Текст книги "Жернова. 1918–1953. Книга шестая. Большая чистка"

Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 4
От Ворошилова Блюхер поехал не в гостиницу, где его ожидала молодая жена, а к начальнику Главного политического управления Красной армии Гамарнику. На квартиру. Сказывали, что приболел начглавполитупра. Рассчитывал узнать от него больше того, что сказал Ворошилов: все-таки с Гамарником служили вместе когда-то на том же Дальнем Востоке, никаких особых трений между ними не было. А если и были, то… Как же без трений-то? Без этого ни одно живое дело не делается. Правда, Гамарник во все совал свой нос. Правда и то, что он весьма любил одних свергать, других возносить. Но все мы не без греха. А в основном Гамарник комиссарствовал в войсках, Блюхер войсками командовал. Каждый выполнял свои обязанности. А что Гамарник еврей, так в этом ничего зазорного нет, потому что дело не в национальности, а в том, что из себя человек представляет с точки зрения революции и защиты ее от врагов. Конечно, евреи несколько заносчивы, а там, где появился один, завтра же появятся другие, оттирая в сторону русских, и за это на евреев очень и очень косятся, но русские виноваты еще больше: каждый сам по себе, а иногда и против всех. Впрочем, начни объединяться – шовинизм, антисемитизм и прочие измы. Куда ни кинь, всюду клин.
Гамарник действительно болел. Встретил Блюхера в теплой куртке и вязаной шапочке, из-под которой выбивались черные с проседью космы жестких волос. Всклокоченная разбойничья борода, настороженный взгляд угольно-черных глаз, обострившиеся черты смуглого лица, – все это как-то не вязалось с прежним Гамарником, шумным, подвижным, неугомонным.
– Был у Ворошилова? – вместо приветствия спросил Гамарник, пожимая руку Василия Константиновича своей, сухой и горячей, рукой.
– Прямо от него.
– Ну, заходи, рассказывай, – и повел его в свой кабинет, на ходу бросив в полумрак коридора: – Сделайте нам кофе… покрепче. Мне – без сахара. – В кабинете пояснил: – Диабет замучил. Кожа иногда зудит так, что содрал бы ее начисто. Мерзкое ощущение, скажу тебе. Все перепробовал – не помогает. Медицина наша – ни к черту!
В кабинете предложил Блюхеру кресло, сам принялся расхаживать взад-вперед вдоль книжных шкафов.
Молодая широколицая деваха-домработница принесла кофе. Стрельнула глазами на Блюхера, почтительно поздоровалась. Гамарник молча и нетерпеливо наблюдал, как она расставляет на столе приборы, разливает кофе по чашкам.
– Ну, иди, иди! Дальше мы сами!
Выпроводив деваху из кабинета, Гамарник плотно закрыл за нею дверь. Даже за ручку подергал для верности.
Василий Константинович в нескольких словах рассказал о посещении Ворошилова, о разговоре с ним. Правда, евреев не помянул. Оценок не давал, вопросов не задавал тоже: был наслышан, что в Москве даже стены имеют уши.
– Со мной Ворошилов говорил о том же, – сообщил Гамарник. Остановился напротив Блюхера, спросил, сверля его лицо угольно-черными глазами: – А ты, Василий Константинович, веришь этой… этой чуши? Ты веришь, что Тухачевский, Эйдиман, Корк, Фельдман предатели и шпионы? И в пользу кого шпионят? В пользу Гитлера! Ха-ха-ха-ха! Более нелепых обвинений придумать просто невозможно! Евреи – шпионы и пособники ярого антисемита Гитлера! Ха-ха-ха-ха! – расхохотался и тут же закашлялся, замахал руками.
– Рад бы не верить, Ян Борисович, да больно уж убедительно написано, – мрачно слукавил Блюхер, когда Гамарника перестал мучить кашель.
– Убедительно? И это говоришь ты, который знает этих людей не понаслышке? И что же, ты согласился?
– А ты предлагаешь не соглашаться? Конечно, выступать в роли судьи своих товарищей по оружию – не велика честь. Но суд состоится все равно, соглашусь я или нет. А кто придет вместо меня? Может быть, у подсудимых мы – последняя надежда на справедливое разбирательство дела. Тебе не приходило это в голову?
– Приходило, Василий Константинович. Но мне приходило в голову также и то, что приговор нашим товарищам уже вынесен, что нас вынуждают участвовать в фарсе, а фарс этот собираются прикрывать нашими именами. Мне приходило в голову, что кое-кому мешают люди, имеющие свое мнение и мнение это отстаивающие, не взирая на лица и обстоятельства… Лично я согласия не дал. Вернее, сослался на болезнь. Но если у меня спросят еще раз, откажусь.
– Боюсь, что уже не спросят.
– Ты думаешь?
– Мне так показалось из разговора с Ворошиловым. Перечисляя будущих судей, он как-то подозрительно споткнулся на твоей фамилии. Тогда я этому не придал значения, а теперь, узнав от тебя подробности, думаю, что он вообще не хотел упоминать о тебе, но вырвалось. Ты ведь знаешь Клима не хуже меня.
– Знаю. Но я знаю и себя: я на этот суд не пойду. Я знаю, как судили Зиновьева с Каменевым, как судили многих других большевиков-ленинцев. Я присутствовал, я видел этих людей: их превратили в полутрупов, потерявших волю к сопротивлению и чувство собственного достоинства, готовых признать любые обвинения в свой адрес, лишь бы избавиться от мучений. Тухачевского тоже заставят признаться во всем, что надо некоторым… что нужно тем, кто управляет этим процессом…
В дверь постучали. Гамарник вздрогнул, настороженно глянул на дверь. Та слегка приоткрылась, показалось плоское лицо девахи-домработницы.
– Ян Борисыч, убрать? – спросила деваха, глядя на хозяина невинными глазами.
– Сами уберем! – вскрикнул Гамарник, но тут же взял себя в руки, произнес почти спокойно: – Спасибо, Дика, ты можешь быть свободна. Сходи в кино… Или еще куда. Не мешай нам, пожалуйста.
– Хорошо. Как прикажете, Ян Борисыч.
И дверь тихо закрылась.
– Поговорить не дадут спокойно, – буркнул Гамарник, налил себе остывшего кофе и выпил одним духом.
Василий Константинович поднялся, стал прощаться. Гамарник не удерживал, смотрел в сторону, хмурился, то и дело чесал подбородок, лохматя разбойничью бороду. Простились сухо. Каждый был недоволен как собой, так и собеседником. «Мы не доверяем друг другу, – с горечью подумал Василий Константинович. – А что будет дальше?»
Выйдя из подъезда, Блюхер огляделся и заметил в скверике домработницу Гамарника, разговаривающую с парнем в вельветовой тужурке. В парне без труда угадывался чекист.
«Подслушивала», – догадался Василий Константинович, и сердце его сжалось от страха – и не столько за себя, сколько за жену и детей.
Шагая по улице в гостиницу, думал, что такого страха не испытывал ни в бою, ни в самых безнадежных положениях своей бурной жизни. А тут – на тебе.
«Так я ничего такого и не говорил, – утешил он себя. – Даже наоборот: Гамарнику возражал, говорил о необходимости участия в суде».
Представилось, как через какое-то время сообщение домработницы ляжет на стол Ежову, тот – Ворошилову или даже самому Сталину, а Сталин…
Дальше думать не хотелось, дальше был мрак и ничего больше.
Глава 5
После ухода Блюхера раздался телефонный звонок. Гамарник снял трубку. Звонил Ворошилов:
– Ян Борисыч, как твое драгоценное здоровье?
– Спасибо, Климент Ефремович, состояние омерзительное, врагу не пожелаю.
– Но ты крепись, Ян, крепись! Постарайся к числу десятому июня месяца встать на ноги. Товарищ Сталин считает, что твое участие в процессе обязательно… Кстати, к тебе Блюхер не заходил?
– Заходил.
– Вот-вот, вся коллегия в сборе, кроме тебя. Надо провести предварительное заседание, обсудить кое-какие вопросы… Опять же, я собираюсь провести заседание Военного совета. Твое присутствие на нем – сам знаешь… Может, ляжешь на денек-другой в наш госпиталь? А, Ян Борисыч?
– Если вы настаиваете, товарищ Ворошилов.
– Ну зачем такая официальность, товарищ Гамарник? Свои люди, всегда должны входить в положение… А как же…
– Я непременно войду, товарищ Ворошилов.
– А-а, ну-ну… Поправляйся, товарищ Гамарник.
Пришла из школы двенадцатилетняя дочка. Ворвалась к отцу в кабинет, возбужденная, глаза горят, руки, ноги, голова, все тело – одно сплошное нетерпение.
– Папа! Ты слышал? Папа! Разоблачили еще одну группу предателей и врагов народа! Папа, как они могли? Ты знаешь, у нас в школе был митинг: все за то, чтобы их расстрелять! Все! И даже их родственники! Представляешь? Все! Вот это комсомольцы, папа! А ты тоже за расстрел? Да? Ну, конечно, а как же иначе! Папа, но это же какие-то выродки! Ты помнишь, дядя Фельдман к нам приходил? Такой большой, толстый – фу! У нас девочка учится, она говорит, что его арестовали…
– Мало ли что говорят. Ты бы поменьше слушала…
– Но ведь это правда? Правда? Дядя Фельдман тоже враг народа? Ну какой молодец дядя Ежов! А он мне ужасно не понравился, когда приходил к нам. Помнишь? Ма-аленький такой! Но теперь я полностью изменила о нем свое мнение в лучшую сторону. Это настоящий чекист и большевик.
Слова вылетали из дочери очередями, она захлебывалась ими от полноты чувств, ее меньше всего интересовало мнение отца, ее распирали собственные необычные ощущения и желания. Что-то доказывать, опровергать не имело смысла: не поймет. И никто не поймет. Но ведь сами же мечтали: вырастет новая молодежь, которая по первому же зову партии, не рассуждая, как один человек… Вот и дождались: собственные дети готовы растерзать своих отцов, прочитав лишь короткое сообщение в газете. Она, дочь, будет радоваться, что ее отец принимал участие в заседаниях суда, что он проголосовал за расстрел, будет гордиться им, хвастаться… А потом – не исключено – и его объявят вранаром и каэром. И дочь – его дочь! – будет голосовать на митинге за расстрел своего отца…
От страшного зуда, вдруг охватившего все тело, Гамарник сжался и остановившимися глазами смотрел на свою дочь-подростка. Хотелось сорвать с себя кожу, хотелось кричать, выть, визжать. Девочка наконец заметила необычное поведение отца, изумленно глянула на него.
– Папа, что с тобой?
С трудом выдавил из себя:
– Ничего, малыш, просто приступ болезни. Ты иди, а я приму лекарства, полежу. Еще лучше – пойди погуляй. Сходи… сходи куда-нибудь. Иди, пожалуйста, иди…
Девочка вышла. Ян Борисович долго стоял у окна, стиснув до боли зубы, ждал, когда стихнет приступ диабетического зуда… А если попадешь на Лубянку, там такой зуд тебе пропишут, что и заорешь, и завоешь, и душу продашь дьяволу…
Некстати вспомнился допрос семеновского офицера, захваченного в плен. Офицер шел на связь с какой-то бандой, действующей в тылу красных отрядов, наверняка многое знал, но не говорил. Стали бить – молчит, стали пытать… Бр-ррр! Но то было время военное, а сейчас… Боли Ян Борисович боялся больше всего на свете.
Где-то в глубине квартиры хлопнула дверь, и сразу же повисла звенящая и зудящая тишина.
Ну вот, теперь можно. Все к черту! Все получилось не так, как когда-то хотелось: революция застопорилась, пошла вспять. Сталин беспощадно расправляется с истинными большевиками-ленинцами, власть партии подменил собственной властью, травит евреев. Еще более страшные испытания ожидают партию впереди. Лучше не видеть их и не знать. Ничего не видеть и не знать – все эти будущие мерзости, при виде которых хочется лечь за пулемет и стрелять, стрелять, стрелять… Мерзкая страна, мерзкий народ, которому все равно, что будет завтра, который живет одним днем и не желает проникнуться своим историческим предназначением.
А умереть – это так просто. Нажал курок – и больше ничего не услышишь и даже не почувствуешь. Ни боли, ни страха, ни сожаления. Скажут потом, что не выдержал борьбы с болезнью. Детям не придется за тебя краснеть, тем более – отвечать.
Пару строк в предсмертной записке: «Болезнь доконала. Прошу простить. Остаюсь коммунистом. Гамарник».
Рукоять пистолета холодна и успокаивает кожу ладони. Вот только передергивать затвор очень неприятно – словно сдирается кожа на пальцах…
Предпоследнее ощущение в жизни – прикосновение ствола к виску. Последнее – податливая тяжесть спускового крючка…
* * *
– Застрелился?
– Так точно, товарищ Сталин.
Голос наркома внутренних дел Ежова в телефонной трубке как обычно бесстрастен. Сталин помолчал, затем спросил:
– Что собираетесь делать?
– Как прикажете, товарищ Сталин.
– А у самих, значит, никаких мыслей нет?
– Мысли есть, товарищ Сталин. В оставленной на столе записке товарищ Гамарник сослался на то, что не в силах бороться со своей болезнью. Можно принять эту ссылку как основную версию причины самоубийства. А можно не принимать. Ведь он остается в общих списках на вторую очередь…
– А ты переведи его на первую очередь. Списки – не догма. Застрелился… – Голос Сталина раздумчив и глух. – Хотел уйти от ответственности, списать свои преступления на болезнь. Дураку ясно…
– Так точно, товарищ Сталин.
– В этом направлении и действуй. А вместо Гамарника членом судебного присутствия пусть будет… Алкснис.
– Слушаюсь, товарищ Сталин.
– Затверди, Ежов, как «Отче наш»: процесс чистки не должен останавливаться ни на минуту, одно звено его должно цепляться за другое. Нельзя эту кампанию растягивать надолго. Быстрота и решительность – только в этом залог успеха всей кампании.
– Я затвердил, товарищ Сталин.
Услышав короткие гудки, Николай Иванович Ежов медленно положил трубку, дал отбой. Повернулся к своему помощнику.
– Передай Ульриху: Гамарника включить в список вслед за Тухачевским. Судить посмертно.
Глава 6
Собираясь в Большой театр, Глафира Лукинична, – или просто Глаша, – двадцатидвухлетняя жена маршала Блюхера, перемерила все свои платья и костюмы и не смогла ни на чем остановиться. Они в Москву приехали только вчера, Хабаровск – это не Москва, там все проще, да и ходить почти некуда, а тут…
А вдруг на спектакле будет присутствовать сам Сталин? И уж точно там будет Ворошилов. Военным хорошо: напялил на себя мундир – и хоть в атаку, хоть в театр. А каково их женам? Во что, например, будет одета жена того же Ворошилова? Правда, она старуха, расплывшаяся во все стороны, все у нее висит, как… как у той свиноматки, ей и одежда соответствующая, но есть ведь и молодые жены и всякие там другие. Какие платья теперь надевают в театр столичные молодые женщины?
Глаша не была в Москве почти два года, за это время многое могло поменяться. Ладно там – жена лейтенанта и даже майора, а то ведь жена маршала Блюхера – это вам не фунт изюму, ей ударить в грязь лицом никак нельзя. А спросить у кого-то из гостиничного персонала – неудобно и даже стыдно.
– Глаша, ты скоро?
Василий Константинович стоял в дверях спальни четырехместного номера и смотрел на свою молодую жену, все еще в рубашке, и на кучу вещей, разбросанных по стульям и постели. Хотя жена родила ему уже двоих детей, в ней все еще видна восемнадцатилетняя девчонка, тонкая, как тростиночка, и легкая, как мотылек, какой он встретил ее четыре года назад во дворе московского дома, где и жил-то весьма недолгое время. А сколько всего случилось за эти годы!
И чего он не видел в Большом театре? В музыке разбирается не шибко, в классической – тем более, оперу не любит, а надо делать вид, что и разбираешься, и любишь. Гармошка, баян, балалайка, задушевная русская песня – вот это по нему, это захватывает всего и уносит вдаль, а так называемую серьезную музыку он и услыхал-то в весьма зрелые годы, да и сочинялась эта музыка исключительно на потребу буржуазии. Он лучше бы посидел дома, повозился с детьми или почитал – возиться с детьми и читать выпадает так редко, – а тут иди, выпячивай грудь и таращи глаза на высокое начальство. Что ему «Князь Игорь», когда у него такая юная жена, оторваться от которой… Да все оперы мира не стоят мизинца этой очаровательной девчонки, немного капризной, немного взбалмошной, так в ней еще столько молодости, столько сил и энергии, она даже не знает, как и куда их девать.
– Васенька, – взмолилась Глаша, прижимая к груди тонкие пальцы, – я совсем запуталась: не знаю, что надеть.
– Да ты, счастье мое, в любой одежде красивее всех женщин от Москвы до самых до окраин.
– Но не идти же мне в рубашке. По-моему, именно в ней я нравлюсь тебе больше всего.
– Ну чем тебе, скажи на милость, не подходит это платье? – вопросил Василий Константинович, поднимая за плечики голубое платье с сине-белой кружевной отделкой, шитое в Хабаровске из натурального китайского шелка китайским же портным. – Лично мне ты в нем всегда нравилась особенно.
– Господи, Вася! Не могу же я все время появляться на людях в одном и том же платье! – капризничала Глаша, играя черными хохлацкими глазами.
– Это в Хабаровске, ангел мой, тебя видели в нем несколько раз, а в Москве еще никто не видел.
– Да? Я как-то не подумала. Хорошо, пусть будет голубое платье, если тебе так хочется.
– Хочется, радость моя, очень хочется, – гудел Василий Константинович, топчась в дверях неуклюжим медведем. – Учти: у тебя всего-навсего десять минут. И не забудь надеть плащ: на улице прохладно.
– Есть надеть плащ, товарищ маршал Советского Союза! – вытянулась Глаша, прикладывая ладонь к голове.
Ах, не в театр бы с ней, пропади он пропадом, а сграбастать в охапку и целовать, целовать… Благо, в номере никого: няня и теща увели детей гулять, вернутся не скоро.
Василий Константинович подавил вздох и вышел из спальни.
Военных было особенно много, будто в Большом театре предстоял разбор командно-штабных учений. Блюхера узнавали, на него оглядывались, женщины бесцеремонно разглядывали его жену. В фойе перед маршалом вытягивались майоры и полковники, комбриги застывали в ожидании, что маршал обратит на них свое внимание, командармы почтительно уступали дорогу.
Блюхер обращал внимание на всех, даже мало знакомых: подходил, здоровался за руку, расспрашивал о службе, о житье-бытье. В нем крепко сидело крестьянское любопытство к людям, занятым с ним одним и тем же делом. Только у крестьянина интерес сводится к земле, погоде, скотине, а у него и его товарищей интересы несколько другие: пушки, танки, самолеты, красноармейцы…
Ворошилов с женой появился в ложе со вторым звонком. Вслед за наркомом его первый зам маршал Егоров, сменивший на этом посту Тухачевского. За ним новый начальник Генштаба командарм первого ранга Шапошников. Тоже с женами. Радушные объятия, крепкие рукопожатия. Больше на публику, чем по велению сердца. Шапошников склонился к руке Глаши своим лошадиным лицом и вогнал ее в краску слишком затянувшейся галантностью.
В зале зааплодировали. Скорее всего потому, что после ареста Тухачевского со товарищи пошли всякие слухи о повальном предательстве высшего командного состава, а тут вот Ворошилов обнимается с Блюхером – впечатляет.
Из соседней ложи помахал рукой Молотов. Там всё строго и чопорно: черные костюмы, белые воротнички, галстуки. Дальше ложа Буденного, – ложу остряки прозвали кавалерийской, – мундиры, ордена, скромные женские платья. В зале же, напротив, пестро и ярко, как в оранжерее: женские платья кричаще цветисты, особенно на фоне зеленых, синих, белых гимнастерок и кителей, но и те расцвечены петлицами, шпалами, ромбами, звездами, орденами.
Затихшие было аплодисменты резко усилились: в своей ложе появился Сталин. Тотчас же оркестр и хор грянули «Интернационал». Зал встал в едином порыве, подхватил. Особенно яростно пели военные. И хотя Блюхер в театре не впервой, он вдруг почувствовал такое единение с этими разными людьми, что чувство это как-то само собой переросло в чувство справедливости всего, что этими людьми делается, потому что это и твое личное дело, стоять от которого в стороне было бы преступлением перед партией и революцией. Он не мог, не имел права разрушать это единство, даже если под его покровом вольно или невольно совершались не очень правильные дела. Ничего не поделаешь: от ошибок никто не застрахован, враги существуют не в детских сказках, а в действительности, действительность трудна и неудобна, не все ее выдерживают, и нет ничего удивительного, что кто-то предает свои идеалы, если они были, и переходит на сторону врага. Даже кто-то из тех, от кого ты этого никак не ожидал.
В антракте в ложу зашли Буденный и начальник артиллерии Красной армии командарм первого ранга Кулик. С женами. Новые объятия, поцелуи, рукопожатия. Блюхер, пожимая руки своим товарищам по оружию, вглядывался в их лица, искал на них хотя бы намек на растерянность и непонимание, но лица были как лица, то есть их выражение вполне соответствовало обстановке и общему настроению праздника.
Разговор вертелся вокруг спектакля, игры актеров, голосов Обуховой и Михайлова, Козловского и Лемешева. Говорил в основном Шапошников, считавшийся оперным знатоком, Ворошилов с ним не столько спорил, сколько подначивал своего образованного подчиненного из чувства противоречия. Остальные делали вид, что понимают, о чем идет речь.
– Конечно, половецкие пляски впечатляют, – вставил свое Буденный, расправляя пышные усы, – Однако, доложу вам, товарищи мои дорогие, до наших казачков им далеко. У нас на Дону иной станичник такие коленца выделывает, так шашкой отмахивает, что у некоторых гражданских душа в пятки уходит. Народ, одним словом.
В темном углу ложи, у самой двери, моложавый полковник и совсем юный капитан возились вокруг столика, слышалось позвякивание бокалов и бульканье разливаемой жидкости, потянуло запахом коньяку, лимона и шоколада.
Первыми к столику подошли Ворошилов и Егоров, быстренько запрокинули головы, сунули в рот по дольке лимона, вернулись к остальным. За ними пошел Буденный, потянул за рукав Блюхера и Кулика. Буденный слил коньяк из трех рюмок в одну, подмигнул Василию Константиновичу и проглотил единым духом. Блюхер последовал его примеру: от коньяка он никогда не отказывался. Кулик из деликатности выпил рюмку.
Шапошников занимал разговорами дам.
Только-только перевели дух, как дверь в ложу отворилась и показался маленький человечек в широких галифе, которого в полумраке трудно было сразу разглядеть. Человечек замер на пороге, обвел глазами ложу и отступил назад. Тут же в светлом прямоугольнике двери возникла почти такая же незначительная фигура Сталина.
Буденный, стоявший лицом к двери, дернул Блюхера за рукав, вскинулся и замер, перестав жевать, выпучив глаза и надув щеки.
В ложе мгновенно стихли разговоры и всякое шевеление. Только дамы несколько припоздали последовать за мужчинами, но жена Ворошилова, первой пришедшая в себя, дернула одну-другую за рукав платья, первой вскочила, растягивая в сладкой улыбке круглое лицо пройдошливой кухарки.
– Я так и знал, – произнес Сталин, щуря глаза и оглядывая собравшихся. Помолчал, и еще раз: – Я так и знал, что там, где собрались четыре маршала и два командарма первого ранга, там непременно будет за… в смысле коньяк. – Протянул руку Буденному, затем Блюхеру и Кулику, подошел к остальным, не пропустив и женщин. – А я думаю: почему у нас все военные пьют, как лошади? Оказывается, сам нарком обороны их спаивает. Полагаю: Политбюро должно разобраться в этом методе обучения войск и поддержания их боеготовности.
– Да мы, товарищ Сталин… – начал было Ворошилов, но Сталин остановил его движением руки:
– Ты, Клим, помалкивай. Оправдываться перед женой будешь.
– Ах, товарищ Сталин! – воскликнула жена Ворошилова, прижимая руки к обвисшей груди. – Вы всегда так шутите…
– Видишь, Клим, твоя-то жена умнее тебя оказывается, – без тени улыбки заметил Сталин. – Может, ее назначить наркомом обороны? А? Как вы думаете?
– Так я давно готовлю ее к этой должности, – нашелся Ворошилов, но на его простецком курносом лице было написано, что он не разделяет подобные шутки Сталина над своим наркомом, тем более в присутствии подчиненных.
Однако все облегченно заулыбались, а Шапошников проворковал, склоняясь к Хозяину своей грубо отесанной головой:
– Вы, товарищ Сталин, как всегда правы: если бы во главе всех армий мира стояли женщины, войны давно бы прекратились, а товарищ Буденный сформировал бы казачий корпус песни и пляски и разъезжал бы с ним по всему миру…
– А товарищ Шапошников вязал бы носки… для этого корпуса, – усмехнулся Сталин, и ядреный хохот вырвался из ложи и покрыл все звуки огромного зала, гудящего, как пчелиный улей.
– Если партия прикажет, я готов вязать не только носки, но даже вышивать гладью дамские платочки, – серьезно ответил Шапошников.
– Я думаю, что дамы вряд ли решились бы прикладывать эти платочки к своим носикам, – без тени улыбки произнес маршал Егоров.
– Верхом на пушке… – начал было Кулик, но смешался под взглядом Ворошилова. Да и красавица жена дернула его за рукав, не слишком доверяя находчивости и остроумию своего мужа.
– А почему молчит маршал Блюхер? – спросил Сталин, поворачиваясь к Василию Константиновичу. – Или у товарища Блюхера нет своего мнения по столь животрепещущему вопросу?
– Боюсь нечаянно наступить на этот животрепещущий вопрос своим солдатским сапогом, товарищ Сталин, – ответил Блюхер. – Тогда он, бедняга, затрепещет еще живее.
Сталин сощурился и несколько мгновений смотрел на Блюхера, не мигая. Никто не смеялся.
– У вас красивая и очень молодая жена, – произнес Сталин, все так же глядя на Василия Константиновича. – Я уверен, что вы ни разу не наступали ей на ногу. – Повернулся и пошел из ложи.
Его малоподвижную фигуру проводили долгими взглядами. Снова в светлой раме двери возникла невзрачная фигура человечка в широких галифе. И дверь закрылась.
– Ежов-то, а? – произнес Кулик и покрутил большой головой с такими же усишками, как у Ворошилова.
– Э-э! – махнул рукой Буденный. – Всё умные разговоры, да всё с подначкой. Не люблю. Давай, Вася, выпьем еще по маленькой… за князя Игоря. Хоть и князь, а конница у него была знатная.
Женщины сели и зашуршали обертками от шоколадных конфет, мужчины потянулись к рюмкам.
Прозвенел первый звонок.
* * *
На другой день утром газеты сообщили о самоубийстве Гамарника и о том, что он входил в число заговорщиков, возглавляемых Тухачевским.
Василий Константинович сидел перед зеркалом, одна половина лица была выбрита, другая покрыта мыльной пеной, газету держал в руках. Рядом стояла Глаша и со страхом смотрела на мужа в зеркало.
– Вася, ты что-нибудь понимаешь? – тихо спросила она.
Василий Константинович поднял голову. В зеркале встретились черные глаза, наполненные ужасом, и серые – растерянностью. Хотя Блюхер никогда не посвящал жену в свои дела, никогда не делился с нею своими заботами и опасениями, ограждая ее, такую молодую и неопытную, от всяких потрясений, она, Глаша, читала газеты и слушала радио, общалась с женами других военачальников, правда, не ниже командира дивизии, поэтому многое знала, хотя и понаслышке, о многом догадывалась и, как все военные жены, боялась за своего мужа. Особенно сейчас, когда слухи о массовых арестах среди комсостава ширятся с каждым днем.
Василий Константинович опустил голову, хрипло выдавил:
– У тебя на плите молоко убегает…
– Какое молоко, Вася? – и вскинула руки к лицу тем беспомощным движением, которое его всегда так умиляло.
– Верблюжье, – мрачно ответил он.
– Верблюжье? – прошептала Глаша и, всхлипнув, вышла из туалетной комнаты.
«Так, – думал Василий Константинович, еще раз перечитав короткое сообщение. – Вчера Гамарник был кандидатом в судьи, сегодня, посмертно, кандидат в подсудимые. Та-ак. Прекрасно. Что из этого следует? Из этого следует, что Сталину перечить нельзя. Что ж, я и не перечил».
И перед его мысленным взором возникли щелки сталинских глаз и неподвижное лицо, изрытое оспой.
«А что я должен был ответить на его дурацкий вопрос? Не могу знать? Наверное, именно так и должен был ответить…»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?