Текст книги "Огни над Деснянкой"
Автор книги: Виктор Бычков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Фрося поняла, что более подходящего случая для побега вряд ли будет.
Сначала вместе с тётей Клавой уложили тело Никитки в санки – точную копию саней-розвальней, только малых размеров, на которых Вилли развозил дрова по корпусам, закрепили жгутами из тряпья. Затем женщина привела Ульянку к дровяному складу.
– Может, не брала бы, дева, – санитарка кивнула в сторону трупика Никитки. – Ему уже безразлично, самой бы легше было. А так… – всхлипнула в который раз женщина, – а ты и спасёшься, даст бог.
– Нет, не-е-ет! Я сильная, я всё сдюжу, – перебила санитарку Фрося. – Вы не глядите на меня, что я маленькая. Я – сильная.
– Ну, тогда ладно, раз так. Тебе виднее. Это я так, – а сама ещё и ещё раз проверила, как уложен труп мальчика, чтобы надёжно…
Обняла Фросю, прижала на мгновение к груди, резко оттолкнула, вытерла слёзы.
– Идите к проёму в заборе, через который Вилли вывозит мертвецов, – наставляла на прощание тётя Клава. – Там хорошо накатанная дорога саночками. Ни у кого она не вызовет подозрения. А я скажу, что вы умерли. Кто там проверять будет. Доктор капитан Ланге себе уже другую девочку приглядел, с новой партии. Так что… Часовые на проходной стоят, сюда вряд ли пойдут. Появятся здесь минут через двадцать. А вы бегите, бегите. Храни вас Господь, – перекрестила на прощание.
Выросшая в Вишенках, Фрося не боялась идти ночью по лесу. Она боялась погони, но и надеялась на санитарку, что та сделает всё, чтобы их побег остался незамеченным. Верила в себя, в свои силы. Знала, верила, что сможет дойти хотя бы до Пустошки, а там рукой подать и до Вишенок. В Пустошке уже свои люди, они помогут, там старшая сестра Надежда. Ей бы только добраться до Нади. Вот поэтому и решилась на побег. Да не просто одной убежать, а забрать Ульянку, вывести тело Никитки, дать попрощаться с ним родным и близким, похоронить его у себя на деревенском кладбище. Это она считала своим долгом, своей святой обязанностью, хотя бы так снять с себя грех перед братом. Не сделай этого, потом всю жизнь будет казнить себя. Потому и тащила, потому и упиралась изо всех сил. Конечно, если бы не капризная взбалмошная Ульянка. То ли не хочет понимать, то ли характер у неё такой противный: кроме себя, никого вокруг не замечает. Ну, да Бог с ней, она, Фрося, не в обиде. Какая ни есть, а родная сестричка, куда от неё денешься? Тем более – младшая, дитё совсем…
Ещё только вышли к Деснянке, встали на лёд, как тут же Ульянка начала капризничать, ссылаясь на усталость, садилась на снег, не хотела идти, требовала и её везти в саночках.
Как могла, убеждала, просила, плакала Фрося, но заставить, вынудить идти сестричку так и не смогла. Та ложилась на снег, начинала плакать, постепенно усиливая голос.
– Перестань! Сейчас же перестань! – кидалась к ней Фрося, прижимала к груди, стараясь заглушить звук. – Ночь, мороз, по реке очень хорошо звук бежит, – шептала исступленно. – Неужели ты этого не знаешь? Вдруг немцы услышат.
– Я слабая, я не могу идти, – канючила Ульянка. – Ты меня специально хочешь оставить здесь, а сама убежишь.
– Как ты такое можешь говорить?! – Фрося не находила слов в оправдание.
Холод пробирал до костей, время шло, а убедить Ульянку так и не смогла.
– Садись! – сдалась старшая сестра. – Сердца у тебя нет. Бездушная ты, – вот и всё, что могла сказать Фрося, впрягшись в санки.
Дети хотя и медленно, но всё же уходили всё дальше и дальше.
С каждым шагом силы уходили тоже.
«Вот отдохну ещё чуть-чуть, и пойду. Присесть бы. Мамка, небось, не знает, что мы тут».
– Что опять встала? – вернул к действительности требовательный голос Ульянки из санок. – Ты поесть с собой не взяла случаем у своего хахаля?
– Что ты говоришь, сестричка? Опомнись! Посмотри, где мы находимся, – стала оправдываться Фрося. – Ты бы лучше слезла из саночек, помоги мне, родная моя.
– Ты что? По твоей вине Никитка помер, а сейчас ещё хочешь и меня здесь в лесу оставить, подстилка немецкая? Ждёшь, чтобы я здесь из сил выбилась и замёрзла? Не дождёшься!
– Тогда я выбьюсь, и мы не сможем дойти до наших, – снова пыталась увещевать Ульянку. – Мне же тяжело, Улечка. Сил почти нет.
– Ага! Я и поверила. Небось, у своего хахаля объедалась, жрала в три горла. А мы тут с голоду… тащи, фрицевка.
– Креста на тебе нет, сестричка, – произнесла шёпотом, чтобы не обидеть сестру, снова впряглась в санки. Но оправдываться не стала. Не до того.
Как ни хорохорилась, как ни настраивалась на дальнюю дорогу, на трудности, как ни успокаивала себя, однако устала, сильно устала. Было желание упасть в снег – и всё! Но неимоверным усилием воли заставляла идти. Несколько раз порывалась оставить тело брата в сугробе или под деревом, хорошенько приметить место, потом вернуться за ним с кем-нибудь из взрослых. Тут же корила себя, что так нельзя, бесчеловечно. Ему же будет холодно, неуютно, страшно, обидно, что родная сестра бросила одного в лесу. Не-е-ет, она не бросит, не-е-ет, у Кольцовых так не принято. Она сама лучше ляжет, останется в холодном зимнем лесу, но братика и сестричку вывезет к дому. Там ждут родные, они ничего не знают, переживают, волнуются, а она бросит? Нет уж!
И снова напрягалась, валенки скользили в снегу, то и дело норовили свалиться, через голенища снег попадал на голые ноги, таял.
Первый раз она упала на голом льду. Поскользнулась. Быстренько, насколько быстренько могло позволить её уставшее тело, подскочила, заругалась на себя, снова налегла на верёвку. Но уже старалась ступать осторожней, потому что сильно ударилась коленом, и оно сейчас ныло, добавив нестерпимую боль к усталости. Зажала зубы, стиснула до скрежета. Слёзы побежали из глаз. И она снова пошла. Потащила саночки с сестрой и братом. Она осилит, сможет, сдюжит! Зря её называли пигалицей, она сильная!
Полынью на изгибе реки Фрося не заметила. Да и как она могла заметить, если уже давно не идёт прямо, не смотрит вперёд, а изогнулась, стелется по-надо льдом. И пот застит глаза, и снег налип на ресницы. И темнота то ли из-за ночи, то ли из-за усталости. И сил уже почти нет. Как можно увидеть?
Первой мыслью было: «Никитка?! Ульянка?! Санки? Как санки? Только бы они не попали в воду!». Это потом пришли мысли о себе. А сразу – о братике и сестричке в санках.
Она барахталась в ледяной воде, благо, провалилась у берега. Видно, здесь, на изгибе, бил ключ из-под воды, со дна, вот и не взялась льдом река в этом месте.
Скинула с себя веревку, еле смогла дотянуться до саночек, оттолкнула подальше от полыньи, чтобы только они не провалились вслед за ней. Попыталась выбраться обратно на лёд, но тонкий припой ломался, увлекая раз за разом девчонку обратно в ледяную воду всё глубже и глубже.
И всё-таки Фрося выбралась. Наверно, Бог услышал её молитвы. Вылезти на берег самой оказалось трудным, а уже перетащить санки на твёрдый лёд тем более. Потом она села прямо в снег, разрыдалась. Плакала от бессилия, холода, тёмной ночи, безысходности. Очнулась на мгновение, когда вдруг почувствовала прилив тепла во всём теле: так ей казалось в тот момент. По крайней мере, холода не чувствовала. Но и этого мига в сознании хватило понять, что она замерзает.
Схватила санки, смогла перетащить их берегом, снова ступила на лёд. Откуда только взялись силы?! Вдруг обратила внимание, что Ульянка уже давно не говорит с ней. Бросилась к сестре, стала тормошить её, бить ладошкой по щекам. Наконец Ульянка открыла глаза, и тут же ночной лес огласил громкий детский плач.
– Фашистка-а-а! Немецкая подсти-и-илка-а-а!
– Встань! – Фрося ухватила Ульянку за ворот пальто, с силой дёрнула на себя. Ребёнок вывалился из санок, упал на лёд, заголосил ещё сильнее.
Но Фрося уже не отставала от сестры, тормошила, ругала последними словами, заставляя идти. Ругалась, крыла по-мужски такими матами, что будь рядом те же мужчины, опешили бы.
Девушка как никогда ясно поняла, что если она и сможет дотащить санки до Пустошки, то к этому времени Ульянка замёрзнет, превратиться в ледышку. Надо заставить её двигаться, шевелиться, идти. В этом спасение. Но ребёнок не хотел очевидного, потому и сопротивлялась Ульянка.
– Встань! Встань! Иди! Иди! Замёрзнешь ведь, дурёха! – ставила на ноги девчонку, но та снова и снова падала на лёд, а то норовила опять сесть в санки, отталкивала от себя старшую сестру, плакала на весь лес.
– Вот тебе! Вот тебе! – Фрося сильно несколько раз ударила наотмашь ладошкой по щекам ребёнка, принуждая идти.
Наконец-то Ульянка пустилась по льду в сторону дома, не переставая орать в ночи:
– Фаши-и-истка-а-а! Подсти-и-илка-а-а! Я расскажу и мамке, и папке, будешь знать потом, подстилка немецкая! Пускай деревня вся знает, какая ты…
Вот теперь Фросе стало намного легче и спокойней на душе. Уже и не такими тяжёлыми казались санки. Пусть орёт, пу-у-усть! Раз кричит, двигается, значит, будет жива, не замёрзнет, даже если с ней, Фросей, вдруг что-нибудь случится.
Низ платья взялся льдом, а всё тело горело, парило. Валенки на ногах стали неподъёмными. В какой-то момент девчонка начала терять сознание, красные круги возникли перед глазами, менялись на жёлтые, белые… Река, лес, снег тоже закружились, замелькали, закачали девушку, норовили уронить её, сбить с ног. Стала путать: туда ли, в ту ли сторону она идёт? Может, не дай боже, обратно к санаторию?
– Ульянка-а-а! – ещё успела прошептать, хватило сил поднять голову, увидеть зарождающую зарю нового дня. – Беги-и-и, сестричка-а! Скоро Пустошка, рядом… беги… родненькая…
…Партизанские разведчики под командованием командира взвода Владимира Кольцова возвращались в лагерь. Их внимание привлёк санный след, который вёл от бывшего санатория «Зори Полесья», потом спустился в русло Деснянки.
Партизаны уже давно поняли, что тянул санки человек, выбившийся из сил, может быть, даже ребёнок. Это видно было по вдавленным в снегу силуэтам, которые часто попадались на пути, где человек отдыхал. Поэтому партизаны и спешили. Интересно, кто бы это мог быть? И что он тянет, если помимо следа от полозьев, на снегу чётко видны ещё две борозды? Дрова? Зачем их тащить чёрт-те откуда, если лес кругом? То, что это был или были свои люди, сомнений не вызывало. Зачем немцам в февральскую ночь по лесу шастать?
– Твою мать! Он ещё и в полынью попал, – заматерился командир, когда на изгибе реки увидели следы барахтанья человека в полынье, и как он обходил берегом, оставляя на снегу широкие борозды: неизвестный полз на коленках.
– Вовка! – подозвал к себе младший брат командира – Вася. – Посмотри, тут ещё один человек шёл. Шёл впереди, а этот с саночками – сзади еле полз. Видишь, полз на четвереньках, следы коленок и рук на снегу. Это ребёнок, точно, ребёнок! Видишь, ладошки детские отпечатались на снегу.
– Точно! Следы свежие. Вперёд, парни, вперёд! – вытянувшись цепочкой, партизаны пустились бегом в сторону Пустошки по следам незнакомцев.
Первой, кого увидели разведчики, была девчонка в одном платьице, лежащая на льду, вся заиндевевшая, взявшаяся ледяным панцирем. Рядом стояли саночки с трупом ребёнка. Чуть дальше в сугробе спала ещё одна девочка.
…Фрося пришла в себя в землянке. Это она поняла по земляному своду над головой, коптящей плошке на столе. И ещё была мама. Повязанная чёрным платком, постаревшая, со скорбным выражением лица она сидела боком к Фросе и не сразу заметила, что дочка пришла в себя, очнулась.
– Мама, – еле слышно позвала мать девушка. – Мама! Где Ульянка? Что с ней? – ей казалось, что она кричит, а мама не слышит.
Потом мелькали лица папы, Стёпы, Васи, Вовки, Кузьмы, Танюши, дяди Ефима, тёти Глаши, и ещё, и ещё… Приходили даже дядя Корней Кулешов и Леонид Михалыч Лосев.
– А теперь вы возьмёте меня в отряд? – спросила Фрося начальника штаба.
– Ты лучше поправляйся, пигалица, – как и в прошлый раз улыбнулся в усы дядя Корней.
– Никакая я не пигалица, – обиженно отвернулась к стене девчонка. Непрошеная слезинка выкатилась из глаз, скользнула по щеке.
– Извини, – начальник штаба присел на краешек нар, заговорил вдруг очень серьёзным, строгим тоном, проникновенно. – Извини, Евфросиния, если вдруг обидел. Но ты у нас и так героиня, – его грубая ладонь коснулась головы девчонки, на мгновение застыла так. – Я горжусь тобой, мы все гордимся тобой, Евфросиния Даниловна. Так что, поправляйся, а партизанство от тебя не убежит. Ты и так уже хлебнула с лихвой. Не каждый мужик сможет выдержать то, что ты вынесла. Спасибо тебе, Евфросиния Даниловна.
Ближе к весне в землянку к больной Фросе зашла Ульянка. Это была первая встреча детей после той кошмарной ночи, когда они бежали из бывшего санатория. Девочку за руку держала тётя Глаша, за спиной стояла мама.
– Подойди, Ульянка, – Фрося улыбнулась, поднялась навстречу сестре. – Я без тебя так соскучилась. Как ты себя чувствуешь, родная моя? Чего ж ты ко мне не приходила, Ульянка, сестричка?
Тётя Глаша подтолкнула Ульянку к Фросе, но девочка упёрлась, не хотела идти. В какой-то момент Фрося встретила её взгляд: холодный, презрительный взгляд далеко не детских глаз. Столько ненависти, столько презрения сквозило в нём, что она опешила. Встряхнула головой, освобождаясь как от наваждения, снова поймала взгляд сестрички: он не изменился. Напротив, вырвавшись из-под опеки маменьки, Ульянка кинулась к выходу и уже в дверном проёме снова обернулась к старшей сестре.
– Подстилка немецкая! Фашистка! Шалава! Халда! Гитлеровка!
– До-о-очень-ка-а! – Марфа опустилась на порожек, в бессилии уронила голову. Рядом с ней зажала рот ладонями, разом побледневшая, осунулась тётя Глаша.
Фрося упала на нары, тело как окаменело. Но сильней тела застыла, захолонула душа. За что? Как же так? Что она сделала не так, что родная сестра возненавидела её? Разве она, Фрося, виновата, что здесь появились немцы? Что они выкачивают кровь у малолетних детей, заведомо обрекая их на смерть? Разве вина в том Фроси, что её принудил к сожительству рыжий, тощий немец Ланге? Разве не всё она сделала, чтобы спасти Никитку и Ульянку? Разве не она замерзала на льду Деснянки зимней ночью, спасая Ульянку? За что такая неблагодарность? Нет, не то. Фрося не хочет благодарности ни от кого. Не ради благодарности она всё перенесла. Но понимание-то, простое человеческое понимание, участие, жалость, наконец, должна же быть у сестрички Ульянки? Что значит – маленькая? Она уже не маленькая, раз так жестоко обходится с ней, с Фросей. А какими словами говорит? Такими словами обзывал бывшую сожительницу Агриппину Солодову бургомистр района Щур, перед тем как застрелить женщину. Неужели и она, Фрося, поставлена в один ряд с убийцей? С бургомистром, предателем? За что-о-о-о? Или так жестока Ульянка? Но об этом думать совершенно не хочется. Она ведь хорошая. Просто… просто… разве можно обижаться на сестричку? Нет, конечно. И она, Фрося, никогда не станет обижаться на Ульянку. Бог ей судья.
Сил плакать не было. Да и слёз не было. Она лежала, сухими глазами смотрела в овальный свод земляного потолка, укреплённого плетёным тальником.
Да, мамка знает, все родственники знают, что она беременна от рыжего немца доктора капитана Ланге. Наверное, вся деревня знает, весь лагерь. Ну и пусть! Что-либо изменить никто не в силах, и она сама в том числе. Она стала другой, совершенно не той девочкой, которой была ещё каких-то полгода назад. Но Фрося не казнит себя. Не по своей воле, не в грехе тяжком зародился в ней ребёнок. Вон даже Никитка перед смертью понял её, поддержал. Танюшка, та как узнала, легла бочком рядом с Фросей и так пролежала почти всю ночь, молча, только всё прижималась и прижималась к ней, ласково поглаживая по животу. Вася, тот вообще… Пришёл такой серьёзный. Как же! Партизан! Всего лишь на год старше её, Фроси, а поди ж ты – разведчик! Служит во взводе, которым командует старший брат Вовка.
Вася присел на краешек нар, рассказывал обо всём и ни о чём. Потом вдруг перед уходом поцеловал Фросю и говорит:
– Ты, это… Фросьюшка… если что… любому рот заткнём. Ни о чём плохом и не думай, выбрось из головы. Рожай, это наш, кольцовский ребятёнок будет. Вырастим, не расстраивайся. Ты у нас герой! Я люблю тебе, сестричка! Поправляйся! И не казни себя. И твоего ненародившегося немчика я уже люблю и в обиду никому не дам. Ты же меня знаешь.
Точь-в-точь, как Никитка перед смертью. И скажет тоже: «Немчика!».
Так же и Вовка, и Стёпка. Папка то шмыгал носом, то тёр глаза, ругал ветер, какую-то болезнь, что вышибает слёзы запросто так. Говорит, староватым, мол, становлюсь, слезливым. Но она, Фрося, понимает папку, хорошо понимает и безумно любит его: хороший у неё папка. И жалеет мамку с папкой. Трудно им после смерти Никитки. Всем трудно.
Да все Кольцовы, Грини отнеслись с пониманием, поддерживают её, Фросю. Только вот Ульянка… Что ж она так? Тётя Глаша каждый день забегает, подолгу сидит, разговаривает с ней. Всё извиняется за Ульянку. А чего извиняться? Это же сестричка, как на неё можно обижаться? Ну, покапризничает, ну, повыделывается, да и успокоится. Делов-то. Главное, что её Фрося спасла, вывезла из того ада, куда они вместе попали. Жива сестричка, и слава Богу! А какая она? Да какая разница. Главное – жива! Вот сильно сожалеет Фрося, что не смогла уберечь братика Никитку. А он, вишь, свою порцию отдавал Ульянке, не о себе думал, знал, что умрёт без еды, а всё равно отдавал. Он по жизни был слабеньким, нежным, как девочка. Ему бы и родиться девочкой. Но такая душа у него! Такой добрый, такой… такой… как ангелочек!
Она вспоминает брата, и слёзы непроизвольно бегут из глаз. Да, ей жаль братика, так жаль, что прямо невмоготу, так жаль. Но… надо жить! Конечно, она до конца своей жизни будет нести на себе этот крест, эти чувства вины перед братом. И если у неё родится мальчик, сын, она обязательно назовёт его Никиткой. Тот Никитка, её братик, не исчезнет, он превратится в её сына Никитку.
От этих мыслей Фросе стало легче, настолько легче, что она решила сегодня впервые без посторонней помощи встать, пройтись не только по землянке, но и постараться выйти на свежий воздух. Она не была там с той февральской ночи, после которой у неё отнялись ноги. Доктор Дрогунов сказал, что это не безнадёжно, молодой организм возьмёт своё. Ему только надо помогать. Вот она и поможет сегодня.
Фрося стояла у входа в землянку, прислонившись спиной к молодой берёзке с нежно-зелёными, клейкими листочками, смотрела на весенний лес, вдыхала хвойный, терпкий, с примесью гнили чуть-чуть влажный воздух, слушала птичий щебет и глупо улыбалась, подставив бледное лицо ласковому полудённому солнцу. Разбрызгивая лужи, раскрыв руки для объятий, через поляну к ней бежала младшая сестричка Танюшка.
Глава девятая
Пётр Пантелеевич Сидоркин не находил себе места.
Как так? Почему его семья, его жена и двое ребятишек заживо сгорели в огне, а он, их отец, их защитник, живой? Почему так несправедливо устроена жизнь? И почему это фашистское зверьё продолжает топтать его землю?
Мысли, видения накатываются, наслаиваются друг на друга, хочется выть от бессилия.
Сил хватает додумать до того мгновения, как начинает представлять себе мучения его семьи там, в огне, в горящих скотных сараях.
Немцы сгоняют силой людей в сараи, толкают в спины, пинают ногами упавших, гонят, как скот. И там его дети, жена.
Потом закрывают прожилинами ворота, обливают бензином, один или несколько немецких солдат подносят факелы. Сухие, деревянные здания вспыхивают огнём…
Он не может представить себе то, что ощущали, что думали в это мгновение немцы. Чем руководствовались. Неподвластны ему, нормальному, здравомыслящему человеку, мысли и поступки зверья в человеческом обличье. Хотя, ещё как-то можно объяснить поведение хищника в отношение к своей жертве. Но только не фашистов.
Поведение немцев, фашистов объяснить нельзя. Он пытается найти в своём лексиконе те слова, которыми можно было бы дать полное определение действий немецких солдат. Именно тех слов, произнеси которые, сразу же облегчится душа, выкричится, исчезнет боль. И станет легче.
И не находит. Нет в его запасе тех слов, чтобы обозначить падение и жестокость этой нации по отношению к его землякам, его семье, к его стране. Не придумал русский народ таких слов. Не выработали предки и прародители русичей таких слов. Ибо, являясь по определению мирным народом, народом-созидателем, за всю свою многовековую историю не смогли изобрести таких слов. Потому как не творили таких бесчинств. Они не были рождены для бесчинств. Это противоречит русской природе. Вот и не было повода искать и находить слова, использовать в русском языке звуки и буквы, определяющие самую низкую, самую отвратительную степень падения человека.
Наверное, немецкое зверьё владеет такими словами.
Отныне он исключил эту нацию из человеческого вида, задвинув её в самый нижний, самый подлый, самый кровавый вид живых существ, населяющих когда либо Землю. В его представлении они обречены на уничтожение. Такие существа не имеют права на жизнь.
Сейчас его занимает, не даёт покоя семья: жена, сынишка и дочурка. А ещё те, кто оказался вместе с ними в горящем сарае.
Он силится представить себе…
Детки жмутся к мамке, интуитивно ищут спасения у неё. Ищут глазками его, папку, ждут, что он вот-вот, сейчас придёт, спасёт их, он же сильный, их папка. Он же всё может. Но его нет, а есть только мамка… Она прижимает их к себе, подминает под себя, стараясь спасти, защитить… А огонь подбирается… подбирается… Вот уже дым не даёт дышать, детки задыхаются, а следом и первые языки пламени обдали жаром, лизнули детские тельца…
Дальше он вообразить не может, у самого перехватывает дыхание, будто это его жгут на костре, вот только пламя горит откуда-то изнутри, плавит тело, скворчит душа… Не может, не хватает сил представить своих детишек горящими в огне.
Жизнь остановилась. Нет, она была, только разделилась на до и после. То, что была до, это и называлось жизнью, а вот после и жизнью-то назвать нельзя. Так, прозябание.
Он уже принял решение, и никто не в силах, не в праве остановить его, отговорить, убедить в обратном. Он будет мстить! Это решено! Безоговорочно! Один! У него уже есть винтовка с оптическим прицелом. Она надёжная, верная, ещё ни разу не подводила. В отличие от людей, она верна и преданна. Надеяться на помощь партизан не станет, это его горе и это его месть. Это его крест. Тут не должно быть помощников, свидетелей. Он остаётся один – на – один со своим горем и со своей местью. Зачем свои проблемы перекладывать на чужие плечи? И он не слабый человек. Это кому-то могло показаться на первый взгляд, что он сдался, опустил руки. Не-е-ет! Это не так. Да, боль в сердце, душевные страдания, терзания останутся с ним до конца, до последнего дыхания он будет помнить о своих детках, жене, их муках. Это его личный крест, и нести эту ношу будет сам, какой бы трудной и тяжёлой она ни была. И мстить будет лично!
…Снег почти сошёл с полей, только в кустах, в лесу ещё лежал ноздреватыми сугробами, да и то за день под весенним солнцем они исходили ручьями, к ночи становились меньше, всё быстрее и быстрее сливаясь с землёй. На открытых солнцу проплешинах уже зеленью отдавала первая трава, в воздухе пахло сыростью, оттаявшей землёй.
Мужчина рыскал по округе, как волк, выискивая жертву. Одичал и сам уподобился зверю не только в ненависти к врагам, но и своим внешним видом напоминал скорее дикого человека, чем существо разумное.
Длинные немытые волосы свисали прядями. Давно небритая щетина превратилась в свалявшуюся неряшливую бороду. Солдатский котелок, фляжка, пистолет в кобуре на ремне сбоку, сапёрная лопатка в чехле, винтовка с торбой за плечами, скатавшаяся кроличья шапка, грязные кирзовые сапоги и изодранный ватник с такой же телогрейкой, палка с рогатиной на конце дополняли его вид.
Лишь раз в неделю приходил в колок, что напротив Иванова брода через Деснянку, долго лежал в кустах, высматривая, определяя для себя степень опасности. Только потом забирал кем-то оставленную заранее, подвешенную в расселине сожжённой молнией осины торбу с сухарями, шматом сала, горстью патронов к винтовке и снова исчезал в неизвестном направлении. Иногда в торбе находил шанежки, жёлтую головку сахара с детский кулачок, чистое исподнее бельё, коробок немецких спичек, завёрнутых в пергамент, свежую буханку хлеба. Тогда странная гримаса искажала лицо, человек то ли усмехался, то ли удивлялся, откуда-то изнутри вырывались странные звуки восхищения, глаза загорались точно так же, как и в тот момент, когда он видел сражённого выстрелом врага.
Никогда не ночевал на одном и том же месте, как никогда не организовывал и засады там, где уже однажды уничтожал врага. Всегда для этих целей выбирал новый способ, с каждым разом всё более изощрённый, надёжный, верный.
Весь приклад винтовки изрезан мелкими зарубками, что оставлял человек после каждого удачного выстрела. Оптический прицел аккуратно замотан шинельным сукном, перевязан бечёвкой. Видно, что к оружию мужчина относится очень бережно, особенно к прицелу.
Ему нравилось пристраиваться в тыл к наступающим на партизан немцам и спокойно расстреливать врагов. То заходил с флангов. А то замирал где-нибудь в чистом поле, слившись с чахлыми кустами сорняка. Но обязательно достигал главной цели: убивал виновников своей трагедии.
Гордится ли он собой? Нет, он над этим не думал и не думает. Он просто мстит! Однажды дал слово своим родным, поклялся отомстить за их жуткую, страшную смерть. И не отступит от данного обещания. Не делай этого, как бы он тогда жил? Как бы смотрел людям в глаза? Как бы чувствовал себя? Себя ведь не обманешь, как ни крути, как ни лукавь. Там, наверху, души его родных людей, они всё видят, они жаждут отмщения. И он, их отец и муж, не подведёт, выполнит их последние желания. Он не смог уберечь их живыми, значит, будет ублажать души мёртвых.
Сегодня в торбе нашёл листовку, где чёрным по белому написано, что в округе завёлся леший. Он объявлен врагом великой Германии и за его поимку, за его голову или указание точного местонахождения, немцы обещают коня, телегу, пять пудов пшеницы, полпуда соли и сто марок.
Прочитав листовку, мужчина задрал голову кверху, и впервые за последнее время его лицо озарила счастливая улыбка, слезой заблестели глаза.
– Во-о-от, теперь легче, слава богу! Слышите, мои любимые? Вам не полегчало?
Внизу казённого шрифта мелкими каракулями химическим карандашом была сделана приписка: «карла дагадываца аблаву будит делать шукай лесапилке. я».
– Ну-ну, – снова улыбка коснулась сухих, обветренных губ.
А земля подсохла, влага испарилась, сейчас стало намного легче передвигаться, укрываться в зарастающих полынью и лебедой полях. Даже одинокие кусты, не говоря уж о колках, подлесках, надёжно скрывали человека, давая ему временный кров, пристанище, место для засады.
Самая пора пахать да сеять, но некому. Вот и взялась земелька полынью да лебедой с сурепкою, а кое-где и крапива с чертополохом тянутся к солнцу. Будто сама земля без человеческих рук тоже решила внести свою лепту в борьбу с иноземным врагом, зарастала травой и бурьяном, спасая, укрывая бывших своих пахарей в их праведном деле защитников родной земли.
На днях человек набрёл на окопы, где прошлой осенью приняли бой отступающие красноармейцы. Собрал оружие, выкопал могилу, захоронил погибших солдатиков там же, в окопах, поставил крест. Восемь винтовок, несколько гранат, патроны перенёс в тайник, откуда раньше забирал оружие рыбак Мишка Янков и переправлял партизанам. Вот и сегодня с утра решил проверить: забрали оружие или нет? И ещё нужно было положить немецкий пулемёт MG с коробкой патронов к нему, две винтовки. Вчера он очень удачно расстрелял подвижной патруль на мотоцикле, который имел неосторожность углубиться по дороге в Руню.
Забрали оружие, слава богу. Значит, заберут и эти трофеи, что принёс сегодня.
Он уже отошёл на достаточное расстояние от тайника, как его насторожили звуки машин, что втягивались от шоссе Москва – Брест в сторону леса вдоль Деснянки по кромке прибрежного болота и колхозного поля. Прислушался: точно такие же звуки доносились и со стороны Борков. А он ещё вчера удивлялся: чего это немцы остались в Борках на ночь, не уехали в Слободу в казармы?
Из Слободы впереди ехал бронетранспортёр, за ним – пять крытых брезентом грузовиков. Мужчина пробежал с полкилометра, пока не увидел, как, растянувшись цепью, со стороны Борков солдаты с собаками прочёсывают местность: луг, редкие кусты лозы, липняки и березняки, что вперемежку раскинулись вдоль берегов Деснянки по обе стороны реки.
Присел, оглянулся назад: там тоже враги спешились, вытягивались цепью. Хорошо слышны лай собак, команды. Значит, облава, прочёска местности…
– Та-а-ак! – на лице человека застыла злая ухмылка, глаза прищурились, в них загорелся такой же злой огонёк. – Та-а-ак! – повторил, пристально вглядываясь то в одну, то в другую сторону, крутил головой, соображал. – Та-а-ак! – в который раз произнёс одну и ту же фразу, ноздри хищно дёрнулись, плотно сжатые губы вытянулись в линию, глаза то и дело окидывали местность.
Пришло знакомое состояние повышенной возбудимости. Оно всегда предшествовало опасности, когда на кон ставилась его жизнь и жизнь его врагов. Трусил ли он, боялся ли за себя? Как сказать. Смерти он не боялся. Он её жаждал! Но жаждал не фанатично, а очень и очень расчётливо. Он торговал жизнью! Продавал свою жизнь, обменивал её на жизни своих врагов. Выторговывал. Совершал сделку. Страшную торговую сделку, страшный обмен, доселе неведомый ни в одном учебнике по экономике. Ставки были очень высокими: за себя он готов был выторговать как можно большее число врагов. Правда, согласия у противной стороны не спрашивал, но и о своём не говорил, молча, с неистовством и настойчивостью обречённого шёл к своей цели. А цель у него была.
Вот и сейчас он не думал о собственной жизни, а соображал, как бы больше прервать жизней врага на берегу его любимой с детства речушки Деснянки. Мало того, что враг пришёл сюда без спроса, истоптал своим грязным сапогом священную для него землю, так он ещё и посягнул на святое: жизни его самых близких, земляков. Простить такое мужчина не мог. И терпеть безмолвно и безропотно тоже. Душу его захлестнула ненависть, искала выхода. И он нашёл его, выход этот. За его спиной, за ним стоит его деревенька, родные и близкие люди, наконец, стоит его Родина. Он осознавал это. Осознание своей значимости в борьбе с захватчиками возвышало в собственных глазах, придавало сил. И брал ответственность на себя. Он не мог отсиживаться за чужими спинами, когда вся страна восстала против врага. Но и со своей спины не перекладывал личную ответственность на других. Мужчина был способен сам лично рассчитаться с врагом, что он и делал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.