские времена. Феномен впервые описан швейцарцем Жаном Пиаже. Это – то, что говорят дети лет до семи, когда рисуют, играют, занимаются своими делами, в общем. Только для себя, казалось бы, говорят. Пиаже считал это переходным этапом от внутренней речи к внешней. Лев Выготский возразил ему (правда, его возражения дошли до Пиаже много позже, а Выготский в 1934 умер – ничего такого не подумайте, туберкулез, в 37 лет сгорел человек), что эгоцентрическая речь, наоборот, переход от социальной к внутренней, так сказать, небольшое промедление на пути в себя от других. И что не так уж детям безразлично, слушает ли их кто-нибудь, когда они, играя, бубнят: «Машинка… сломалась. Др-ррр». Стоило их поместить в среду глухонемых или иноязычных детей, которые заведомо не поймут, – практически переставали трендеть, играли себе молча. А социальные сети уж как хитро устроены: и некоторая иллюзия девичьего дневничка есть, где можно написать и «у меня опять прыщи», и «я полюбила!», и упражнения из йоги на замедление дыхания повесить на странице – мол, без милого мне не жить, если что, я сердце остановлю, – и уж точно услышат, даже если нарочно неразборчиво. Так что бодро маршируем назад в детство – таинственное и упоительно фальшивое.


В голове идут процессы. «Ускоренно и в упрощенном порядке», как писали о работе «троек». В отсутствие обвиняемого. Ума то есть. Гибнут тысячи клеток. Тройка – возраст, холестерин, страх – работает. И вот я несу справку в другую комнату, чтобы положить на стол, а приношу в кухню и кладу в мусорное ведро; вот я приезжаю на станцию Старая Деревня вместо Удельной и долго ищу там больницу, которая в Удельной, а когда подруга мне напоминает, мол, я же тебе говорила: не Старая Деревня, а Удельная, я в ужасе осознаю, что не помню этого разговора вообще; я не могу запомнить название будущей специальности одного молодого человека – «менеджмент информационных ресурсов» (там ещё слов пять, но я и эти учила три дня. Да понимаю, понимаю, что эти слова просто ничего не значат, потому трудно запоминаются, но всё же); я вижу в телевизионной программке славный и давно любимый польский фильм и заранее радуюсь, что вечером посмотрю – и вспоминаю об этом в следующий раз через три дня. По много раз в день будто кто-то наказывает, издевается. И каждый раз стыдно, стыдно до дурноты, и это тоже входит в задачу тройки.


Намертво врезается текст услышанной в магазине песни: «А у нас всё пучком. Если нас не подвезут, мы дойдём пешком». Так у тебя вкусы плебейские, дорогая, вот что, фу, пошлятина! – не скажут, возможно, но изобразят знакомые интеллектуалы, у которых во главе угла гордо высится Пушкинский дом, а чуть ниже – Тартусский университет. Чего они тебя терпят, непонятно. И даже подвозят иногда…


Насчёт «все умрём». Вообще-то у человечества есть только один способ погибнуть достойно. Потеряв жизненно необходимого человека, умираешь – не кончаешь самоубийством, а просто так выходит. И очень быстро будет со всеми покончено. Один знакомый поэт (только один он из всех, с кем говорила об этом) кивнул и сказал: «Как костяшки домино падают, стоит одну толкнуть». Даже если он не напишет больше ни одного стихотворения, одна поклонница у него точно есть.


Другой поэт спрашивает, чем сможем оплатить щедроты Бога, данные нам в ощущениях, скажем, разнообразие растительного мира, запахи, шелест, и т. п. Интересно, он правда не знает, чем, или задает такие вопросы, потому что так понимает свой долг поэта?


Известный писатель, большой специалист по части метафор, в молодости делил особ женского пола на небожительниц, айдабль-даблью, флаконов, таракуцек (сушеных тыквочек), холер, одухотворенных холер, и «первый день творения». Пока не устал (делить) и в сердцах не воскликнул: «Будем считать, что всё похоже на всё, и кончим это метафорическое мучение!» (что твой А. С. Кушнер, ей-богу: «Что хочешь я сравню с чем хочешь…»). Оглянешься на племя младое незнакомое и видишь: со времен молодости писателя ничего не изменилось – таракуцки по-прежнему рулят, ладненькие, модненькие и умненькие. И так же, наверно, если потрясти их, в головках шуршат высушенные семечки.


Сейчас оказывается, что самые сильные в жизни переживания были по самым будничным поводам и в самых серых декорациях. Смотришь в 17 лет поздним зимним, очень холодным – градусов двадцать – вечером перед сном в окно. Асфальт под фонарем искрится от мороза, снега почему-то мало. И думаешь: вот завтра встану в 6 утра, сяду в электричку 7.00 (до неё идти по морозцу минут двадцать быстрым шагом) и поеду в институт, а там у меня… три пары испанского подряд – и от этой мысли тебя охватывает невозможное счастье, которое не забыть. См. у Чехова: «А где-то в Африке человек сидит под пальмой и думает: «Вот сейчас сяду в пирогу и поеду за бананами». Счастье ожидания обыденности. Доступно умам неразвитым или непритязательным по молодости.


Солнечное затмение. Смотрели через закопченное стекло. Очень красиво: такой рог червонного золота. Потом парень на улице подарил нам кусок фольги – большой, не поскупился. Всё видно, но той красоты нет. Мальчик-школьник сказал: «Оно редко бывает. Когда в следующий раз будет, мне будет уже 31 год». Да уж, мальчик. Чего уж там говорить. После 30 лет – жизни нет, это всем известно.


Вчера видела бабочку. Не капустницу, этих вообще уже давно не видно даже летом – настоящую, ценную, красивую. Сидела на проезжей части. Видимо, сдуру вылупилась в марте, обманулась ярким солнцем, а потом обожглась утренним морозцем или окоченела от испуга. Хотела оставить её как есть, но потом всё-таки перенесла на прошлогоднюю травку. Она приободрилась немного, сложила крылышки, но что-то думаю, вряд ли ей удастся домотать свой срок, сколько там им отпущено. Да, простые-то, с насекомым-то чутьем, поостереглись пока рождаться. А вот такие, как эта, и попадаются – в вечернем платье на лесоповал.


Больше никакие цветы, по-моему, так не умеют, только она. Идешь по открытому месту, где сплошной асфальт и вообще «на сто губерний ни огня, ни человека», ни дерева, ни куста – бац, запахло черемухой! Откуда, спрашивается. Прирожденная протеже. Ветер она использует, сильный и холодный. Вкрадчиво агрессивная. Черемуха пахнет – ветер носит.


Новое поступление в мою коллекцию совпадений: разговариваем дома о детях Бродского. Страсть как надоели за последнюю неделю окололитературные дамы, которые вздыхают, что у такого человека «такие» дети – дочка, дескать, глупости болтает какие-то, а у сына посмотрите, какое лицо… Лучше бы его дети, понятное дело, были, пусть бледными, вялыми, но… литературоведами или режиссёрами, а как же. Говорю дома сыну: Андрей Басманов кому-то из друзей сказал, что предпочитает «не светиться»: «Что я, обезьянка, что ли, чтобы со мной фотографировались, дескать, вот, сын Бродского…». С интервалом в одну минуту телевизор, который в тот момент никто не смотрел, но он присутствовал как фон, говорит голосом одного из героев «Теории большого взрыва»: «Что я, обезьянка, что ли…». Вся моя жизнь согрета этими странными совпадениями. Почему-то они меня радуют, как радует иной раз хорошая рифма. А уж каких только у меня нет.


Склонение числительных – дело весёлое. «Двенадцатютями» и «Двадцатьюмитрями» из «Скунскамеры» Аствацатурова до сих пор вызывают у меня счастливо-дурацкую улыбку, хотя я не любительница прозы этого автора. Еноты, прекрасно умевшие склонять числительные, говорили, что могли бы сильно разбогатеть, давая частные уроки депутатам Государственной думы. И вот им-то, енотам, страдая спунеризмом, или как там называется этот вид оговорок, я как-то по телефону назначила встречу «где-то между четырью и пятьмя».


Давным-давно в разговоре собеседник мимоходом, вытянув строфу в строчку, процитировал мне из какого-то стихотворения. Говоря, например: это там, где река высовывается из-под моста, как из рукава рука, – и, не ссылаясь на Бродского, говорящий просто верит, что вы читали и поймёте. А того стихотворения я не знала, автора не знала, спросить было некогда, потому что продолжали говорить и говорить, и потом забыла спросить, и только через несколько лет… А впечатление было сильнейшее: лето подростка или просто оставленного в покое человека, двор, пахнущий, скажем, жасмином, шероховатая стена, известка, возможно, бельевая веревка, подсиненное сумерками белье, – ни одного из этих слов в прозвучавшей строфе не было! Я вообще не помню, что в ней было. И потому никогда не узнаю, кто написал эти стихи. Если случайно услышу произнесенными другим голосом, боюсь, тоже могу не узнать. И главное – мой собеседник забыл тот разговор. Забыл, что цитировал. И мы умрем со спертостью тех розысков в груди (не ставя кавычки, тоже уповаю на осведомленность читателя, хотя мне ли, ленивой, нелюбопытной, забывшей…).

А вот в другой раз, будучи, правда, моложе, успела выхватить из речи собеседницы «чем резать ножницами воду». Вцепилась в строчку мертвой хваткой, и с неё начался для меня этот поэт. Мария Поэльевна Карп, спасибо!


Что это значит, если у тебя пропало два кольца, медальон, который подарила мама на день рождения, когда тебе стукнуло шестнадцать, и её же, мамина, брошка – изящная, продолговатая, с крошечным аметистом. И, главное, ты догадываешься, куда это делось, что особенно ужасно. А ты всё представляла себе, как станешь старушкой, наденешь простую белую блузку и заколешь этой брошкой – будет нарядно, такую может и старушка носить, думала. Что значит? Просто, что тебе не бывать старушкой – кончится раньше, потому что это непереносимо. Больше ничего.


И самые мелкие хирургические операции обостряют восприятие. Заходишь после такого в кафе отсидеться – а там транслируют лучшую песню всех времен и народов «Strangers in the night». И даже, несмотря на то, что поёт не Синатра, хочется заплакать. За соседним столиком сидит девушка и тоже утирает слёзы. Не сразу обращаешь внимание, что она в наушниках. Что у них сейчас для слез, я не знаю, несмотря на просветительскую деятельность сына. А славно было бы, если бы у неё там оказались те же strangers in the night, лучшая песня всех времен и народов, которую открыто она, разумеется, слушать стесняется. Это же неприлично. Всё равно, что вслух Тургенева похвалить.


После литературного вечера. Спускаются в гардероб – мужчина в свитере грубой вязки и женщина лет тридцати пяти в терракотовом, видно, что приятели. А впереди пара пожилых, тоже мужчина и женщина, она – со следами былой красоты, но с длинной голубой косой. Он – без особых примет. Старик спрашивает даму с голубой косой: «А вы знали N.N?». Этот N.N., судя по интонации вопроса, человек значительный, по крайней мере, в кругу, к которому принадлежат говорящие. Она отвечает – с восторгом, лучась радостью от возможности это сказать: «Да! Я была его последней любовью!». Женщина в терракотовом с кривой улыбочкой тихонько говорит приятелю: «Слушай, если я когда-нибудь что-то подобное скажу, задуши меня». Он очень серьезно смотрит на неё и кивает: «Хорошо». А я думаю: душевное движение, побудившее женщину с голубой косой и женщину в терракотовом к их репликам одно и то же – хоть кому-то намекнуть: «И я, и я причастна!». А что у терракотовой это завуалировано, а у голубой прямо – тем пошлее терракотовое в его псевдо загадочности. В любом возрасте, в любой одежде, в любой ситуации – позволь себе что-нибудь подобное, и у тебя сразу вырастет голубая коса.


Цитата из одного романа: «О, как я боюсь раздражительных людей! Как я боюсь этого взбитого белка пены бешенства в уголках рта, крика, выгибающего жилы на шее, пальца, чиркающего по воздуху в намерении извлечь из воздуха огонь, той характерной дрожи, что заставляет раздражительного человека трястись и почти подпрыгивать на батуте, вшитом в его тело». Да, конечно. Все мы с детства знаем, вернее, чувствуем: плохой тот, кто кричит. Кто громче, тот и хуже. Кто повысил голос, тот и виноват. А тот, кто тихим голосом подает реплики, доводящие до этого крика, тот, понятно, ведет себя достойно. Разницей между «достойно» и «пристойно» можно пренебречь.


Велик и могуч язык социальных сетей. Никаких метафор не надо. Ни метких эпитетов, ни междометий. Просто поставь точку, а новое предложение начни со строчной буквы – и это будет «я мелко вижу тебя, собеседник». Считаешь человека дураком, бездарью, да чего там, просто не любишь – пишешь его фамилию с маленькой буквы, да и всё. Напиши любую глупость или мерзость и поставь скобочку или смайлик – и ты «в домике» – а это я пошутил. А кавычки как раз ставить не надо – кто не поймёт, откуда это, тот дурак. Кто поймёт, дурак вдвойне, потому что здесь я хотел быть таинственным. А в абсолютном конце точку не ставь – у тебя будет десять раз отредактировано, но читатель должен думать, что это ты левой ногой написал. Прилипчиво, кстати, ужасно, и заразно. И приятно, особенно тем, кто постарше, но готов «задрав штаны, бежать за комсомолом»: а я молодой, я умею, у меня не стоит (ну точка, я имею в виду). А вообще-то – брезгливость, маскирующаяся под панибратство.


Что такое умный человек, проще всего, конечно, определить от противного: имеет суждения отличные от суждений других людей. Они, как белые вороны, по-настоящему умные среди неглупых. Их видно. Очень редко говорят банальности, почти не замечены в штампах – они бы и хотели, так ведь удобнее, но ум препятствует, сопротивляется. А если говорят, то по ним очень хорошо видно, что это для них неестественно. Часто в общении неприятны по простой причине – отделяют несущественное для данной ситуации (не значит, что это несущественно вообще, и они это понимают, но кто будет разбираться) от существенного. Находят друг друга, держатся друг друга, несмотря на разницу темпераментов и даже политических убеждений.


Стандартная фраза на юбилеях и похоронах: юбиляра (покойного) любят (любили) женщины. Хочется добавить «и домашние животные», но дело не в этом. Юбиляр (покойный) любит (любил) женщин, вкусную еду, хорошее вино. Хочется добавить: а также баню и чтобы ему чесали пятки на ночь. Большинство так чествуемых и провожаемых мне не жаль – они, даже если бы были моложе и живее, не захотели бы возразить. Но вы, люди, действительно искренно привязанные к кому-то, хуже того, кого-то любившие, придавленные приличиями (не принято гнать пошляка с фуршета) или крышкой гроба – простите, что мы тоже всё это слушаем. Считается наоборот, а мне вот кажется, достойно умереть – не жить, так хоть умереть – так, чтобы по тебе рыдал только один человек. А остальные – ну, грустили бы, печалились.


Чехов, пишет Бунин, говорил про Найденова:

«Какие мы драматурги! Единственный, настоящий драматург – Найденов; прирожденный драматург, с самой что ни на есть драматической пружиной внутри. Он должен теперь еще десять пьес написать и девять раз провалиться, а на десятый опять такой успех, что только ахнешь!»

Ничего не сбылось. После «Детей Ванюшина» ни одна пьеса не имела успеха, из литературных кругов исчез, умер в 1922 году в Ялте в нищете и забвении, «пережив всё, что полагается, сокрушенный пережитым». Даже и радуешься за него, ей-богу, если за кого из смертных вообще можно радоваться. Раз – и соскочил. Чем всю жизнь оправдывать чьи-то надежды, даже и Чехова… Большое уважение, между прочим, вызывают люди, которые, вдохнув яда окололитературной жизни, сумели потом «вылечиться». Даже если вдохнув другого яда.


Я боюсь, что измучив тело здесь, там, за границей жизни, они целиком переключаются на душу.


Один друг как-то рассказывал о человеке, который сидел около магазина с баяном и играл марш. Все проходившие мимо невольно сбивались на строевой шаг. Остановился, повернул назад, чтобы обойти, побежал? Спасовал, значит. Обсели люди с баянами, задают ритм, и ведь за руку не схватишь – а что, я ничего, сижу, баян мучаю…


В сентябре 1991-го еноты сказали, что неплохо бы им написать о «русском мифе». Что ведь все эти люди из пословиц и поговорок действительно существовали, что была же какая-то Маланья, и выходила она замуж, и на свадьбу эту пришел Макар со своими телятами, и Сидор, употребив свою козу, тоже пришел… Это было невыносимо смешно рассказано и… как будто бы забыто. Но через десять лет, в 2001-м, появился текст – pro Фома и pro Ерёма. Естественно, ни одной фразы из устного рассказа не повторялось, иначе еноты не были бы енотами, но это был он, «русский миф». Устная добропорядочная новобрачная Маланья сменилась легкомысленной Степанидой, но Сидор и его коза уцелели.


Вчера утром сотрудница на работе за чаем рассказывала про свою знакомую, которая хоть и носит фамилию Злобина, но хороший человек – безвозмездно помогает родным внукам. Следующий носитель фамилии Злобин выскочил на меня из телевизора ближе к вечеру – кажется, звукооператор, точно не помню. И, наконец, перед сном книжка сообщила мне, что секретаря Гиппиус звали Владимиром Злобиным. Ну, я всегда думаю, что это сигнал же какой-то! Чего сказать-то хотело, мирозданье? Зачем приходило?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации