Текст книги "В ролях (сборник)"
Автор книги: Виктория Лебедева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Любочке больше нравилось, когда к Яхонтову приходили студенты. С ними было веселее и проще. Они не охали, не перечисляли свои болячки, не обсуждали последних театральных сплетен, а старались всячески ее ободрить и отвлечь от грустных мыслей.
Особенно забавлял Вася Крестовой. Этот нескладный, щупленький, лопоухий четверокурсник, больше похожий на подростка-старшеклассника, показывал уморительнейшие пантомимы и, рассказывая анекдоты, ни разу не повторился.
Однажды Вася пришел один. Почти ночью. Он был слегка навеселе, а с собою принес бутылку белого столового вина и две больших антоновки для Яхонтова. Сначала Вася около часа просидел у постели «мастера», подробно и обстоятельно рассказывая о работе над дипломным спектаклем, просил совета насчет своей роли. Потом Любочка подала больному стакан молока и блюдечко печенья. Яхонтов сказал, что утомился и будет теперь спать. Она подождала, пока он допьет молоко, заботливо подоткнула под ноги сбившееся одеяло, забрала грязный стакан и повела Васю на кухню кормить ужином.
Около двух ночи Яхонтов проснулся. Спина болела нестерпимо. Казалось, будто все тело завязано сложным морским узлом, так что и руки не поднять, и головы не повернуть. Из кухни слышался смех, доносились голоса. Два голоса – мужской и женский. Яхонтов хотел было крикнуть Любочку, но передумал, остановленный внезапным подозрением. Это было как ведро ледяной колодезной воды за шиворот.
Он стал прислушиваться. Из-за двери доносилась какая-то возня, взрывы безудержного хохота, перезвяк посуды, мерещились даже охи и стоны. Яхонтову сделалось нестерпимо холодно, дыхание перехватило. За те долгие минуты, которые показались Яхонтову часами, он успел представить себе все, на что сам из-за болезни не был сейчас способен. Ему живо рисовалась растерзанная и довольная Любочка на коленях у Васи, поскуливающая от удовольствия; в ушах на полную громкость звучало горячее молодое дыхание. Яхонтов порывался вскочить, прекратить все это, но не мог – боль держала его накрепко, не пускала, и он ворочался в своей одинокой постели, метался в отчаянии, ничего не умея предпринять.
А Любочка действительно стонала – от смеха. У нее даже бок заболел.
Принесенное вино как-то незаметно выпилось, и Вася совсем разошелся. Он нетвердо перемещался по кухне от двери к окну, изображая сокурсников и преподавателей, и особенно удавалась ему стремительная, подпрыгивающая походка мэтра Семенцова; он выдвинул на середину кухни стул и сделал на нем стойку на руках – тапочки едва не свалились в тарелку, закачалась, набирая амплитуду, люстра, задетая ногами; покатилась по столу и брызнула об пол грязная рюмка, которую Любочка случайно смахнула, пополам сложившись от хохота.
Вася рассказывал и рассказывал, и чем больше пьянел, тем смешнее становились его истории.
– Ботинки… к полу… гвоздями… Ой, не могу! – стонала Любочка.
– А еще касторка, полный стакан! – вторил ей Вася. – Он… его… за щеками… И прямо на декоратора, представляешь?! Еле донес!
– А что, что декоратор-то?
– Матом его… В семь этажей… Так что в зале слышно… Со сцены Шекспир, представляешь…
– … а тут матом…
– … и зрители такие сидят…
– Ой, не смеши! Не могу больше!
– Не можешь? А я смотри что умею! Внимательно смотри! – и Вася, окаменев мышцами лица, старательно пошевелил своими большими оттопыренными ушами…
Яхонтов собрал всю волю в кулак, перевернулся на живот и, кривясь от боли, сполз с кровати. Сначала он стоял на четвереньках – восстанавливал разлаженное дыхание; упершись лбом в перекрученную простыню, считал до десяти и обратно, чтобы не закричать. Потом с величайшим трудом поднялся, обрушив с прикроватной тумбочки тарелку недоеденного печенья, и осторожно пополз по стеночке – сделал шаг, другой. Каждое движение остро отдавалось в пояснице. За время болезни Яхонтов похудел, и клетчатые семейные трусы едва держались на бедрах, растянутая домашняя майка сползала с плеча. Искать тапочки не было сил, и он так и шел босой – по колючим крошкам печенья, по холодному скользкому полу, хватаясь за дверные косяки, за стенку, за вешалку – к прямоугольнику оранжевого света, струящегося из-за мутного тонированного стекла, за которым ходили нетвердые тени и все громче звучал предательский Любочкин смех.
Шажок, еще шажок – и он дошел, резко распахнул кухонную дверь. Дверь стукнулась о стену, жалобно задребезжало стекло.
Любочка сидела на табуретке, обхватив себя обеими руками за живот, и хохотала. Щеки ее были красны, волосы растрепаны, глаза счастливо блестели. А у окна стоял, нелепо раскинув руки в стороны, любимый ученик Вася Крестовой, и его измятая рубаха углом вылезала из брюк.
– Аркаша, что?! Тебе плохо, да? – Любочка подбежала к нему, хотела обхватить, подставить плечо для опоры, но он ее оттолкнул; из-за резкого движения аж зашелся от боли, так что слезы на глазах выступили.
Вася всё понял, едва увидел учителя в дверях – жалкого, всклокоченного, бледного, босого, в сползших трусах. Он молча оправился и скользнул мимо, в коридор, даже не попрощавшись. Тихо захлопнулась входная дверь.
– Аркаша, милый, что с тобой?! – встревожилась Любочка. – «Скорую» вызвать?
– Су-ука! – проревел Яхонтов и со всех своих слабых силенок ударил Любочку по лицу.
Глава 22За Любочку Галина Алексеевна была теперь относительно спокойна и все силы посвятила воспитанию Илюшеньки.
В пятницу после обеда, вместо того чтобы отметить с мужиками окончание трудовой недели, Петр Василич заводил свой на ладан дышащий автомобилишко и вез мальчика в Красноярск, в Дом пионеров, на уроки живописи. Были куплены Илюше изящный детский этюдник, беличьи кисточки третьего, четвертого и восьмого номеров и набор ленинградской акварели на меду (по последнему пункту пришлось стоять в очереди три с лишним часа). А по субботам, с утра пораньше, квелого упирающегося внука, еще не вполне проснувшегося, положено было везти в музыкальную школу – на фортепьяно и на вокал.
Петру Василичу это было в радость – Илюшеньку он любил фанатично.
Конечно, выбор занятий не пришелся старому бригадиру по душе. Отдали бы лучше на авиамоделирование, что ли. Или на самбо. Только спорить с женой он давно уж зарекся. Вот и насчет Любки оказалась она права, взяли ее в артистки. Так что смирился, решил – Алексеевне виднее; из города на крытом грузовике было доставлено в Выезжий Лог черное блестящее пианино «Красный Октябрь», которое в дом вносили с мужиками вшестером, все руки себе оборвав; по вечерам после детского сада Илюшенька под строгим надзором Галины Алексеевны нехотя гонял на нем гаммы. По дому были в беспорядке раскиданы ноты за первый класс и акварельные рисунки – яблоки, танки и вазы.
Рисовал Илюшенька, честно говоря, так себе. Не чувствовал ни пропорций, ни перспективы: яблоки выходили похожими на блины, вазы – на замочные скважины; самый удачный танк, повешенный Галиной Алексеевной на почетном месте над пианино, напоминал шляпу, которую проткнули палкой. Зато с музыкой дела сразу пошли на лад. У Илюшеньки обнаружился абсолютный слух. Поэтому, когда поступило предложение отправить мальчика учиться в детскую школу-интернат при Новосибирской консерватории имени Глинки, Галина Алексеевна согласилась не раздумывая. «Жаль, конечно, что не Москва и не Ленинград, – размышляла Галина Алексеевна, – ну да ничего, мы еще повоюем!»
Она приняла это решение единолично, ни с кем не посоветовавшись, так что Петр Василич оказался поставлен перед фактом накануне отъезда, когда Галина Алексеевна предъявила ему два билета до Новосибирска – на себя и на внука. К тому времени она уже успела списаться с «профессорами» и обо всем с Валентиной Сергеевной договорилась. Галина Алексеевна справедливо рассудила, что у родственников будет мальчику лучше, чем в интернате.
Новосибирская бабушка была рада, что внук будет жить и учиться у нее: она как раз вышла на пенсию, похоронила старенькую тяжелобольную мать, и приложить кипучую свою энергию стало решительно некуда. Зато Петр Василич пребывал в бешенстве.
– Совсем ты, мать, белены объелась! – кричал он на Галину Алексеевну в сердцах. – Мало тебе, что с пяти лет мальчонку по кружкам умотала? Так теперь и с глаз долой?! А вот не пущу, и точка!
– Пу-устишь, куда денешься! Дурак ты старый! – парировала Галина Алексеевна. – Заучили маленького, вишь ты! Скажите пожалуйста!
– А и заучили! – грозился Петр Василич. – Ему бы с пацанами в войнушку, а он бренчит цельный вечер, как заведенный!
– От войнушки твоей польза невелика. На себя вон посмотри. Много добился-то? Всего и занятий – шабашить да под «москвичонком» пыль собирать!
– А денежка тебе, поди, с неба падает, ладоши только подставляй?
– Денежка… Да кому она нужна, твоя денежка, в эдакой дыре? Куда ее потратить-то здесь? Катанки разве прикупить.
– То-то ты в каракуле ходишь, что я все на катанку извел! – пуще прежнего заводился бригадир. – Любку-то хоть спросила? Она ему, я чай, мать!
– Любка мала еще – решения такие принимать! – выходила из себя Галина Алексеевна. – Где бы она была сейчас, кабы не я? В Шаманке сратой сидела, спиною печь подпирала! Ты мне Любку не тронь! Ей год доучиться надо! И мы с тобой не молодые уже, пусть теперь «профессора» повоспитывают! А то, ишь, хорошо устроились!
Так и препирались до самого отъезда. Петр Василич во время этих скандалов зло ходил по кухне из угла в угол, шаркая тапочками, а Галина Алексеевна деловито паковала чемоданы.
Илюшенька во время домашних бурь забивался в дальний угол в сенях и тихонечко плакал. Ехать он никуда не хотел, боялся. И что родители ругались – боялся. Это было странно, непривычно.
Он рос тихим домашним мальчиком. Галину Алексеевну давно уже звал мамой, Петра Василича – папой. В детском саду его часто обижали – задирались, ругали «соплей» и «нюней», а иной раз даже обидным словом «интеллигент», пугающим своей непонятностью. Гулять Илюшенька из-за этого не любил. Уж лучше было за пианино, под маминым присмотром, долгими вечерами перебирать звуки. Или рисовать героические краснозвездные танки. Или подавать папе, лежащему под машиной, увесистый промасленный инструмент. Или смотреть мультики по телевизору. Или полоть грядку. Или рассматривать картинки в книжках. Все что угодно, только не на улицу, где стреляют из рогатки в спину, всей толпой ни за что ни про что валяют в сугробе, обзываются и исподтишка цепляют репей в волосы.
Пока Любочка разбиралась со своей непростой личной жизнью, судьба Илюшеньки устроилась самым благополучным образом. Вторая бабушка оказалась веселая и добрая, да и с ребятами из музыкальной школы он быстро подружился – для них не было никакого чуда в том, чтобы с утра до вечера бренчать, дудеть или пиликать.
Валентина Сергеевна очень старалась – ей хотелось избежать всех тех ошибок в воспитании, которые были допущены с Героем Берлина. Ведь обалдуй же вырос и пустой прожектёр, хоть и учитель.
Посоветовавшись с мужем, рисование она отменила как бесперспективное. Зато, помимо музыки, новосибирский дед Боря дважды в неделю возил мальчика в футбольную секцию на другой конец города.
Пианино из Выезжего Лога забирать не стали, купили другое, точно такое же. Для дополнительных занятий наняли частного педагога – тут же, при консерватории. Про него говорили, что он лучше всех в городе ставит руку. А еще дед Боря по вечерам повадился решать с Илюшенькой разные смешные логические задачки, так что теперь мальчик не рисовал яблоки, а считал их (и это, кстати сказать, у него гораздо лучше выходило). Бабушка Валя быстро научила мальчика читать и в течение следующих лет, памятуя об ошибках прошлого, старалась, чтобы в руки ему попадало поменьше приключенческих романов и побольше добрых поучительных реалистических историй из «Библиотечки школьника».
Илюшенька делал успехи в музыке. Консерваторские преподаватели его хвалили и намекали на большие перспективы. И футболисты его хвалили – за высокую скорость и отменную реакцию. А когда мальчику исполнилось семь лет, его по знакомству отдали учиться в самую престижную английскую спецшколу города. Там Илюшу тоже потом хвалили – за великолепное произношение (должно быть, при абсолютном слухе явление это было неудивительное).
Петр Василич тяжело пережил разлуку с мальчиком. Заскучал, зачах, стал часто выпивать с друзьями-приятелями. Очень он был обижен на жену за то, что чуть не в двадцать четыре часа собрала и отправила внука к чужим людям, которых никогда в жизни не видела. Да будь они хоть какая родня, все это казалось Петру Василичу как-то не по-человечески. Так до конца дней своих и не простил.
А жизнь меж тем показала, что напрасно сердился на жену старый бригадир. Галина Алексеевна много наделала глупостей, но это был тот редкий случай, когда она оказалась права.
Глава 23Свадебное платье висело в шкафу у Любочкиной приятельницы Нины, тщательно отглаженное и бережно обернутое целлофаном, – до лучших времен.
Любочка верила, что с Аркадием все наладится, дай только срок. Конечно, получить ни за что ни про что пощечину было ужасно обидно, и сначала Любочка долго рыдала в подушку в большой комнате, но, странно, Аркадий никак на это не среагировал. Проковылял в свою комнату, с трудом, сопя и постанывая, улегся. Так что, хочешь не хочешь, пришлось успокоиться. Нельзя же плакать все время.
«Господи, какое нелепое недоразумение», – думала Любочка, засыпая.
Наутро она как ни в чем не бывало понесла Яхонтову овсяную кашу. Он есть отказался. Поднос царственным жестом отстранил и молча отвернулся к окну. Опять стало очень обидно. Но, оставив гордость (отчасти это объяснялось тем, что Любочка чувствовала себя немного виноватой: не понес бы ее по лестнице – не лежал бы сейчас обездвиженный, отчасти страхом потерять нажитое в этом доме добро; да и гордости было негусто, если откровенно), Любочка стала подробно и сбивчиво объяснять про вчерашнее. Яхонтов сурово молчал, Любочка волновалась, от волнения рассказ ее все больше запутывался, а оскорбленный жених еще больше укреплялся в своих подозрениях. Как-то глупо все выходило. И всё – одно к одному, одно к одному.
Через два дня, не выдержав каменного этого молчания, Любочка попросилась пожить к Нине в театральное общежитие. С Ниной они вместе работали и немного дружили. Это был типичный случай дружбы по возрасту: Нине было двадцать семь, Любочке – двадцать четыре, остальным коллегам – глухо за сорок пять. Сначала Любочка думала, что Яхонтов пообижается-пообижается, да и приползет с покаянием. Но шли дни, недели, а от него – ни слуху ни духу. Она пыталась ему звонить – он бросал трубку. Ссора странным образом затягивалась – разрасталась, точно бензиновое пятно на воде.
Приближался Новый год. Яхонтов понемногу выздоровел и стал появляться в театре, но, встречая Любочку, смотрел мимо, точно ее в природе не существует. Он завел себе щегольскую тросточку и ходил теперь нарочито прихрамывая. Тросточка эта очень шла к его благородным сединам. А по театру шли смутные какие-то слухи, будто Любочка, воспользовавшись болезнью Яхонтова, устроила прямо у него дома настоящий вертеп и бордель, будто толпами водила мужчин чуть не под дверь тяжелобольного и занималась с ними всякими непотребствами – нарочно громко, чтобы он слышал. Слухи эти были столь настойчивы, что даже Нина, с самого начала знавшая от Любочки все подробности происшествия, им верила. Не в том смысле, будто Любочка мужиков толпами водила, нет. Просто она сомневалась, что у них с Васей в ту ночь ничего не было. И чем больше Любочка клялась, чем яростнее отрицала, тем серьезнее становились эти сомнения.
– Да что ты оправдываешься-то? – утешала Нина. – Я ж тебя не осуждаю! И никто не осудит! Яхонтов что? Яхонтов твой – старичье. Песок уж сыпется. А твое дело молодое.
– Да какое дело?! – кипятилась Любочка. – Просто сидели, разговаривали. Ну, посмеялись. И всё. ВСЁ, ты понимаешь?!
– Как не понять? – многозначительно подмигивала Нина. – Вася – он смешной. И, говорят, талантлив очень. Семенцов его знаешь как хвалит?
Странная это штука – слухи. Разгорятся, что твой «сыр-бор», из-за сосенки, и пошли полыхать, сами себя питая. Бог весть, сколько народу на этом пожаре погорело… Никто в целом городе не верил бедной невинной Любочке. Никто, кроме Бориса Семенцова.
Семенцов был умен. Семенцов был прямолинеен. Связав воедино три факта, а именно: разрыв Яхонтова с невестой, которую буквально на руках готов был носить (и доносился на свою голову, дурак старый), грязные слухи о Любочке, за три года ни в чем таком ни разу не замеченной, и странное охлаждение (а лучше сказать – злобу), которое испытывал выздоровевший Яхонтов к некогда любимому ученику Василию Крестовому, – он сразу понял, откуда ветер дует. Семенцов вызвал к себе Васю и потихонечку всё выспросил. Как он и подозревал, опять Аркадий напридумывал с три короба и, как водится, над вымыслом слезами обливался.
В тот же день, после актерского мастерства, выпустив из аудитории последнего студента, Семенцов решительно запер дверь изнутри на ключ.
– Чего это ты… – удивился было Яхонтов.
Но Семенцов не дал ему договорить. Подошел, схватил за полы модного двубортного пиджака и тряхнул со всей мочи:
– Что ж ты, паскуда, делаешь?!
– Я? Да ты что, Борис… Ну, отпусти! – перепугался Яхонтов. Он даже не попытался высвободиться. Так и застыл – большой, ссутулившийся, – и смотрел сверху вниз, и видел, как блестящая лысина Семенцова становится багровой от гнева.
– Что ж ты с девочкой делаешь, я тебя спрашиваю?! – опять тряхнул его Семенцов.
– Я… А что я? – залебезил Яхонтов. – Она изменила мне. Понимаешь, из-ме-ни-ла! Не знаешь будто. Весь театр уже знает. При мне, пока я больной лежал. Из-за нее лежал, между прочим. Что ж я, теперь…
– Дурак ты! – Семенцов оттолкнул Яхонтова и брезгливо отряхнул руки.
Тот попятился, присел на краешек стула.
– Тебе легко говорить, Борис! – начал Яхонтов с пафосом. – А если бы твоя с тобой так, а?
– Как «так»? Ты сам-то хоть понимаешь, что мелешь?! И на руки к тебе она, между прочим, не сама прыгнула. Я свидетель! Ишь, «из-за нее»! И как ходила она за тобой, денно и нощно, сам видел. Своими собственными глазами! А ты теперь, стало быть, по углам про нее гнусности болтать? Хорош, нечего сказать! Браво! Брависсимо!!! Попользовался, значит, а теперь под хвост ногой…
– Ты… Вы… Вы ничего не понимаете! – Яхонтова захлестнула обида, и он даже перешел на «вы». – Да спросите хоть у Васи вашего любимого, коль скоро пришла охота вмешиваться в чужую жизнь!
Сказал и тихо, горько всплакнул. Разумеется, он был не так глуп, чтобы не понимать – ошибся, во всем ошибся. У страха глаза велики. Но механизм завертелся, история слишком далеко зашла, отступать было невозможно, и было теперь совершенно не до Любочки, самого себя обелить бы, избежать позора. Уж лучше быть жертвой измены, это все-таки по-мужски… Да кем угодно, только не старым ревнивым дураком!
– У Васи, говоришь? – усмехнулся Семенцов. – А я и спросил у Васи. Не потому спросил, что мне в чужом белье копаться приятно. А потому спросил, что Вася, в отличие от тебя, дурака, человек порядочный.
Внутри у Яхонтова все похолодело. Значит, Борис все знает…
– Вы изволите забываться! – истерично взвизгнул он, от волнения сползая на какой-то театрально-архаический лексикон. – Вы не имеете права! Потрудитесь выпустить меня из этого помещения, иначе я буду вынужден…
– Ну и дрянь же ты, Аркаша, – вздохнул Семенцов и пошел открывать. – Где мои двадцать лет? С каким бы удовольствием я тебе сейчас врезал, ты даже не представляешь…
На том и кончилась дружба. В следующем году Семенцов набирал курс в одиночку.
Сразу после новогодних праздников Любочке дали комнату в общежитии драмтеатра – большую и светлую, в два окна. Она, правда, была не очень удачно расположена, на первом этаже, прямо около входа, – а все-таки это было лучше, чем приживалкой у Нины на раскладушке. Знать об этом Любочка не могла, но комнатой была она обязана Борису Семенцову, который посчитал своим долгом помочь ей чем только сможет. За прошедшие годы он проникся к ней искренней симпатией и временами немного жалел, что не дал ей при поступлении шанса, срезал на первом туре. Конечно, возраст. И кривляния эти несуразные. И все-таки, чем черт не шутит… Ведь какая фактура! Героиня, истинная героиня!
Он же сделал все возможное, чтобы пресечь грязные сплетни, ходившие по театру. Конечно, совсем прекратить их было не в его власти, однако унять разошедшихся доброхотов удалось, и Любочку оставили в относительном покое. Во всяком случае, в глаза ей сальности говорить теперь побаивались. Многие стали даже сочувствовать, однако в полную невинность все равно никто не поверил.
Любочке, привыкшей жить на широкую ногу, приходилось тяжело. Впервые она остро почувствовала это перед самым праздником, когда не хватило денег на модные лаковые сапоги-чулки, которые Нине принесли по случаю и которые оказались ей малы на размер, а Любочке, наоборот, пришлись впору. Второй раз это чувство возникло в театральном кафе, где недостало несчастных тридцати копеек расплатиться за заказ, и за Любочкой записан был долг. К Рождеству родители прислали перевод, и жизнь наладилась – дней на десять. А дальше Любочка опять увязла в восхитительной бедности.
Деньги истаивали в первые дни после получки. И ведь ничего такого не покупала, что самое обидное! Комната обрастала, точно плесенью, мелкими бесполезными предметами – подсвечничками, фарфоровыми зверушками, витыми рамочками для фотографий, пуховками и кружевными салфетками, кремиками и духами, а на окнах, между рамами, где, за неимением холодильника, хранила Любочка провизию, в лучшем случае доживал свой незавидный век скукоженный желтый огрызок российского сыру, замерзший в кость. С этим нужно было что-то делать. Приближался отпуск, но ехать к родителям было страшно.
Она долго собиралась с силами, а потом написала пространное, запутанное письмо матери, где все-все ей рассказала – и про Яхонтова, и про училище, и про развод с Гербером.
Ответ не заставил себя долго ждать. Он был спокоен, даже холоден. Как ни в чем не бывало Галина Алексеевна писала о сельских новостях – папа летом собирается на пенсию, у него пошаливает сердце; в сентябре похоронили бабку Дарью – «сарафанное радио»; летом на сплаве шабашники передрались до поножовщины, так что полон огород был милиции; картошка уродилась, а морковка не очень… Как-то походя, между делом, сообщалось, что Илюшенька живет теперь у второй бабушки в Новосибирске, учится на пианино и делает большие успехи. Так что Герберовы алименты туда пересылают – на учебу, на воспитание. И от себя добавляют, конечно, как без этого. В самом конце обнаружилась набок сползшая приписка: «Папе ни полслова – убьет». Письмо было густо закапано какой-то жидкостью – может быть, водой, и буквы местами расплывались. Вокруг них стояли мутные чернильные кругляши. А между строчками читалось: «Ох и дура ты у меня, ох и дура!»
Денег, конечно, прислали. Но гораздо меньше, чем обычно.
Узнав об отъезде Илюшеньки, Любочка с полчаса всхлипывала в подушку. А потом, настрадавшись, решила: «Ах, как красиво! Совсем как в фильме “Мальчики”!» Представила сына на сцене, поющим – в ладненьком пиджачке, в белой рубашечке, тщательно причесанного на прямой пробор, – и материнское сердце немного успокоилось.
Вдобавок ко всем неприятностям, под Восьмое марта заявился Вася Крестовой. Он был странно серьезен и отчего-то стеснялся. В руках держал бутылку полусладкого шампанского и три растрепанных перемерзших гвоздички – их красные тряпичные головки почернели по краям, а стебли казались пластмассовыми.
– Ты чего это? – раздраженно спросила Любочка, пропуская робеющего Васю в комнату.
– Я… это… – замялся Вася.
Всегда такой болтливый, сейчас он явно не знал, что сказать.
– Что «это»?
– Я… предложение…
Бедный Вася покраснел точно рак.
– Какое предложение? – не поняла Любочка.
– Ну… замуж… Люба, выходи за меня замуж! – с этими словами Вася наконец-то протянул Любочке шампанское и цветы.
– Что-о?! Да как тебе такое в голову?.. – задохнулась Любочка.
– Ну, я подумал… Все равно ведь про нас болтают… – промямлил Вася. А потом зачем-то добавил: – Ты красивая. Очень.
Ах, с каким упоением лупила Любочка Васю по лицу мерзлым букетиком, с какой великолепной яростью! С каким удовольствием швырнула об пол шампанское, так что брызги, сверкая под неверными лучами голой лампочки накаливания, летели во все стороны и бились о стены!
А Вася даже не закрывался. Он стоял столбом, виновато опустив голову, – жалкий, лопоухий, взъерошенный – и слушал, как она кричит, срываясь на визг:
– Сволочь! Сво-олочь! Сво-о-олочь! Ты же мне жизнь сломал! Жи-и-изнь, понимаешь?! Слома-а-ал!
Позже она горько пожалела об этой выходке. Но это случилось много лет спустя, когда возмужавший, похорошевший Вася стал телеведущим программы «Время». А сейчас она, пьяная от ярости и боли, все била, била – по лицу, по плечам, – пока от гвоздик не остались одни измочаленные, надломленные стебельки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.