Текст книги "Марина Цветаева. Рябина – судьбина горькая"
Автор книги: Виктор Сенча
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
…Говорят, держала себя хорошо. Во всяком случае – ни одного крика…
В соседней комнате сидевшие утверждают, что не знай – чтó, не догадались бы…»[35]35
Там же, с. 198–199.
[Закрыть]
Уже на следующий день после родов Марина, желая поделиться своей радостью, пишет первое письмо. Оно адресовано её чешской приятельнице А. Тесковой:
«Дорогая Анна Антоновна, Вам – первой – письменная весть. Мой сын, опередив и медицину, и лирику, оставив позади остров Штванице (родильный дом), решил родиться не 15-го, а 1-го, не на острове, а в ущелье… Очень, оченьрадабуду, еслинавестите. Познакомитесьсразуисдочерьюиссыном. Спасибозавниманиеиласку.
М. Цветаева»[36]36
М. Цветаева «„Спасибо за долгую память любви…“ Письма к Анне Тесковой. 1922–1939». М., «Русский путь», 2009 г., с. 22.
[Закрыть].
И вот Тескова уже во Вшенорах, в домике Марины.
«Не забыть – нет, не няню, доброго гения, фею здешних мест, Анну Антоновну Тескову, – запишет позже Марина. – Приехавшую – с огромной довоенной, когда-то традиционной коробкой шоколадных конфет – в два ряда, без картона, без обмана. Седая, величественная… изнутри – царственная. Орлиный нос, как горный хребет между голубыми озёрами по-настоящему спокойных глаз, седой венец волос… высокая шея, высокая грудь, всё – высоко. Серое шёлковое платье, конечно, единственное и не пожаленное для вшенорских грязей, ибо – первый сын!..»[37]37
А. Эфрон «Неизвестная Цветаева». С. 201.
[Закрыть]
В те дни, вновь ощутив радость материнства, Марина счастлива как никогда. В который раз старается вернуться мыслями к тому дню, когда впервые услышала плач своего сына:
«…Возвращаясь к первой ночи – к ночи с 1 на 2 февраля – …никогда не забуду, как выл огонь в печи, докрасна раскалённой. (Мальчик, как все мои дети, обскакал срок на две недели, – от чего, впрочем, как все мои дети, не был ни меньше, ни слабее, а ещё наоборот крупнее и сильнее других – и нужна была теплица.)
Жара. Не сплю. Кажется, в первый раз в жизни – блаженствую. Непривычно-бело вокруг. Даже руки белые! Не сплю. Мой сын»[38]38
Там же.
[Закрыть].
Влюблённая в местные деревеньки, Цветаева напишет:
Край всего свободнее
И щедрей всего.
Эти годы – родина
Сына моего.
Празднует смородина
Лета торжество.
Эти хаты – родина
Сына моего.
С самого рождения и до конца своих дней Марина будет сильно привязана к сыну. Она его не просто любила – обожала. Назвав ребёнка красивым именем Георгий, родители (а потом и знакомые) будут звать мальчика любовно-ласково – Мур. (Кстати, крёстным отцом Мура был Алексей Ремизов.)
Пока он был крохотным, Марина, сжимая в руках трепетное тельце, «купалась в блаженстве» материнского чувства, с новой силой пробудившемся в ней. Но по мере взросления Мура у матери всё острее и острее возникала беспокойная потребность оградить и защитить мальчика от всех опасностей этого мира. Так бывает у всех матерей. Это древний инстинкт материнства.
Однажды в дневнике Цветаевой там же, во Вшенорах, появится почти пророческая запись, страшная по своей сути: «Мальчиков нужно баловать, – им, может быть, на войну придётся…»
Георгий Эфрон погибнет на фронте…
* * *
В октябре случилось то, что должно было случиться: Эфрон узнаёт о романе жены. Разразился скандал. Сергей тут же предлагает неверной супруге разъехаться; та после этого, как вспоминал сам Эфрон, была почти в безумии.
«…Не спала ночей, похудела, впервые я видел её в таком отчаянии, – жаловался он в письме Максу Волошину. – И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, – я знал, что это так и будет). Быть твёрдым здесь – я мог бы, если бы М‹арина› попадала к человеку, к‹отор›ому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю М‹арину› бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти…»
В том же письме Волошину (в этот период он, пожалуй, и есть самый близкий товарищ Эфрона) появляется ещё кое-что: впервые за долгие годы – мысли о самоубийстве:
«…Я одновременно и спасательный круг и жёрнов на шее. Освободить её от жёрнова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится.
Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное „одиночество вдвоём“. Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М‹ожет› б‹ытъ› это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким, и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но моё сегодня – сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство…»[39]39
Л. Поликовская «Тайна гибели Марины Цветаевой». С. 120–121.
[Закрыть]
Родзевич, быстро прекративший отношения, оказался слабаком (впрочем, он таким и был всегда). Окончательная развязка произошла в январе 1925 года. Но это уже не имело никакого значения, потому что… Потому что теперь у неё есть сын! Её и… Родзевича.
Зато сам Родзевич произошедшее воспримет довольно прохладно:
«К рождению Мура я отнёсся плохо. Я не хотел брать никакой ответственности. Да и было сильное желание не вмешиваться. „Думайте что хотите. Мур – мой сын или не мой, мне всё равно“. Эта неопределённость меня устраивала. Моё поведение я, конечно, порицаю… Я тогда принял наиболее лёгкое решение: Мур – сын Сергея Яковлевича. Я думаю, что со стороны Марины оставлять эту неясность было ошибкой. Но она так и не сказала мне правду… Сын мой Мур или нет, я не могу сказать, потому что я сам не знаю»[40]40
Там же, с. 130.
[Закрыть].
В отличие от любовника, законный супруг Цветаевой поступил вполне по-мужски, сразу же признав сына своим. Именно Эфрон назвал ребёнка, к которому, по его признанию, «испытывал особую нежность», Георгием[41]41
Как видно из воспоминаний Ариадны Эфрон, она хотела назвать новорождённого брата Борисом.
[Закрыть]. Отец очень хотел, чтобы его мальчик прожил более счастливую, чем у него, жизнь.
И всё-таки тот период жизни в чешской деревне Вшеноры, возможно, самый счастливый для Эфрона за все послереволюционные годы. Во-первых, у него, наконец-то, родился долгожданный сын. А во-вторых, в «Современных записках» (самом, к слову, престижном эмигрантском журнале) появляются главы из его книги, посвящённой теме «добровольчества». Тогда же появляется более-менее постоянная работа в редколлегии журнала «Своими путями». Правда, за два года работы там он написал лишь три статьи, в лучшей из которых – «Эмиграция» – подчёркивалось, что возвращение в Россию «связано с капитуляцией». Капитуляцией перед чекистами, добавляет он, ибо «меж мной и полпредством лежит могила Добровольческой армии». (Запомним эту эфроновскую фразу.)
Помимо Эфрона-публициста, на страницах других изданий русский читатель знакомится и с Эфроном-прозаиком, написавшем три довольно-таки интересных рассказа – «Тиф», «Тыл» и «Видовая». Причём первые два созданы на основе реальных событий, пережитых им в военной России.
Занимается издательской деятельностью и Марина. Вместе с Валентином Булгаковым, бывшим секретарём Льва Толстого, она издаёт альманах«Ковчег». К сожалению, из затеи сделать его периодическим изданием ничего не вышло: после выхода первого номера (именно в нём был напечатан рассказ Эфрона «Тиф») на выпуск второго не хватило денег.
Впрочем, было уже не до этого. Первый (и единственный) номер своего альманаха Марина будет читать уже в Париже. «Удушье» тихих деревенек останется позади…
Просите, и дано будет вам; ищите, и найдёте; стучите, и отворят вам, ибо всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят.
Лк 11:9-10
Глава III
…Дома до звёзд, а небо ниже,
Земля в чаду ему близка.
В большом и радостном Париже
Всё та же тайная тоска…
В большом и радостном Париже
Мне снятся травы, облака,
И дольше смех, и тени ближе,
И боль, как прежде, глубока.
Марина Цветаева
…Париж создаёт настроение. Конечно же, приподнятое. И это несмотря на то, что город-эгоист, живущий сам по себе, вовсе не желает кому-то понравиться. Он вообще ничего не хочет, этот привыкший к обожанию монстр. Тем не менее со времени своего основания французская столица чем и занималась, так это делала людей счастливыми – обедневших лавочников, разорившихся дворян, военных, потерявших последнюю надежду на пути к маршальскому жезлу, или отчаявшихся выбиться в люди отпрысков тайной любви высокородных повес с легкомысленными служанками. Все они, потерпев фиаско где-нибудь в солнечном Марселе, угрюмом Тулоне или провинциальном Лиможе, рано или поздно непременно оказывались в Париже – городе, который, как был уверен каждый, обязательно поможет начать «с чистого листа». Мечта окрыляет. Она на то и мечта: либо сбудется, либо – нет. Новая жизнь требует настроения в соответствии с задуманным. Чем крепче крылья, тем больше шансов реализоваться.
Париж – город-магнит; он буквально завораживает, приманивая даже тех, кому, казалось бы, и надеяться-то не на что. Не говоря уж о личном счастье. Странно, но даже отпетые неудачники умудряются находить здесь толику утраченной радости. И всё же при всей своей кажущейся доброте Париж равнодушен, холоден и даже циничен. Одинокий утёс, о который разбиваются несбывшиеся надежды. Но вот парадокс: даже зная об этом, люди, словно наивные мотыльки, упорно тянутся туда, где внешний блеск, суета и помпезность не оставляют путей к отступлению.
«И вот… поезд несёт меня к Парижу, – вспоминал Роман Гуль. – Каруселью отбегают сиреневые домики, плещущие розами палисадники, как картонные вертятся сероствольные платаны, кудрявые девушки в пёстрых платьях пролетают мимо, их застлали рекламные щиты коньяков, пудры, прованского масла. Неясным беспокойством ощущается близость Парижа.
Прикусив опушённую усиками верхнюю губу, черноглазая француженка пудрит плохо вымытое в вагонной уборной лицо, сурьмит выщипанные кукольные брови и толстым карандашом делает свой бледный рот похожим на красный рот слепого котенка. Париж уже близок… Француз с подвитыми усами и молодо блещущими беззрачковыми глазами, в весёленьком галстуке, что-то напевает, укладывая чемодан…
Париж ждёт их всех. А ведь всего несколько часов назад не было ни этих беспечных глаз, ни беззаботных движений, ни беспричинно выходящих на губы улыбок. Я, признаюсь, всего этого не видел уже лет двадцать: с того самого дня, как из родного дома ушёл на войну…
Я забыл даже, что существует ещё вот такая беспечная жизнь, с множеством дешёвеньких колец на пальцах, с лакированными женскими ногтями, весёленькими галстуками, с затопляющей рекламной пестротой алкоголей. От этого отдохновенного, легковейного воздуха я отвык… От всех французов, от всей Франции веет наслаждением жизнью»[42]42
Р. Гуль «Я унёс Россию». Т. 2 «Россия во Франции», с. 33–34.
[Закрыть].
После Октябрьского переворота самые обыденные вещи теперь казались эмигрантам «наслаждением жизнью»…
* * *
К началу тридцатых в Париже, как и во всём мире, жесточайший экономический кризис. Властям не до эмигрантов – своих бы безработных обеспечить рабочими местами.
Как рассказывал автору этих строк в Париже потомок русских эмигрантов Николай Михайлович Лопухин, его дед по отцовской линии, князь Николай Сергеевич Лопухин[43]43
Дедом Николая Сергеевича Лопухина был Алексей Лопухин, друг М.Ю. Лермонтова.
[Закрыть], пережил две эмиграции – в Китай (Харбин) и во Францию. Сначала в 1918-м всей семьёй отправились в Харбин. (К слову, бабушкой Николая Лопухина была Софья Михайловна Осоргина, дочь калужского губернского предводителя дворянства, а в эмиграции – протоиерея Михаила Осоргина; жена Осоргина – княжна Елизавета Николаевна Трубецкая.) Князь откупил целый вагон, сумев при этом договориться, чтобы этот вагон прицепили к составу, следовавшему на Дальний Восток. В дороге, где-то в Тюмени, родился сын – Михаил, будущий отец моего собеседника.
Когда Лопухины прибыли во Францию, страна переживала небывалый кризис, депрессию. О том, чтобы устроиться на приличную работу, не могло быть и речи. Бабушка по материнской линии организовала чайный салон, хозяйкой которого и стала. А дедушка был вынужден работать таксистом.
Другой французский собеседник, Дмитрий де Кошко, поведал, что его прадед – знаменитый «гений русского сыска» Аркадий Францевич Кошко, – оказался во Франции, когда ему было уже далеко за пятьдесят. Позади осталась большая часть жизни, в том числе – константинопольский этап эмиграции.
– Русским эмигрантам в Турции жилось очень тяжело, – рассказывал Кошко. – Аркадий Францевич не был строевым офицером, а потому не получал никакого довольствия – ни денежного, ни продуктового. Нужно было как-то выживать. И он открыл в Константинополе детективное агентство (по английской лицензии), занимавшееся поиском разного рода мошенников и воров, а также консультированием по вопросам, связанным с сохранностью имущества. Весь богатейший опыт сыщика здесь пригодился как никогда. И Кошко спас собственную семью от голодной смерти. После того как младотурки во главе с Кемаль-пашой заключили с большевиками союз, османы предложили русским убираться обратно… в совдеповскую Россию. Пришлось в который раз паковать чемоданы, садиться на пароход и вновь мчаться навстречу судьбе. Остановились во Франции; сначала семья осела в Лионе (жили в приюте для эмигрантов), потом переехала в Париж, где к тому времени уже обосновался родной брат генерала, Иван.
В преклонном возрасте трудно начинать всё с самого начала. Полагаться на кого-то не приходилось. Скудные накопления позволяли едва сводить концы с концами. Кошко пробует работать в меховом магазине, но долго там не задерживается. Англичане предлагают работу в Скотланд-Ярде, а заодно и британское подданство, но он отказывается, предпочитая оставаться во Франции. (Тогда многие надеялись, что большевистский режим в России вскоре рухнет и все вернутся домой. По этой же причине русские эмигранты долгие годы де-юре оставались подданными России.)
Но годы шли, а возвращением на родину и не пахло. Именно тогда и помогла незатейливая приставка «де» к фамилии Кошко. Дело в том, что задолго до революции, когда русские дворяне приезжали на отдых в Париж или на Лазурный берег, для свободного перемещения по стране им выдавались документы, в которых к фамилиям (исключительно дворян) прибавлялась эта самая «де». Именно по ним после Октябрьского переворота русским эмигрантам выдавали так называемые «нансеновские паспорта»[44]44
Нансеновский паспорт – международный документ, удостоверявший личность человека. Выдавался Лигой Наций для беженцев без гражданства. Был разработан в 1922 году норвежцем Фритьофом Нансеном, комиссаром Лиги Наций по делам беженцев.
[Закрыть]. Эти паспорта позже помогли семейству натурализоваться во Франции. Так весь род Кошко за рубежом станет де Кошко.
Вот такое оно, лицо истинной эмиграции…
* * *
Этот хлыщеватый тип по имени «Париж» Марину, в общем-то, не ждал. Он не привык ждать, скорее, наоборот: все до сердечных колик добивались его. Но Марина прекрасно знала мужчин такого типа, а потому не добивалась. Поэтесса приехала в Париж, чтобы там какое-то время пожить; с пользой использовать время, отведённое бедному чешскому эмигранту проживать вне страны.
И всё же она восприняла Париж как город, который, возможно, сделает её счастливой. В конце концов, должна же быть какая-то справедливость! Пройти адовы муки, чтобы остаться у разбитого корыта? Тогда к чему всё это – страдания, переезды, новые стихи, наконец?! За три года, проведённых в чешских деревеньках, Цветаева истосковалась по друзьям-литераторам, по городским бульварам, настоящим кафе. Она хотела, чтобы её стихи слышали не только милые сердцу дубравы, но и все эмигранты; поэтесса мечтала дискутировать и печататься. И в Париже такие возможности, без сомнения, были.
Справедливости ради заметим: поначалу у неё всё получалось. Позже первый год, проведённый Цветаевой в Париже, некоторые исследователи назовут «звёздным». И это справедливо. Пражские деревеньки приучили к длительным дистанциям; Париж – открыл второе дыхание. Постепенно малые формы Марина отодвигает в сторону; на переднем плане – масштабные поэмы, глубокие по форме, с историческим подтекстом. Она, наконец-то, дописывает шестую главу «Крысолова». А за окном… «лес фабричных труб, дымящих и дважды в день гудящих»… Как всё это непохоже на тихие холмы чешских деревень. Тем не менее «Поэма Воздуха», «Красный бычок», «Перекоп», «Сибирь» – всё написано там, во французской эмиграции. После странной смерти в ленинградской гостинице Сергея Есенина начала собирать материал для написания поэмы-реквиема о великом поэте.
Январь 1926 года, первый парижский творческий вечер Цветаевой. Зал в Данфер-Рошро (Denfert-Rochereau), д. 79, заполнен до отказа; десятки людей, не сумев достать входной билет, ушли ни с чем. Зато те, кто занял места в зале, были очарованы Мариной. В новеньком платье, чуть бледная, с румянцем на щеках, она читала им свои стихи. Наконец-то её слушают! Внимательно, одухотворённо, затаив дыхание. И Марина читает им свои московские строки из «Лебединого стана»:
– Где лебеди? – А лебеди ушли.
– А вороны? – А вороны – остались.
– Куда ушли? – Куда и журавли.
– Зачем ушли? – Чтоб крылья не достались.
– А папа где? – Спи, спи, за нами Сон,
Сон на степном коне сейчас приедет.
– Куда возьмёт? – На лебединый Дон.
Там у меня – ты знаешь? – белый лебедь…
Краем глаза она видит, кто-то смахнул слезу; мужчины (многие бывшие военные) сидят недвижимо – они словно вновь очутились там, в донских степях…
Я эту книгу поручаю ветру
И встречным журавлям.
Давным-давно – перекричать разлуку —
Я голос сорвала.
Я эту книгу, как бутылку в волны,
Кидаю в вихрь войн.
Пусть странствует она – свечой под праздник —
Вот так: из длани в длань.
О ветер, ветер, верный мой свидетель,
До милых донеси,
Что еженощно я во сне свершаю
Путь – с Севера на Юг.
Новые стихи слушателям понравились. Но самыми пронзительными, конечно, оказались те, что были написаны на родине. Восторженная публика рукоплещет! Вечер удался.
Но, как это часто бывает, Талант – в горле кость для посредственностей. Париж – словно двуликий Янус, где слава и зависть идут под руку. Цветаевой открыто завидуют. Вокруг талантливого рано или поздно возникает вакуум.
«После этого вечера число Марининых недоброжелателей здесь возросло чрезвычайно, – писал Сергей Эфрон Валентину Булгакову. – Поэты и поэтики, прозаики из маститых и немаститых негодуют».
Что ж, бурная река не бывает без порогов…
И Марина опять одна. Наедине с«посудой, метлой и котлетами». Из-под пера выпархивают отчаянные строки, ставшие основой «Поэмы лестницы»:
В доме, где по ночам не спят,
Каждая лестница водопад…
Нет, дети, конечно, с нею; а вот Сергея рядом нет. Муж остался в Праге работать над диссертацией. Всё чешское пособие она оставляет Эфрону. В Париже остановится в квартире своей знакомой – Ольги Колбасиной-Черновой. Что ж, комната в «столице мира», уже неплохо. А на Рождество в Париж приехал Эфрон.
Как известно, судьба подкидывает каждому столько, сколько её избранник способен вынести. Сергей был измучен и растерян: будущее представлялось в тумане. И вот – удача! Эфрону предлагают организовать эмигрантский литературный журнал «Вёрсты». Главным спонсором выступил князь Святополк-Мирский. Эфрон не верит своему счастью: журнал – это работа и деньги.
Уже в июле выходит первый номер «Вёрст», по отзывам, тянувший на целый альманах. Правда, с явным душком «евразийства». Ничего удивительного, что в первые месяцы пребывания Эфрона в Париже у него как бы открылось «второе дыхание»: он не только занимается редактированием журнальных статей, но и подрабатывает в массовке в кино, даёт какие-то уроки. Одним словом, крутится.
И всё бы ничего, если б журнал завоевал популярность. Евразийские мудрствования о русской революции, так и не понятой на Западе, мало кого интересовали («хватит, сыты по горло!»). «Нелепая, скучная и очень дурного тона книга», – так отозвался о «Вёрстах» Иван Бунин.
А вот «рецензия» в адрес Цветаевой, напечатавшейся в новом журнале, Зинаиды Гиппиус: «Характерная… черта произведений Цветаевой всегда была какая-то „всезабвенность“. В этом всезабвении поэтесса и ринулась вперёд по дороге… ведущей куда? Не всё ли равно! О таких вещах поэты, особенно поэтессы, не размышляют». Согласитесь, очень зло даже для «старухи» Гиппиус…
Вскоре «Вёрсты» по-тихому прикрыли.
* * *
На замену «Вёрстам» появляется еженедельник «Евразия». Уже откровенно просоветский. Секретарём редакции нового издания стал… Константин Родзевич. Эфрон снова на плаву. Правда, он ещё не догадывается (а может, и догадывался), что всё глубже и глубже увязает в гэпэушной трясине. Родзевич появился в Париже не сразу. Сначала его на целый год занесло в Ригу, где эмигрант проживал у своего двоюродного брата. Там-то его и завербовала рижская резидентура ОГПУ. Считается, что именно тогда Родзевичу была поставлена задача под эгидой «евразийства» наладить так называемую «мягкую» просоветскую пропаганду среди русских эмигрантов. Позже Родзевич признается, что работа у него была «щекотливая». Говоря об Эфроне, он заявлял: последнего не вербовал,«но с ним работал».
Часть тиража «Евразии» тайно переправляется в Советский Союз. Бедный Эфрон! Он стал замкнут, задумчив, вспыльчив. Бывший белогвардеец с безупречным послужным списком, теперь он вынужден заниматься чем-то таким, при мысли о котором по спине ползали мурашки. Теперь он больше всего боялся заглянуть в свою душу. Потому что знал: в душе давно большевик…
А Марина на подъёме: у неё очередной творческий взлёт! Она уже работает над новой поэмой: появляются первые строчки «Перекопа». И посвящает её «моему дорогому и вечному добровольцу». Сергей видит, над чем работает жена, и в душе его скребут кошки. Эмигрантская печать (не вся, лишь наиболее правая её часть) уже открыто обвиняет Эфрона, а заодно и Цветаеву, в большевизме.
Но самой Марине не до этого. Она уже строчит ещё одну поэму, посвящённую царской семье, которая, по её мнению, должна стать неким ответом на ёрнический стих «Император» Маяковского, в угоду кремлёвским вождям карикатурно изобразившего гибель Николая II и его семьи. В отличие от автора «Облака в штанах», Цветаева очень серьёзно подходит к данному вопросу, встречается с очевидцами, изучает придворную жизнь, роется в документальных материалах. Поэма должна стать реквиемом, но никак не низкопробной карикатурой[45]45
Рукопись этой поэмы оказалась безвозвратно утерянной. Сохранившиеся несколько глав – не в счёт.
[Закрыть].
* * *
…В каждой столице любого государства есть своя главная улица; если и не главная, то, по крайней мере, знаменитая. Бульвар Унтер-ден-Линден в Берлине, лондонская Даунинг-стрит, Пенсильвания-авеню в Вашингтоне, Маршалковская в польской столице и Тверская у нас. А в Париже? Если думаете, что Елисейские Поля, то это не так! Главная по значимости парижская улица – довольно неприметная на первый взгляд Фобур-Сент-Оноре (rue du Faubourg Saint-Honore). Именно здесь (строения №№ 55 и 57) расположен Елисейский дворец, да и не только.
Если, оставив в стороне резиденцию французского президента, свернуть в улочку Берриер, то оказываешься в самом сердце старинного Парижа. Совсем рядом – церковь Сен-Филипп-дю-Руль, в которой отпевали Бальзака. Сам писатель свои последние дни провёл неподалёку, на улице, названной потомками его именем. Незадолго до смерти Оноре де, женившись на молоденькой, решил «провести остаток дней» в собственном «замке», построенном для себя и Ганской. Ухлопав на этот дворец все свои сбережения, Бальзак быстро скончался.
Сегодня от бальзаковского наследия – лишь старый сад (вернее – то, что от него осталось) да часовня Св. Николая. Самым краешком старинный садик упирается в другой дворец – барона Соломона Ротшильда. После смерти старого банкира здание было отписано государству. И к теме нашего повествования этот дворец имеет самое непосредственное отношение. Именно здесь, на ступенях ротшильдова особняка, 6 мая 1932 года разыгралась самая настоящая трагедия – событие, всколыхнувшее всё русское эмигрантское сообщество. В тот день на парадном крыльце дворца был убит премьер-министр Франции Поль Думер. А застрелил его русский эмигрант!
Имя покушавшегося – Павел Горгулов. 37-летний уроженец станицы Лабинской, что на Кубани, имел высшее медицинское образование (окончил Карлов университет в Праге) и тягу к литературе. А ещё являлся проповедником диктаторского национализма («русского фашизма»), ратуя за так называемую военно-политическую партию «зелёных». Впрочем, это не мешало ему в бытность работы в моравских городках делать нелегальные аборты и даже, если верить слухам, соблазнять пациенток. В 1929 году Горгулов выпускал в Чехии журнал «Скиф» (сам печатался под псевдонимом Поль Бред).
Чехословакию врач-писатель покинул с намерением вступить во французский Иностранный легион. Однако в 1931 году его арестовали за незаконную медицинскую практику и выслали в Монако, где он получил вид на жительство, преспокойно живя там с женой.
6 мая 1932 года Горгулов, имея пригласительный билет на имя «ветерана-писателя Поля Бреда», проник на благотворительную книжную ярмарку ветеранов Первой мировой войны, которую открывал сам президент республики – 75-летний Поль Думер. (К слову, Думер потерял на той войне четырёх сыновей.) Здесь присутствовало много знаменитостей – например, писатели Андре Моруа и Клод Фаррер. Интересно, что преступник незадолго до выстрелов купил книгу Фаррера с автографом, а потом ранил того в руку.
Оказавшись поблизости от премьера, Горгулов несколько раз выстрелил в него из браунинга. На следующее утро Поль Думер скончался в госпитале Божон от несовместимой с жизнью раны в основание черепа.
Убийцу тут же скрутили и отвезли в полицию. Следов какого-либо заговора, имевшего целью убийство французского президента, следственным органам выявить не удалось.
От преступника отмежевались как белая эмиграция, так и фашисты в лице Муссолини; не нашла подтверждения и версия, что Горгулов был агентом-провокатором ОГПУ. Многие считали его просто психопатом.
В июле 1932 года суд присяжных, не сделав никакой оговорки о смягчающих обстоятельствах, приговорил убийцу к смертной казни.
Из воспоминаний присутствовавшего на суде Ильи Эренбурга:
«…Горгулов был высокого роста, крепок; когда он выкрикивал путаные, сбивчивые проклятия на малопонятном французском языке, присяжные, по виду нотариусы, лавочники, рантье, испуганно ёжились… Помню страшную картину. Ночью, при тусклом свете запылённых люстр, судебный зал напоминал театральную постановку: парадные одеяния судей, чёрные тоги адвокатов, лицо подсудимого, зеленоватое, омертвевшее, – всё казалось неестественным. Судья огласил приговор. Горгулов вскочил, сорвал с шеи воротничок, как будто торопился подставить голову под нож гильотины, и крикнул: „Франция мне отказала в виде на жительство!“…»
Кассационный суд отклонил все жалобы адвокатов убийцы.
14 сентября 1932 года Павел Горгулов был гильотинирован. Произошло это на бульваре Араго, близ тюрьмы Санте. Часы над тюремными воротами показывали 5 часов 58 минут утра.
Приговор привёл в исполнение сам «monsieur de Paris» – Анатоль Дейблер. Унаследовав этот пост от отца, парижский палач Дейблер занимался казнями добрых сорок лет, успев за это время отправить в мир иной без малого четыре сотни соотечественников. К слову, ассистировал ему другой палач – некий Андре Дефурно, любимый зять, ставший главным палачом после ухода тестя в отставку. По воспоминаниям палача, Горгулов «выказал известную храбрость, ограничившись словами: „О! Святая Русь!“»…
Русская эмиграция восприняла случившееся с трепетом: как поведут себя официальные власти – не знал никто. Некоторые начали подумывать паковать саквояжи, ожидая выдворения из страны. Правительству Франции и вдове Думера общественные организации отправили соболезнования. Митрополит Евлогий (Георгиевский) отслужил панихиду о почившем президенте в Александро-Невском соборе на рю Дарю (в панихиде участвовали представители РОВС и других эмигрантских военных организаций).
Кое у кого не выдержали нервы. На другой день после покушения бывший русский офицер корнет Сергей Дмитриев, работавший в Париже официантом, выбросился из окна. В предсмертной записке он написал: «Умираю за Францию».
К счастью для наших эмигрантов, всё обошлось…
* * *
Цветаева переживала вместе со всеми. Правда, паковать чемоданы пока не собиралась. Да и не до того было. Она вновь… влюбилась. Творческому человеку, наделённому особым даром видения, невозможно без этого. И если мужчина в таких случаях не может жить без Музы, то женщина – без новой Любви.
В Праге Марина встречалась с Родзевичем. По крайней мере, эти двое были одного возраста и схожего мировоззрения. А вот в Париже Любовь явилась в лице малоопытного юноши, едва-едва начавшего корпеть над «страстными» виршами. Этим мальчиком, покорившим сердце зрелого Поэта, стал некто Николай Гронский. «Колюшке», как называла его Марина, всего восемнадцать (напомню, Цветаевой на тот момент далеко за тридцать); правда, он влюбился в Музу весь без остатка, восприняв её такой, какая она была, любя «безропотно и нежно». Мальчик настолько привязывается к зрелой женщине, что незаметно становится частью её быта: убирается в квартире, выводит из мебели блох и клопов, моет посуду, вместе с трубочистом решает проблему забитого дымохода. Этакий паж при Фее. И, надо сказать, Фея отнюдь не стесняется эксплуатировать своего преданного воздыхателя.
Хотя – не только эксплуатирует. Но и дорожит им, даже волнуется. Когда в июле 1930 года Коля в своём письме даст понять, что«Ирина Карсавина, кажется, от нечего делать влюбилась в меня», та насторожилась. «Пишите – как дела с Ир. К.»… Цветаева ревнует. После этого переписка между любовниками заметно активизировалась.
Вопреки расхожему мнению о том, что муж об изменах жены узнаёт одним из последних, Эфрон об очередном увлечении супруги всегда узнаёт одним из первых. Вот и о Гронском он догадывается сразу. И даже предлагает мальчику-любовнику передать «кое-что для жены», когда узнаёт, что тот собирается ехать на побережье в Понтайяк, где Марина отдыхала с детьми.
И в этом весь Эфрон. Правда, к началу тридцатых он был уже не тот. Что-то окончательно разладилось в их отношениях с Мариной. Внешне они по-прежнему оставались любящими мужем и женой; но искренности уже не осталось и следа. И мальчик Гронский здесь был ни при чём. После романа Марины с Родзевичем супруги как бы заиндевели друг к другу. Нетрудно догадаться – почему.
Из глубины морей поднявшееся имя,
Возлюбленное мной, как церковь на дне моря.
С тобою быть хочу во сне – на дне хранимым
В глубинных недрах Твоего простора.
Так, веки затворив, века на дне песчаном,
Ушед в просторный сон с собором чёрным,
Я буду повторять во сне – «Осанна!»
И ангелы морей мне будут вторить хором.
Когда же в день Суда, по слову Иоанна,
Совьётся небо, обратившись в свиток,
И встанут мёртвые, я буду говорить: – «Осанна!»,
Оставленный на дне – и в день Суда – забытый.
Эти строки юный поэт Гронский посвятил «М. Ц.». Единственной, которую ценил и искренне обожал. «Он любил меня первую, а я его последним…» Так Марина скажет об их загадочной любви в одном из своих писем…
Осенью 1934 года Коля Гронский погибнет в парижском метро, упав под колёса проходящего поезда…
* * *
К 1930 году еженедельник «Евразия», на который Эфрон возлагал такие надежды, приказал долго жить. Потрясение оказалось столь велико, что у Сергея обострился старый туберкулёзный процесс. Марина тут же начинает обивать пороги всяких ведомств, добившись-таки через несколько месяцев стипендии Красного Креста на лечение. Однако хлопоты себя оправдали, дав возможность мужу чуть ли не год провести в достаточно сносных условиях русского санатория, расположенного в Горной Савойе.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?