Электронная библиотека » Виктор Сенча » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 22 октября 2020, 08:20


Автор книги: Виктор Сенча


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Чем станет Берлин для России в начале минувшего века, тоже хорошо известно: Ленин и Парвус, Красин и Литвинов, Коллонтай и Семашко… Вся эта большевистская братия чувствовала себя в Германии как дома. Ильич побывал в Берлине не менее десятка раз, и именно здесь впервые (в 1907 году) встретится со Сталиным. Небезызвестный террорист-экспроприатор Тер-Петросян (Камо) и «король провокаторов» эсер Евно Азеф хлебали баланду в местной тюрьме Моабит.

Константин Станиславский здесь впервые познакомил Европу со своим МХТом; а Левитан, Коровин, Врубель и Серов показали берлинской публике знаменитый «русский стиль», покоривший сердца всех, пришедших в 1898 году в картинную галерею Эдуарда Шульте на Унтер-ден-Линден. А потом – пошло-поехало! В Берлин с полотнами потянулись Бенуа, Сомов, Кустодиев, Петров-Водкин, Шагал…

Русским ведь только начать. Долго запрягают, да быстро ездят, как сказал когда-то Отто фон Бисмарк. А уж он-то хорошо понимал русскую душу…


Берлин в начале двадцатых стал этаким мостиком для русских эмигрантов, устремившихся из развалившейся империи вглубь Европы. Но лишь оказавшись там, они вдруг осознавали, что попали, в общем-то, «из огня да в полымя».

«В 1920 году вся Германия была нищая, аккуратно-обтрепанная, полуголодная, – вспоминал Роман Гуль. – Живя в России, я не представлял себе, что страна может дойти до такого изнурения войной. Мы, эмигранты, по сравнению с немцами были даже в привилегированном положении, ибо нам в лагерях помогала Антанта из оставшихся в Германии продуктовых складов для военнопленных. Мы получали „керпакеты“, одежду. У меня поэтому был некий костюм из английского одеяла. Одеяло – серое, ворсистое. И сельский портной-немец сшил мне из него довольно странную одежду: однобортную куртку вроде сталинской и какие-то полугалифе, потому что на длинные штаны материала не хватило. Полугалифе же заканчивались английскими обмотками, а на ногах были здоровенные американские буцы, подкованные на носках и на каблуках. Так я и поехал в Берлин»[22]22
  Р.Б. Гуль «Я унёс Россию. Апология эмиграции». В 3-х томах. М., «Б.С.Г-Пресс», 2001 г. Т. 1 «Россия в Германии», с. 67. (Далее – сокращённо: Р. Гуль «Я унёс Россию».).


[Закрыть]
.

Сквозь сдержанные строки журналиста проглядывает немецкая нищета. Немцы голодали. Отсутствие продовольствия и тотальная безработица делали своё дело. В рабочих кварталах иногда умирали с голоду. Страна не успевала за гиперинфляцией: осенью 1923 года американский доллар стоил… более четырёх триллионов марок! А если на фунты – ещё круче: один фунт стерлингов можно было смело купить за… 50 биллионов! (И в этом основная разгадка «феномена фюрера», накормившего нацию. После ужасов двадцатых и всех этих «биллионов» немцы были готовы идти за любым, кто спасёт Фатерлянд от краха.)

И всё же они держались. Пусть это походило на хорошую мину при плохой игре, но немцы никуда не бежали, изо всех сил пытаясь сохранить прусское достоинство, к которому их приучил ещё «железный канцлер» Бисмарк.

«…В Берлине 1921 года всё казалось иллюзорным, – писал Илья Эренбург. – На фасадах домов по-прежнему каменели большегрудые валькирии. Лифты работали; но в квартирах было холодно и голодно. Кондуктор вежливо помогал супруге тайного советника выйти из трамвая. Маршруты трамваев были неизменными, но никто не знал маршрута Истории. Катастрофа прикидывалась благополучием. Меня поразили в витринах магазинов розовые и голубые манишки, которые заменяли слишком дорогие рубашки; манишки были вывеской, доказательством если не благоденствия, то благопристойности.

В кафе „Иости“, куда я иногда заходил, бурду, именуемую „мокка“, подавали в металлических кофейниках, и на ручке кофейника была перчаточка, чтобы посетитель не обжёг пальцев. Пирожные делали из мёрзлой картошки. Берлинцы, как и прежде, курили сигары, и назывались они „гаванскими“ или „бразильскими“, хотя были сделаны из капустных листьев, пропитанных никотином. Всё было чинно, по-хорошему, почти как при кайзере…

Протезы инвалидов не стучали, а пустые рукава были заколоты булавками. Люди с лицами, обожжёнными огнемётами, носили большие чёрные очки. Проходя по улицам столицы, проигранная война не забывала о камуфляже. Газеты сообщали, что из ста новорожденных, поступающих в воспитательные лома, тридцать умирают в первые дни. (Те, что выжили, стали призывом 1941 года, пушечным мясом Гитлера…) „UFA“ поспешно изготовляла кинокартины; они были посвящены всему, кроме минувшей войны…»[23]23
  А.Н. Попов «Русский Берлин». М., «Вече», 2010 г., с. 131–133.


[Закрыть]

А вот ещё одно воспоминание, на этот раз – подростка Ариадны Эфрон:

«Послевоенный Берлин, резко благоухавший апельсинами, шоколадом, хорошим табаком, выглядел сытым, комфортабельным, самодовольным, но – страдал от инфляции и жил на режиме удушающей экономии. Цены вздувались день ото дня. За табльдотом нашего пансиона нас кормили всё уменьшавшимися порциями редиски, овсянки, лапши, впрочем, безупречно сервированными. Что до геликоновских гонораров, то они и впрямь были миниатюрны, как, впрочем, и тиражи, и форматы выпускаемых им изящных книжечек, и собрать сумму, необходимую на приезд Серёжи (жившего в Праге на тощую студенческую стипендию) и на наш последующий отъезд в Чехословакию, было мудрено»[24]24
  А. Эфрон «Неизвестная Цветаева». С. 119–120.


[Закрыть]
.


И вот в эту «закамуфлированную» страну, население которой едва сводило концы с концами, хлынул поток вчерашних непримиримых врагов – русских. Затянув потуже пояса, немцы их приняли. Жители Германии понимали, что этим бедолагам (по сути – беженцам) было ещё хуже: они потеряли не только работу и отчий дом, но и родное Отечество…

* * *

Ничего удивительного, что к моменту появления в Берлине Марины Цветаевой столицу послевоенной Германии, ставшей прибежищем тысяч наших эмигрантов, уже называли «русским Берлином». Правда, большая часть русских проживала в западной части Берлина, в районе так называемого Шарлоттенбурга, который россияне называли не иначе, как «Шарлоттенградом», а местный бульвар Курфюрстендамм – «Нэпским проспектом». Казалось, здесь всё было специально приспособлено для жизни русских эмигрантов – кафе, рестораны, школы, магазины, больницы и, конечно, русскоязычные издательства.

Именно здесь расположился книжный магазин «Родина», кафе «Москва», знаменитый ресторан «Медведь»… От вывесок типа «Здесь говорят по-русски» буквально рябило в глазах. Прохожий берлинец удивлялся обилию русских магазинов и лавок, парикмахерских и кафе с русской кухней. Киоски были переполнены эмигрантскими газетами и журналами, издававшимися в Берлине: «Дни», «Руль», «Накануне», «Жар-птица», «Сполохи»…

В фешенебельном кафе на Курфюрстенштрассе, 75, русские эмигранты организовали аналогичный петроградскому «Дом искусств», где теперь могли общаться «гении пера». Десятки русскоязычных издательств («Мысль», «Грани», «Геликон» и пр.) радовали обывателя самой горячей прессой, которая влекла в немецкую столицу поэтов и писателей – в том числе из Советской России. Ведь многие из них сильно колебались: а стоит ли менять худую Родину на яркую чужбину? Тем не менее, побывав в Берлине и вдохнув «воздух свободы», большинство из них оставалось. По крайней мере, считали они, здесь их будут издавать. И издавали. В Берлине печатались Аверченко, Белый, Есенин, Мандельштам, Северянин, Набоков, Пастернак, Пильняк, Ремизов, Соколов-Микитов, Ходасевич, Эренбург и многие другие.

В этом городе действовало два русских театра – «Синяя птица» и «Ванька-Встанька». Достаточно сказать, что первым руководил знаменитый Яков Южный, подобравший труппу из таких талантливых актёров, как, например, Виктор Хенкин.

Казалось, русские проникли всюду, в каждый берлинский подвал и закоулок. И отчасти это действительно было так. «Если дела так пойдут и дальше, – шутили неунывающие немцы, – через год-два в районе Шарлоттенбурга придётся основать Русскую эмигрантскую республику…»


Но были и такие, кто наотрез отказывался видеть очевидное. Например, Сергей Есенин.

Вообще, Есенина, бывшего в те годы на пике творческой славы, в Берлине буквально боготворили. И когда он заехал туда с Айседорой Дункан по пути в Америку, то, говоря словами Романа Гуля, эмигрантов «взял приступом». Есенин их покорил.

Покорит их и в другой раз, год спустя, по дороге домой из-за океана. Встреча поэта с поклонниками состоялась в Шуберт-зале. Правда, на сей раз эмигрантов ожидало некое разочарование. Вот как ту встречу описывает Роман Гуль:

«Вторично я увидел Есенина (уже разорвавшего свой „брак“ с Айседорой) в Берлине перед отъездом в Москву. В Шубертзале был устроен его вечер. Но это его выступление было мрачно. Кусиков рассказывал мне, что Есенин пьёт вмёртвую, что он „исписался“, что написанные им стихи ничего не стоят. Когда Кусиков мне это говорил, я подумал: Моцарт и Сальери. Так оно и было. Ведь среди так называемых „людей искусства“ подлинная дружба да и просто человеческие отношения очень редки…

Шубертзал был переполнен. Тут уж привлекал не только Есенин-поэт, но и разрыв и скандал с Дункан. Это было размазано в газетах. Когда, встреченный аплодисментами, Есенин вышел на эстраду Шубертзала – я обмер. Он был вдребезги пьян, качался из стороны в сторону и в правой руке держал фужер с водкой, из которого отпивал. Когда аплодисменты стихли, вместо стихов Есенин вдруг начал ругать публику, говорить какие-то пьяные несуразности и почему-то, указывая пальцем на Марию Фёдоровну Андрееву, сидевшую в первом ряду, стал её „крыть“ не совсем светскими словами. Всё это произвело гнетущее впечатление. В публике поднялся шум, протесты, одни встали с мест, другие кричали: „Перестаньте хулиганить! читайте стихи!“ Какие-то человеки, выйдя на эстраду, пытались Есенина увести, но Есенин упёрся, кричал, хохотал, бросил, разбив об пол, свой стакан с водкой. И вдруг закричал: „Хотите стихи?!.. Пожалуйста, слушайте!..“

В зале не сразу водворилось спокойствие. Есенин начал „Исповедь хулигана“. Читал он криком, „всей душой“, очень искренне, и скоро весь зал этой искренностью был взят. А когда он надрывным криком бросил в зал строки об отце и матери:

 
Они бы вилами пришли вас заколоть
За каждый крик ваш, брошенный в меня!
 

– ему ответил оглушительный взрыв рукоплесканий. Пьяный несчастный Есенин победил. Публика устроила ему настоящую овацию (вероятно, к вящему неудовольствию Сальери)»[25]25
  Р. Гуль «Я унёс Россию». Т. 1 «Россия в Германии», с. 204–205.


[Закрыть]
.

К сожалению, в Берлине Есенин увидел лишь «медленный, грустный закат». Не был ли тот «закат» его собственным?…

* * *

«…Марина Цветаева кровью и духом связана с нашими днями. Она жила на студёном чердаке с маленькой дочерью, топила печь книгами, воистину, как в песне, „сухою корочкой питалась“ и с высоты чердака следила страшный и тяжкий путь Революции. Она осталась мужественна и сурова до конца, не обольстилась и не разочаровалась, она лишь прошла за эти годы – сто мудрых лет… Марина Цветаева – поэт нашей эпохи… Она – честна, беспощадна к себе, сурова к словам…»

Из газеты «Накануне» от 7 мая 1922 г.

…С первых же шагов на перроне берлинского вокзала повеяло «воздухом свободы». Немецкая столица встретила поэтессу двумя её новыми книгами – «Стихи к Блоку» и «Разлука» (постарался Илья Эренбург).

«Русские берлинцы» в восторге от её приезда! Цветаевой такое внимание к себе чрезвычайно приятно. Тем более что здесь оказались все «сливки» наших писателей и поэтов, со многими из которых она хорошо знакома по Москве: Андрей Белый, Алексей Толстой, Эренбург, Ремизов, Ходасевич…

Марина и Аля остановятся у четы Эренбургов, которые выделят им комнатку в пансионе[26]26
  Позже Марина с дочерью переедут в пансион Элизабет Шмидт на Траутенауштрассе, 9, в знаменитый дом с балконами, где в 1924 году какое-то время будет проживать другой известный эмигрант – Владимир Набоков.


[Закрыть]
. Тут же, поблизости, располагалось уютное кафе «Прагердиле», облюбованное русскими писателями. Марину всё здесь устраивает. Ещё бы, она с таким трудом выбралась из большевистского бедлама…

Вот, к примеру, как описывала сложность выезда из РСФСР Зинаида Гиппиус:

«Голод, тьма, постоянные обыски, ледяной холод, тошнотная, грузная атмосфера лжи и смерти, которой мы дышали, – всё это было несказанно тяжело. Но ещё тяжелее – ощущение полного бессилия, полной невозможности какой бы то ни было борьбы с тем, что происходило…

По поводу незначительной одной бумажки пришёл к нам раз молодой человек из Смольного (резиденция большевиков). Одет, как все они тогда одевались: кожаная куртка, галифе, высокие сапоги. Но был он скромен, тих, лицо интересное. И почему-то сразу внушил нам доверие. Оказалось, что он любит Достоевского, хорошо знает Д. С. и даже меня. На вопрос: партиец ли он? – он как-то сбоку взглянул на Д. С., слегка качнул отрицательно головой и сказал только: „Я христианин“…

Эта встреча только укрепила… мысль об отъезде. То есть о бегстве, – мы знали, что нас не выпустят, знали твёрдо. Пусть в то же время многие хлопотали о разрешениях и надеялись… Напрасно, как и показало дальнейшее. И если бы хоть сразу отказывали хлопочущим! Нет, их водили по месяцам, по годам по лестнице просьб и унижений, манили надеждами и бесконечными бумажками… Вот как это было с Сологубом и его женой. Она уже в Париж написала нам радостное письмо – почти всё сделано, их выпускают! А когда оказалось, что нет, что и эта надежда опять обманула, – бросилась с моста в ледяную Малую Невку, – тело нашли только весной. С умирающим Блоком было то же, – просили выпустить его в финляндскую санаторию, по совету врачей. Это длилось почти год. В последнее утро выяснилось, что какая-то анкета где-то в Москве потеряна, без неё нельзя дать разрешенья, надо ехать в Москву. Одна из преданных поэту близких женщин бросилась на вокзал: „Билетов нет – поеду на буферах!“ Но ехать не понадобилось, так как в это самое утро Блок умер. Мы, и не зная ещё этих несчастий, догадались, что хлопоты начинать бесполезно»[27]27
  З.Н. Гиппиус «Дмитрий Мережковский». // Сб. «Ничего не боюсь». М., «Вагриус», 2004 г., с. 190–191.


[Закрыть]
.

Так что уже одно появление Цветаевой в Берлине было подвигом.

* * *

А через три недели (в самом начале июня) свершится главное: из Праги прибудет Сергей.

«Мы вышли на белую от солнца, пустынную площадь, и солнечный свет, отражённый всеми её плоскостями, больно ударил по глазам, – вспоминала Ариадна Эфрон. – Мы почувствовали палящую городскую жару, слабость в коленках и громадную пустоту внутри – от этой невстречи. Марина стала слепо и рассеянно нашаривать в сумке папиросы и бренчать спичками. Лицо её потускнело. И тут мы услышали Серёжин голос: „Марина! Мариночка!“ Откуда-то с другого конца площади бежал, маша нам рукой, высокий, худой человек, и я, уже зная, что это – папа, ещё не узнавала его, потому что была совсем маленькой, когда мы расстались, и помнила его другим, вернее, иным, и пока тот образ – моего младенческого восприятия – пытался совпасть с образом этого, движущегося к нам человека, Серёжа уже добежал до нас, с искажённым от счастья лицом, и обнял Марину, медленно раскрывшую ему навстречу руки, словно оцепеневшие.

Долго, долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щёки, мокрые от слёз»[28]28
  А. Эфрон «Неизвестная Цветаева». С. 122–123.


[Закрыть]
.

В те дни Марина и Сергей подолгу бродят по Берлину, рассказывая о себе и внимательно прислушиваясь и присматриваясь друг другу. Иногда встречаются со старыми знакомыми; знакомятся с новыми людьми. Так, Марина познакомила мужа с известным публицистом Романом Гулем. Гуль, как и Эфрон, был участником «Ледяного похода», который оба прошли зимой 1918 года[29]29
  Роман Гуль был «корниловцем».


[Закрыть]
.

«…С Мариной Ивановной отношения у нас сложились сразу дружеские, – вспоминал Гуль. – Говорить с ней было интересно обо всём: о жизни, о литературе, о пустяках. В ней чувствовался и настоящий, и большой, и талантливый, и глубоко чувствующий человек. Да и говорила она как-то интересно-странно, словно какой-то стихотворной прозой, что ли, каким-то „белым стихом“.

Помню, она позвала меня к себе, сказав, что хочет познакомить с только что приехавшим в Берлин её мужем Сергеем Эфроном. Я пришёл. Эфрон был высокий, худой блондин, довольно красивый, с правильными чертами лица и голубыми глазами… В нём чувствовалось хорошее воспитание, хорошие манеры. Разговор с Эфроном я хорошо помню. Эфрон весь был ещё охвачен белой идеей, он служил, не помню уж в каком полку, в Добровольческой армии, кажется, в чине поручика, был до конца – на Перекопе. Разговор двух бывших добровольцев был довольно странный. Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что всё было неправильно зачато, вожди армии не сумели сделать её народной и потому белые и проиграли. Теперь – я был сторонником замирения России. Он – наоборот, никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасла честь России, против чего я не возражал: сам участвовал в спасении чести. Но конечной целью войны должно было быть ведь не спасение чести, а – победа. Её не было. Эфрон возражал очень страстно, как истый рыцарь Белой Идеи. Марина Ивановна почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побеждёнными белыми. В это время у неё был уже готов сборник „Лебединый стан“…»[30]30
  Р. Гуль «Я унёс Россию». Т. 1 «Россия в Германии», с. 85–86.


[Закрыть]

Эти воспоминания Романа Гуля в свете нашего повествования очень важны, ибо показывают, что, оказавшись в эмиграции, Эфрон поначалу был «охвачен Белой идеей», но отнюдь не разочарован в ней, как некоторые пытаются в этом убедить. По крайней мере – поначалу.


И всё же Эфрон угнетён. Угнетён и унижен. Правда, другим. В «русском Берлине» любой чих распространялся со скоростью звука: на бульваре Курфюрстендамм чихнул – на Прагерплац вздрогнули. С той же предательской скоростью до Эфрона дошли слухи об очередном романе жены уже здесь, в Берлине. На этот раз – с издателем «Геликона» Абрамом Вишняком.

Начавшаяся было возрождаться прерванная семилетней разлукой семейная идиллия начинает рушиться. В глазах Сергея появляется пустота: он по-прежнему одинок. Прожив в Берлине две недели, Эфрон уезжает в Прагу. Пришибленный и отчаявшийся. Вновь обманутый…

Берлинский период жизни Марины Цветаевой продлится недолго – до поздней осени 1922 года.

Ариадна Эфрон: «Маринин несостоявшийся Берлин. Не состоявшийся потому, что не полюбленный; не полюбленный потому, что после России – прусский, после революционной Москвы – буржуазный, не принятый ни глазами, ни душой: неприемлемый. В капитальности зданий, традиционном уюте кафе, разумности планировки, во всей (внешней) отлаженности и добротности города Марина учуяла одно: казармы.

 
Дождь убаюкивает боль.
Под ливни опускающихся ставень
Сплю. Вздрагивающих асфальтов вдоль
Копыта – как рукоплесканья.
 
 
Поздравствовалось – и слилось.
В оставленности светозарной,
Над сказочнейшим из сиротств
Вы смилостивились, казармы!..»[31]31
  А. Эфрон «Неизвестная Цветаева». С. 127–128.


[Закрыть]

 

После Берлина будет Прага…

* * *

В отличие от немцев или, скажем, тех же французов, которые русских просто терпели, чехи, лишь вчера обретшие независимость, относились к эмигрантам намного теплее своих соседей. По крайней мере – тогда. И дело даже не в славянской привязанности, а в нечто другом – например, в русофильских настроениях в чешских высших кругах.

В двадцатые годы в Чехословакии осело почти тридцать тысяч русских эмигрантов. В июле 1921 года правительством этой страны был создан Межминистерский комитет, положивший начало так называемой Русской вспомогательной акции, на проведение которой чехи вложили огромные деньги. Благодаря этому в Праге получили высшее образование тысячи русских эмигрантов; там успешно функционировали три русских института (юридический, педагогический, сельскохозяйственный), а также Русский народный университет. Кроме того, наши студенты обучались и в Карловом университете, главном учебном заведении страны.

Жизнь российских эмигрантов в Праге по своему уровню была намного выше, чем в других столицах. Поистине «матерью русской эмиграции» в Праге стала госпожа Надежда Николаевна Крамарж, урождённая Хлудова, по первому браку Абрикосова, законная жена первого премьер-министра Чехословацкой Республики Карела Крамаржа. В двадцатые годы Крамарж уже не являлся премьером, но все необходимые связи и своё влияние для оказания посильной помощи русским эмигрантам им были использованы сполна. И эта супружеская пара помогала русским эмигрантам чем могла.


…Чехия, вернее Прага и окружающие её деревни – стали тем местом, которое смогло залечить болезненные раны Марины Цветаевой, связанные с покинутой Россией. Эти тихие, малолюдные места, жившие спокойно-неторопливой жизнью, явились этаким душевным пластырем для её измождённой невзгодами души. Как истосковавшийся по вожделенной влаге цветок, Марина здесь не могла надышаться, написаться и даже нашагаться.

В Праге Цветаева долго не задерживается и уезжает в деревню. В глуши жизнь была значительно дешевле, да и сытнее. Семья остановилась в местечке Горны Мокропсы.

Конечно, деревенский быт существенно отличался от беззаботной жизни в Берлине, но ей было не привыкать: в голодной Москве научилась многому – дров нарубить и печь растопить. Как говорится, видали и похуже. Но именно там, в чешских деревеньках (потом будут Новы Дворы, Вшеноры), эта женщина найдёт то, что ей так давно не хватало, – тишину и возможность спокойно писать. И там же в очередной раз она познает радость материнства.

Деревня успокоила и в то же время взбодрила Марину. Она уже не пробуждается среди ночи и не молится судорожно, прося у Всевышнего сохранить жизнь находившегося на чужбине мужа. Сергей рядом, он в Праге, жив и здоров. Живёт там в общежитии, каждые выходные приезжает к семье.

Марина много пишет; эмигрантский журнал «Воля России» печатает не только самые последние её стихи, но согласен публиковать всё, что даёт им поэтесса. Кроме того, она знает, что взялся всерьёз за перо и Сергей: он пишет книгу «Записки добровольца» (на родине книга будет опубликована только после «перестройки»). Домашними делами и всем бытом, по сути, заправляет подросток Аля. А Марина… пишет и вдохновляется, вдохновляется и пишет. Вдохновение она черпает от местной природы. Вместе с Алей они уходят в «дальние края» – в многочасовые прогулки по окрестным далям и весям.

Эфрон с семьёй никуда не ходит. Он замкнут, много пишет; активный участник Студенческого демократического союза. Бывшему фронтовику непросто: Сергей на распутье, переживая, как сказали бы сегодня, «адаптационный синдром». Что дальше, куда идти, как жить и в чём, собственно, смысл его нынешней жизни? Вопросов гораздо больше, чем ответов. Царя расстреляли, «Белое дело» безнадёжно проиграно, денег – нет вовсе (жалкой стипендии от чехословацкого правительства едва хватает на еду!).

Вновь обретённая после долгой разлуки семья, по которой он тосковал все эти годы, не оправдала его надежд. От Марины он всё дальше и дальше, став для неё вдруг совсем чужим. (Цветаеведы отмечают, что, начиная с чешского периода, из стихов поэтессы окончательно исчезает имя её супруга.) Сохраняется лишь некая оболочка семьи, но не её суть. Несмотря на семейные чтения и кое-какие совместно отмечаемые праздники, семьи как таковой уже нет – одна скорлупа.

 
Тоска по родине! Давно
Разоблачённая морока!
Мне совершенно всё равно —
Где совершенно одинокой
 
 
Быть, по каким камням домой
Брести с кошёлкою базарной
В дом, и не знающий, что – мой,
Как госпиталь или казарма…
 

Привыкшему к окопно-фронтовому одиночеству Эфрону было проще. А Марине для творческого вдохновения требовалась очередная порция… страстного романа. И он не заставил себя ждать. Новым увлечением Цветаевой стал некто Константин Родзевич.

* * *

Родзевич был другом Сергея Эфрона. Не лучшим, но другом (лучших друзей у Эфрона, пожалуй, и не было). История появления этого человека в Праге такова. Когда-то, в годы лихой молодости, Костя был красноармейцем, воевал то ли у Будённого, то ли у Жлобы. Воевал неплохо – в общем, как все. Пока не оказался в плену. Так стал белогвардейцем. (По слухам, от расстрела Родзевича спас генерал Слащёв, лично знавший его отца, бывшего военного врача.) В эмиграции Родзевич вместе с Эфроном учился в Карловом университете (на юридическом факультете; Эфрон – на историко-филологическом). И даже сделал на этом поприще кое-какую карьеру, став председателем Союза русских студентов.

Несмотря на то что Родзевич был на несколько лет моложе Марины, они быстро подружились, и он часто сопровождал её и Алю в прогулках по окрестностям. С точки зрения нашей героини, этот молодой человек имел лишь один недостаток: на дух не выносил стихов! Уже одно это в устах другого стало бы презрительным приговором со стороны Марины. Но только не для Родзевича! Этот «дикий зверюга», который «всех сторонится», привлёк её чем-то незримым. Скорее всего – мужским обаянием, которого так не хватало в те дни страстной Марининой натуре.

Ариадна, дочь Марины, в своих воспоминаниях называет Родзевича «героем Поэм». И вот что по этому поводу она писала: «Я не взялась бы говорить о герое Поэм – не моё это дело и вообще ничьё, ибо всё, имевшее быть сказанным и обнародованным о нём и об их героине, сказано в Поэмах Мариной и ею же обнародовано – если бы не „кривотолки“, те самые, „которых не боятся чувства“, но от которых страдают люди, а вместе с ними – и истина…

Герой Поэм был наделён редким даром обаяния, сочетавшим мужество с душевной грацией, ласковость – с ироничностью, отзывчивость – с небрежностью, увлечённость (увлекаемость) – с легкомыслием, юношеский эгоизм – с самоотверженностью, мягкость – со вспыльчивостью, и обаяние это „среди русской пражской грубо-бесцеремонной и праздноболтающей толпы“ (определение, принадлежащее перу прекрасного человека – В.Ф. Булгакова, последнего секретаря Л.Н. Толстого и искреннего друга нашей семьи) – казалось не от века сего, что-то в обаянии этом было от недавно ещё пленявшего Маринино воображение XVIII столетия – праздничное, беспечное, лукавое и вместе с тем, и прежде всего – рыцарственное…

Обаятельна была и внешность его, и повадки, и остроумие, лёгкость реплик и быстрота решений, обаятельна и сама тогдашняя молодость его, даже – мальчишество…

Обаяние лежало на поверхности – рукой подать! – хоть и шло изнутри, где всё было куда более значительным, грустным и взрослым, даже – трагическим, ибо и эта жизнь, подобно жизни моих родителей, не хотела и не могла привиться к чужеродности эмиграции. И – не привилась»[32]32
  Там же, с. 178–179.


[Закрыть]
.

В общем, Марина переживает очередной роман. Страстный и необузданный роман дамы бальзаковского возраста. Муж поначалу ни о чём не догадывается, вполне доверяя товарищу. Но только поначалу…

Считается, что сближение с Родзевичем состоялось осенью 1923 года. В сентябре Алю отправляют учиться в русскую гимназию в Моравской Тшебове; вместе с ней уезжает и Сергей. Марина остаётся на несколько дней в Праге. Не с Родзевичем. Потом она уезжает и вновь возвращается в Прагу. К нему. Встречаются, как правило, в каком-нибудь отеле…

* * *

…1924 год выдался для Цветаевой суетным и нервным. Причины всё те же – нехватка средств и отсутствие постоянного жилья.

В конце мая супруги Эфрон, покинув Прагу, где они жили на Гржебенках (улица Шведская, дом 51), вновь приезжают в «пражские деревни». (На этот раз – одни, без дочери: Ариадна далеко, она учится в русской гимназии.) В июне они снимают жильё в Йоловиште (ул. Пруездни, № 8), где Цветаева заканчивает свою «Поэму Конца». В июле они уже в Дольних Мокропсах, (дом № 37, сейчас – ул. Слунечни, № 642).

«…Переехали из Иловищ в Д. Мокропсы в разваленный домик с огромной русской печью, кривыми потолками, кривыми стенами и кривым полом, – во дворе огромной (бывшей) экономии, – запишет она в дневнике. – Огромный сарай – который хозяйка мечтает сдать каким-нибудь русским „штудентам“, сад с каменной загородкой над самым полотном железной дороги. – Поезда»[33]33
  Там же, с. 196.


[Закрыть]
.

В августе – другое жильё, в Горни Мокропсах: «…Паром через реку. Крохотный каменный дом; стены в полтора аршина толщины…»

Но вот наступает осень, сентябрь. Семья подыскивает новую съёмную комнату – на этот раз во Вшенорах. Здесь, в доме под номером № 23 (сегодня – ул. Кветослава Машиты, дом № 324), они проживут до самого отъезда из Чехии.

«…Переезд во Вшеноры – везёт деревенский сумасшедший, – запишет Марина в дневнике, – которого мы по дороге опаиваем пивом и одуряем папиросой (не курящего! – а три дня до этого вязание, из которого ничего не вышло)»[34]34
  Там же.


[Закрыть]
.

Дом небольшой, а комната, надо думать, совсем крохотная. («Этой жизни – местность и тесность».)

«Комнатка с окном во двор, но за оградой виден лес, а кухонное оконце смотрит на лесной холм, – запишет поэтесса о той комнатке. – Это особенно хорошо: быстро можно попасть к любимым деревьям, а среди них – избранник – можжевельник, который „первый встречает на верху горы“ и зовётся Борис Пастернак. Вшенорская природа помогала жить и писать».

Дом во Вшенорах манит не только потому, что именно в нём Цветаева прожила дольше всех из съёмных домиков (более года), но ещё и по другой причине, сделавшей его особенным.

Цветаева и Эфрон покидают каменный домишко в Горни Мокропсах, со «стенами в полтора аршина», не из-за прихоти – им нужен другой, более уютный и с хорошим видом из окон. И это неспроста: Марина покинула Прагу, будучи беременной. И здесь, во Вшенорах, понимает она, должен был появиться наследник – именно наследник, сын, о котором они с Сергеем давно мечтали.

Из окон нового жилья виден лес и загадочный холм, поросший зеленью. Всё это нравится Цветаевой, необычайно воодушевляя её. Рядом с домом, буквально в двух шагах, в «Вилле Боженке» живут русские эмигранты, их хорошие знакомые. Решено: она будет рожать здесь!


«Сын мой Георгий родился 1 февраля 1925 года, в воскресенье, в полдень, в снежный вихрь, – писала Марина Ивановна. – В самую секунду его рождения на полу возле кровати разгорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени… Спас жизнь ему и мне Г.И. Альтшуллер, ныне, 12-го, держащий свой последний экзамен. Доктор Григорий Исаакович Альтшуллер, тогда студент-медик пражского университета, сын врача, лечившего Л.Н. Толстого.

Накануне, 31 января, мы с Алей были у зубного врача в Ржевницах. Народу – полная приёмная, ждать не хотелось, пошли гулять и добрели почти до Карлова Тына. Пошли обратно в Ржевницы, потом, не дожидаясь поезда, рекой и лугами – во Вшеноры.

Вечером были с Серёжей у А.И. Андреевой, смотрели старинные иконы (цветные фотографии), вернувшись домой, около 2 часов ещё читала в постели Диккенса: Давид Копперфильд.

Мальчик дал о себе знать в 8 1/2 утра. Сначала я не поняла – не поверила – вскоре убедилась, и на все увещевания „всё сделать, чтобы ехать в Прагу“ не соглашалась… Началась безумная гонка Серёжи по Вшенорам и Мокропсам. Вскоре комната моя переполнилась женщинами и стала неузнаваемой. Чириковская няня вымыла пол, все лишнее (т. е. всю комнату!) вынесли, облекли меня в андреевскую ночную рубашку, кровать – выдвинули на середину, пол вокруг залили спиртом. (Он-то и вспыхнул – в нужную секунду!) Движение отчасти меня отвлекало…

В 10 ч. 30 мин. прибыл Г.И. Альтшуллер, а в 12 ч. родился Георгий…

Да, что – мальчик, узнала от В.Г. Чириковой, присутствовавшей при рождении. „Мальчик – и хорошенький!“


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации