Электронная библиотека » Виталий Даренский » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 14 августа 2018, 14:20


Автор книги: Виталий Даренский


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Философский акт укоренен в базовую структуру экзистенции и вырастает из обычных привычек смыслополагания – но только в тех случаях, когда оно становится кризисным и предельным по своему содержанию. По Н. Аббаньяно, «экзистенция человека характеризуется тем, что человек для самого себя является проблемой своего собственного бытия… само единство его Д сам конкретный смысл его индивидуальности ускользает от него, если он не ставит себе его проблему и не осуществляет его поиск»[78]78
  Аббаньяно Н. Введение в экзистенциализм. СПб., 1998. С. 38.


[Закрыть]
. Цицерон «Тускуланских беседах» назвал философию «наукой об исцелении души» (Tusc, III, 6)[79]79
  Цит. по: Цицерон. Философские трактаты. М, 1985. С. 16.


[Закрыть]
. Это определение было воспроизведено и в древнерусской «Пчеле»: «Делатель землю мягчит, а философ – дупло»[80]80
  Цит. по: Громов М. К, Козлов Н. С. Русская философская мысль X–XVII веков. С. 37.


[Закрыть]
. И в наше время большинство людей, интересующихся философией, хотят исцелиться ею от невыносимого «недуга бытия», то есть от утраты смысла жизни.

Разум создает для себя такие «зеркала», чтобы в них хоть как-то постигать самого себя в своем пра-истоке (а не во внешних своих «деловых» функциях, легко обходящихся без всякой философии)? Вот в этом и состоит все «мастерство» философа. Фалес, например, делал это вот как. Когда его спрашивали, он отвечал, и «изречения его известны такие: «Древнее всего сущего – Бог, ибо он не рожден. Прекраснее всего – мир, ибо он творение Бога. Больше всего – пространство, ибо оно объемлет все. Быстрее всего – ум, ибо он обегает все. Сильнее всего – неизбежность, ибо она властвует всем. Мудрее всего – время, ибо оно раскрывает все. Он сказал, что между жизнью и смертью нет разницы. – “Почему же ты не умрешь?” – спросили его. “Именно поэтому”, – сказал Фалес»[81]81
  Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов / Пер. с древнегреч. М. Л. Гаспарова. М, 1998. С. 65.


[Закрыть]
. Что здесь означает это «всего»? В каком «режиме» здесь работает разум? Разум здесь совлекает свои внешние привычки и навыки, совлекает их со своей исконности – ив этом смысле – само-у-праздняется: ведь именно эти привычки и навыки и были всегда его действенной «способностью мыслить», в «подоснову» которой заглядывать было не положено! Задавая такие вопросы о «всем» разум превосходит свои «естественные» возможности – ведь это самое «все» никак ему не дано в непосредственном восприятии.

Как отмечает А. Л. Доброхотов, поскольку философия изначально «отказывается от очевидности факта (обязательной для науки и искусства)» и опирается “на очевидность сознания”, то для философского разума «главным условием перехода в свою собственную автономную область (создания “философской установки”) является отказ от внефилософских очевидностей»[82]82
  Доброхотов А. Л. Философия и христианство // Доброхотов А. Л. Избранное. М, 2008. С. 84.


[Закрыть]
. Благодаря этому философия всегда как-то приоткрывает «пра-феномен» (Urph nomen) самого разума, тем самым, запуская процесс его само-созидания и преображения. Философское преображение ума и человека в целом в значительной степени соответствует тому, что К. Ясперс называл «экзистенциальным просветлением», парадоксальность которого состоитт в том, что «поскольку оно беспредметно, не дает результата. Ясность сознания содержит требование, но не дает выполнения. В качестве познающих нам приходится удовлетвориться этим. Ибо я не есть то, что я познаю, и не познаю то, что я есть… Познанию человека наступил конец, когда было постигнуто, что его граница находится в экзистенции… Создание метафизического предметного мира или возможность открыть истоки бытия – ничто, если они отделены от экзистенции»[83]83
  Ясперс К. Духовная ситуация времени // Ясперс К. Смысл и назначение истории. М, 1992. С. 388.


[Закрыть]
. В этом смысле, как писал А. Ф. Лосев, «жизнь философа – между сумасбродством и методологией»[84]84
  Лосев А. Ф. История эстетических учений // Лосев А. Ф. Форма – Стиль – Выражение. М, 1995. С. 356.


[Закрыть]
.

С другой же стороны, философия всегда, как писал Г. Шпет, «в ее целом есть нескончаемый спор. Облеченный в индивидуальные исторические формы, этот вечный спор дает бесконечное разнообразие вопросов и ответов, которые и составляют содержание так называемой “истории философии”. И чем большее разнообразие ответов встречает какой-либо вопрос, тем, следовательно, она богаче своим смысловым содержанием, тем больше альтернатив представляет раскрытие возможностей в смысле идеи. Даже всякое “нет» приобретает в этом диалектическом развитии свое положительное место и нет «смыслов» в ней “навсегда” исключенных, но остается неисчерпаемое богатство интерпретаций для нового в ней творчества. Другими словами, определенность вопросов философии не полагает предела творчеству интерпретаций и ответов»[85]85
  Шпет Г Г. Работа по философии // Логос. Философско-литературный журнал. Вып. 2. М, 1991. С. 220.


[Закрыть]
. Эта индивидуализированность философского смысла изначаль отражена даже в этимологии – так, В. Н. Топоров в этимологии греческого слова «софия» обратил внимание на связь его с древним индоевропейским корнем, обозначавшим родство-принадлежность, который в русском языке представлен словами «свой», «свойство»[86]86
  Топоров В. Н. Еще раз о др. греч. SOFIA: происхождение слова и его внутренний смысл / Структура текста. М, 1980, С. 148–173.


[Закрыть]
.

Однако что же при этом связывает философские умы в едином содержательном пространстве мысли, если способы их смыслопостижения могут быль крайне различными, вплоть до полной несовместимости? Это сама постановка вопроса о смысле всего, которая, в свою очередь, включает в себя в качестве собственного основания вопрос о начале всего – но не о начале во времени, – а об онтологическом начале, об arche. Таков же был и исторически первый вопрос философии: «вопрос об arche… впервые был поставлен досократиками в плане тотального истолкования»[87]87
  Хофмайстер X. Что значит мыслить философски. СПб., 2006. С. 444–445.


[Закрыть]
, Профессор Гейдельбергского университета X. Хофмайстер справедливо отмечает, что в философии «в поисках предметной области мы познаем то, что мир, именно потому, что философия является частью его, ей не задан предварительно… Ее определения arche – это не некий акт формулирования аксиомы, который, будучи завершенным и выполненным, можно было бы принять за основополагающую истину… поиск arche будет продолжаться так же долго, как и процесс философствования, причем философия не может оставить вопрос об arche без внимания, поскольку он всегда… сохраняется как основной вопрос философской мысли»[88]88
  Там же. С. 49.


[Закрыть]
.

Но каким образом может быть познано arche, если оно эмпирически никак не наблюдаемо и не может быть предметом эмпирических обобщений – и именно поэтому пониманий arche в истории философии множество? Оно познается совершенно особым способом – путем экзистенциального эксперимента, а именно – через вопрос о Смысле бытия как такового. Но как нам может раскрыться этот Смысл, если он тоже никак не наблюдаем? Он может нам раскрываться путем особого рефлексивного усилия потому, что наше непосредственное бытие и сам факт нашего осознания своего бытия, как-то изначально «встроены» в этот Смысл, уже живут в нем и им, но не изначально не «видят» его, как невидим чистый воздух, которым мы дышим. Поскольку этот смысл неисчерпаем, то он и может раскрываться бесчисленным количеством рефлективных и нарративных способов, в том числе и философских. Особенность философских способов в том, что в них этот смысл всегда раскрывается через истолкование arche – первоосновы всего сущего, в том числе и первоосновы Смысла, а отнюдь не только предметного бытия Универсума. Достигая способности и состояния особого «предельного говорения» благодаря особому усилию и особому навыку мысли, философ всегда по-своему, всегда точно вещает о нем.

Эту специфику философского познания можно назвать по-разному. Например, киевский автор А. Ф. Погорелов называет ее «познанием внутренним способом»: «Познание действительности внутренним способом является характерной особенностью философии – как западной, так и восточной… познание действительности через самоуглубление, собственно, означает предельную сосредоточенность на саморефлективном мышлении, которое обеспечивает интеллектуальное созерцание внеэмпирического»[89]89
  Погорелов О. Ф. Природа філософського плюралізму // Філософська думка. 2001. № 1. С. 16–17.


[Закрыть]
. Соответственно, «саморефлексия имеет в самой себе основание для содержательного определения актов мышления. Это ясно указывает на то, что философские понятия, в отличие от научных, не является результатом обобщения эмпирических данных… Здесь возможна опора только на саморефлексию. Поэтому настоящий творец философского учения всегда начинает словно из нуля. Все, созданное его предшественниками, имеет для него вторичное значение. Если нет такого самоуглубления, то каким бы прекрасным ни было теоретическое построение, оно будет лишь имитацией философского умозрения»[90]90
  Там же. С. 17.


[Закрыть]
. «Начинание с нуля» входит в конституитивную специфику философского способа мысли по вышеуказанной причине – потому, что Смысл может раскрываться только каждому по-своему, и больше никак. Однако этот факт парадоксально и антиномически взаимообусловлен с тем фактом, что философский способ познания никогда не «самозарождается» в изолированном индивиде, но всегда транслируется через тексты, задающие форму мысли (закон «необходимости формы» как а priori философии, по М. К. Мамардашвили).

В. В. Бибихин отмечает, что «слово автор происходит… от латинского augere – расти, увеличиваться, приумножать, усиливать. Авторитет – это место разрастания смысла, обретающего способность вместить в себя многое. Рост в философии… включает обязательную ступень безусловного следования учителям. Авторство в этом смысле возникает из преданности авторитету. В стороне от такой преданности мы философию не найдем»[91]91
  Бибихин В. В. Язык философии. С. 98.


[Закрыть]
. Хотя сама названная антиномия этим не снимается и парадокс не отменяется, но получают объяснение: а именно, транслируется посредством живой и искренней преданности авторитету сама способность к авторству (подобное передается подобному), которой в ином случае просто не возникнет. В частности, чтобы быть способным на философский акт мысли сначала нужно со-бытийствовать в преданности и подражании с теми, кто это умеет.

Таково инвариантное содержание философии как особой сферы мысли. Далее рассмотрим специфику философского содержания текстов теоретико-дискурсивного, литературно-художественного и разговорного жанров. Среди недавних публикаций, в которых затрагивалась эта специфика, стоит упомянуть концепцию киевского автора Н. В. Хамитова, который разделяет жанры теоретической философии, философской эссеистики и философского искусства. По его определению, теоретическая философия – это «способ философствования в понятиях и категориях, которые осуществляется через дискурсивное мышление – мышление, которое использует четкую систему аргументов и тяготеет к интеллектуальной дискуссии… Если исходить из того, что теоретическая философия старается построить понятийную модель мира в целом, то гениальность в теоретической философии реализуется как категориально-понятийное моделирование мира в целом». В свою очередь, философская эссеистика является «способом бытия философии в культуре, в которой достигается гармония понятийного и образного. Такую гармонию можно назвать смыслообразом. Можно назвать таких гениальных философов-эссеистов, как Б. Паскаль, Ф. Ницше, Н. Бердяев»[92]92
  Хамітов Н. В. Філософська антропологія у «позитивному» та «негативному» проблемному полі: концепти Еросу та Танатосу // Грані людського буття: позитивні та негативні виміри антропокультурного. Киев, 2010. С. 186.


[Закрыть]
. Философское искусство, в свою очередь, «является образно-персоналистическим развертыванием философских категорий. То, что в теоретической философии осуществляется через понятийный вывод и доказательство, а в философской эссеистике обнаруживается в виде свободного взаимодействия смыслообразов-идей, в философском искусстве достигается через свободную игру и общение смыслообразов-персонажей»[93]93
  Там же.


[Закрыть]
. В философском искусстве имеет место «тождественность содержания и формы как в каждом произведении, так и в художественной картине мира в целом. Гений в сфере философского искусства всегда стремится объединить в целое не только образы, а и произведения; в результате произведения сами объединяются в мета-произведение, которое можно назвать художественной картиной мира»[94]94
  Там же. С. 186–187.


[Закрыть]
. Инвариантным при этом является признак «философской гениальности», который может проявиться в любом из этих трех жанров: «результатом философской гениальности во всех ее проявлениях является создание личностью целостного миропонимания и мировоззрения… Однако философская гениальность способна на это только через преодоление собственной деструктивности как отчуждения от других философских позиций»[95]95
  Там же. С. 187.


[Закрыть]
. Последнее замечание, как видим, четко исходит из того смыслосозидающего статуса философского авторитета, о котором было сказано выше.

По нашему мнению, такая классификация жанров философии по-своему плодотворна, и ею можно пользоваться, но она не заостряет до предела принципы отличий тех форм трансляции философского содержания, которые фактически имеют место в культуре: теоретического дискурса, художественного постижения Смысла бытия как такового и живой речи между собеседниками на философскую или любую другую тему, имплицитно имеющую философское содержание (а это исторически как раз самый первый философский жанр). В частности, философская эссеистика – это на самом деле синкретический жанр, объединяющий в себе элементы всех трех названных: в нем есть и теоретические фрагменты, и художественная образность, и элементы лиризма, и прямые диалогические обращения к читателю, которые перенесены сюда из устной речи. В свою очередь, можно сказать, что не существует некого особого «философского искусства», а писатель и художник никогда не стремится философствовать – но любое талантливое произведение любого вида и жанра искусства может внезапно и для своего автора, и для реципиента вдруг оказаться «органом прозрения» в Смысл бытия, то есть нести реальное философское содержание. Рассмотрим содержательные особенности трех жанров, выделенных в предложенной нами классификации.

Обобщенно говоря, задачей теоретико-дискурсивной формы трансляции философского знания является «перекодирование» базовых категорий, конституирующих способы описания первичных данностей сознания, а также трансформация правил употребления производных от них понятий. Эта форма возникла ранее науки Нового времени, которая также использует теоретико-дискурсивную форму трансляции знания, фактически заимствовав ее в свое время у философии (схоластики). Общность в употреблении этой формы между наукой и философией состоит в том, что обе в данном случае исходят из абстракции «достоверного знания», которое должно передаваться точно и без искажений. Эта абстракция очень условна и для науки, в которой знание все время меняется – и не только путем «накопления», но и путем смены парадигм, то есть исходных аксиом и принципов. А в философии эта абстракция вообще становится парадоксальной, исходя из того, что в качестве философских могут строго теоретически излагаться прямо противоположные по смыслу утверждения. Какая же, казалось бы, здесь вообще может быть «теоретическая строгость»? Однако дело в том, что эта форма для философии важна и содержательна сама по себе потому, что независимо от того какая именно философская доктрина излагается теоретически, эта форма в любом случае показывает, что философия есть особое знание об особых вопросах, которыми не занимается наука. Именно теоретическое изложение четко очерчивает предметную область философского постижения – как мир неэмпирических смыслов. И даже независимо от того, что конкретно о них утверждается в том или ином тексте, сам по себе он приводит читающего к открытию этой особой области, которая иначе никак открытой быть не может.

Парадоксальность теоретической формы философствования состоит в том, что здесь теория словно превращается в «свое иное»: будучи призванной обеспечивать строгость и однозначность содержания мысли, в философии теория используется, в конечном счете, с прямо противоположной целью – чтобы сделать максимально наглядными «разломы» и преобразования смыслов, обеспечивая то «перекодирование», о котором сказано выше.

Это парадоксальное использование теории как формы мысли, тем самым, обусловливает и особое амплуа философа как «творца языка». Л. Н. Синельникова в работе «Философ как языковая личность» справедливо отмечает: «Языковая личность философа… представляет собой интенсивную индивидуальность, то есть сильную языковую личность… Сильная языковая личность имеет собственную стратегию речевого бытия, обладает креативными способностями, проявляющимися в даре именования событий мысли, что особенно важно для создания философского дискурса, в котором постоянно идёт поиск имени для непоименованного, не представленного в эмпирии… изменения в строении философского дискурса отражают изменения в самой теории познания, а также эволюцию форм презентации познанного»[96]96
  Синельникова Л. Н. Философ как языковая личность // Синельникова Л. Н. Жизнь текста или Текст жизни. Т. 2. Луганск, 2005. С. 338–339.


[Закрыть]
. Итак, философ, как и народ в целом, как и поэт – тоже творец бытия, он «стихослагает о бытии», оставляя на теле языка «борозды мысли» (М. Хайдеггер). Однако это делается по правилам теории, в соответствии с научной формой высказывания. Тем самым, «теоретичность» и «научность» здесь показывают свой потаенный – «пойетический» (т. е. само-созидающий) – исток.

Благодаря этому в философии достигается и такая крайняя степень полипарадигмальности теоретического мышления, никогда не свойственная «нормальной» науке. А. П. Алексеев в книге «Философский текст: идеи, аргументация, образы» пишет: «Реализация идеи философского метаязыка, на котором можно было бы говорить о разных направлениях в философии и которым представители этих направлений могли бы пользоваться (если бы захотели) для общения друг с другом, исключительно сложна»[97]97
  Алексеев А. П. Философский текст: идеи, аргументация, образы. М, 2006. С. 242.


[Закрыть]
. Фактически она и не реализуема на практике, поскольку, например, «стандарты философствования “аналитиков” и постструктуралистов различаются настолько, что практически не оставляют оснований для продуктивной “межфилософской” дискуссии – ни с целью уточнения знания, ни по поводу правомерности обобщений, ни по поводу старых и новых идей и методов»[98]98
  Там же. С. 310.


[Закрыть]
. Но на самом деле это так и должно быть по природе самой философской «теории», которая, являя сам пойетический исток теоретического мышления, сразу же показывает и его самодеконструкцию в бесконечном плюрализме.

Суть самоотрицания теоретического мышления в самой «теоретичной» философии Гегеля состоит в том, что здесь теория становится абсолютно неадекватной своему абсолютному Предмету именно потому, что старается достичь абсолютной адекватности, слиться с ним в иллюзорно «абсолютном» знании. Теоретическая форма философствования, как это ни парадоксально на первый взгляд – это самая эффективная форма саморазоблачения падшего человеческого разума, ведущая ко смирению, которое уже не «теоретично».

Второй важнейшей формой философского мышления является его художественная, в первую очередь, литературно-художественная форма. Здесь философствование реализуется как конституирование базового развернутого символа «картины мира», а также производной от него образно-сюжетной системы, вводящих сознание в состояние мировоззренческой рефлексии. В качестве самого общего критерия наличия философского содержания в художественном тексте, например, Р. Р. Москвина в содержательной статье «“Смешанные” жанры словесности как эмпирия философствования» определяет следующее: «писатель (поэт, художник), применяющий к действительности идею как “высшую точку зрения” (а в этом и состоит одна из важнейших общественных функций искусства), по необходимости выступает как писатель-философ, а его творчество – как художественная (литературная) форма философствования»[99]99
  Москвина Р. Р. «Смешанные» жанры словесности как эмпирия философствования // Вопросы философии. 1982. № 11. С. 104.


[Закрыть]
. В данном случае «идея как высшая точка зрения» на действительность в целом, порождающая особый художественный мир образно-сюжетных отношений является аналогом философской «системы», подлежащей интерпретации/деконструкции.

Однако в этом мире есть то, что не подлежит деконструкции, но как бы «встраивается» в саму реальную жизнь в качестве ее внутреннего живого элемента, с которым реальные люди вступают во внутреннее диалогическое общение – это художественные образы личностей. Если «вечная задача искусства, – отмечает К. Кантор, – являющегося символической формой бытия индивидуальной свободы, состоит… в том, чтобы каждый раз заново выявлять в исторически меняющихся ликах вечную истину свободно-деятельностной сущности человека», то выполняя эту задачу, искусство являет «последовательные ступени наиболее совершенного поэтического воплощения человеческой свободы»[100]100
  Кантор К. Тысячеглазый Аргус. М, 1990. С. 24.


[Закрыть]
. К. Кантор выделяет три главные художественно-символические воплощения «образов человека»: Прометей – Гамлет – Фауст. Могут быть и другие варианты, но в любом случае именно в таких «сквозных» для истории культуры образах личностного бытия и содержатся в своей самой наглядной форме типические «образы человека».

Целостное постижение смысла бытия в искусстве происходит не только в образах личности, «стягивающих» это смыслопостижение в один живой человеческий «лик», но и без него – через осмысленную явь «лика» живой природы. Это имеет место не только живописи, но и в поэзии. Философия и поэзия – это «два сродные, но притом специфические, одно в другое без остатка не разменивающиеся, поля человеческого воображения и словесного творчества», у истоков которых стоит удивление – «состояние между знанием и незнанием»[101]101
  Рашковский Е. Б. Философия поэзии, поэзия философии. СПб., 2016. С. 5.


[Закрыть]
и потребность в «проекте самообретения»[102]102
  Там же. С. 192.


[Закрыть]
. Поэтическое постижение бытия – это «метафизика мгновения» (Г. Башляр), которая условно «устраняет» человека в качестве случайного, ограниченного субъекта из участия в бытии, чтобы явить его подлинный лик: «А что такое поэзия, как не опыт сознания бодрствующего, т. е. сознания, внимающего потоку жизни и удостоверяющего свое бытие именно в неспособности ограничить себя какой бы то ни было “данностью”?» (В. В. Малявин)[103]103
  Малявин В. В. Язык сердца: афоризм и китайская традиция // Афоризмы старого Китая. М, 1988. С. 10.


[Закрыть]
. Это «бодрствование» сознания над абсолютной текучестью бытия удостоверяет подлинность его сути в любом случайном событии, поэтому в поэзии бытие переживается как нечто таинственное и, вместе с тем, бесконечно открытое и близкое нам. Такое переживание, например, особо остро передал, обращаясь к простому полевому цветку, яркий русский поэт второй половины XX века Василий Казанцев:

 
Ты – выше чувства и ума!
Перед тобой душа – нема,
Как перед смертной бездной…
И – отстраняется сама
От муки бесполезной.
 

В этих строках особо ярко передается апофатическая непостижимость тварного бытия – у него тоже есть свой апофатизм, иной, нежели у Творца, но по-своему тоже неисчерпаемый, не «ухватываемый» на в каких теоретических категориях. А «катафатической» стороной высшего поэтического постижения мира является сверхбытийное видение его пра-смысла: жизнь – смерть – бессмертие. Например, как у Н. Заболоцкого в поэме «Лодейников»:

 
Природы вековечная давильня
Соединяла смерть и бытие
В один клубок, но мысль была бессильна
Соединить два таинства ее.
 

Этот пра-смысл всего существующего в этом мире: жизнь – смерть – бессмертие, – поэтически может переживаться и как глубочайшая тайна человеческой души, являющая ее подлинную суть. Как у А. С. Пушкина:

 
Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья -
Бессмертья, может быть, залог!
 

В этих строках – метафизическое открытие: упоение опасностью есть опыт бессмертия еще здесь, в рамках земного времени. В этом смысле – «залог», то есть не просто обещание, но уже и некая причастность, «якорь».

Помимо поэтических постижений бытийных первосмыслов, делающих поэзию и другие виды и жанры искусства особым «органом» философского мышления, этот «орган» незаменим и при философском постижении всего индивидуального, например, души народа («национального характера»). Примеров этого существует множество, но стоит привести лишь некоторые из тех, которые касаются России и русских. Вот весьма глубокое наблюдение В. О. Ключевского, включающее в себя и ценное обобщение:

«Пройдите любую галерею русской живописи и вдумайтесь в то впечатление, какое из нее выносите: весело оно или печально? Как будто немного весело и немного печально: это значит, что оно грустно… вспомните “Родину” Лермонтова. Личное чувство поэта само по себе, независимо от его поэтической обработки, не более как психологическое явление. Но если оно отвечает настроению народа, то поэзия, согретая этим чувством, становится явлением народной жизни, историческим фактом. Религиозное воспитание нашего народа придало этому настроению особую окраску, вывело его из области чувства и превратило в нравственное правило, в преданность судьбе, т. е. воле Божией. Это – русское настроение… На Западе знают и понимают эту резиньяцию; но там она – спорадическое явление личной жизни и не переживалась как народное настроение… Поэзия Лермонтова, освобождаясь от разочарования, навеянного жизнью светского общества, на последней ступени своего развития близко подошла к этому национально-религиозному настроению, и его грусть… становилась художественным выражением того стиха-молитвы, который служит формулой русского религиозного настроения: “Да будет воля твоя!”. Никакой христианский народ своим бытом, всею своею историей не прочувствовал этого стиха так глубоко, как русский»[104]104
  Ключевский В. О. Грусть (Памяти М. Ю. Лермонтова) // Ключевский В. О. Исторические портреты. М, 1991. С. 444.


[Закрыть]
.

Другой пример – но уже более отстраненного и наукообразного наблюдения в рамках литературоведческого исследования – принадлежит Науму Берковскому. Сопоставляя русскую литературу с европейской в качестве неких обобщенных «идеальных типов», он пишет: «… в русской литературе это “открытие” живой души под панцирем цивилизованного быта совершается не в отношении одних только избранных, но в отношении каждого. Русская литература стремится уничтожить преграды между “я” и “я”, устранить дикость чужого “я” для нашего сознания, замкнутость его для нас во внешний образ, с которым могут быть только внешние сношения… В западной культуре чужое “я” – только гипотеза, более или менее правдоподобная, “доказательство” реальности чужого “я” стало одной из труднейших задач новой европейской философии… Русская литература добивается непосредственного восприятия чужой душевной жизни, она, где может, прорывает условности взаимного непонимания между людьми, сокращает пути, ведущие от одной души к другой, усиливает, поэтически преувеличивает всякий случай прямого общения, тем самым ознаменовывая его первоклассную важность… минута полного взаимопонимания – высшая минута, когда внутренней реальностью наделяются и этот человек, и его ближний, когда все человечество совлекает с себя обыденный быт с его формами, уединяющими людей, делающими их недоступными друг другу»[105]105
  Берковский Н. Я. Запад и русское своеобразие в литературе. Русский стиль, русская эстетика и оценка их на Западе // Берковский Н. Я. Мир, создаваемый литературой. М., 1989. С. 434–435.


[Закрыть]
. Этот фрагмент трактата показателен еще и тем, что он представляет собой синтез теоретической и художественной форм философствования.

Наконец, третий, разговорный жанр философии всегда осуществляет синкретическое понятийно-образное рассуждение с особо акцентированной интонационной доминантой, суггестивно передающего определенный авторский способ мировосприятия и мироосмысления. Обычно этот жанр осуществляется в диалогическом режиме. Диалогический режим делает суггестию дискретной, прерывающейся, и благодаря этому акцентирует взаимные границы личностных смысловых миров. Монологический режим (лекция) усиливает суггестивный поток «вживания», эмпатии, но вместе с тем и способствует внутреннему «вызреванию» этих границ у слушателя.

Правда, эта неоднозначность воздействия, внутренняя «диалектика» разговорного жанра непосредственно не сразу заметны – на первый план здесь выходят ощущение особого «шарма» говорящего, то есть суггестия и эмпатия в «чистом» виде. Вот, например, как вспоминает известный психолог В. А. Петровский своего не менее известного лектора, отчасти философа: «Тем, кому посчастливилось слушать яркие лекции Алексея Николаевича Леонтьева, памятен пример, который не был бы так доходчив, если бы не удивительная пластика жеста лектора. “Понимаете, – говорил он, как всегда, с подкупающей доверчивостью к понятливости слушателей, – рука движется, повторяя контуры предмета, и форма движения руки переходит в форму психического образа предмета, переходит в сознание”. И его длинная узкая ладонь легко скользила по краю стола»[106]106
  Петровский В. А. Психология неадаптивной активности. М., 1992. С. 20.


[Закрыть]
. Однако таков только первый этап разговора, пока еще не началась внутренняя работа сознания и рефлексии слушателя и собеседника. А на этом втором этапе как раз и начинается главное – игра границ смысла и границ «внутренних миров», игра перекрестных рефлексий. Особая, ничем не заменимая ценность разговорного жанра состоит в том, что здесь, по сравнению с медленным чтение текста, все это происходит стремительно, вовлекаясь в живую ткань речи. Этот жанр – искусство речевого жеста. Здесь интонирование речи – это интонирование смысла. Мелодия речи – это «жест мысли». А речь становится «сказом» – но не эпическим или лирическим, а драматическим, экзистенциально дискретным, вовлекающим слушателя в незавершенность смысла. Это именно тот случай, когда «наше слово уже и есть дело» (П. Я. Чаадаев). Дискретность, недосказанность, «оборванность» смысла здесь – это сознательная стратегия, инициирующая ответное смыслотворчество собеседника (слушателя). Смысл здесь является как со-бытийная опора сознания, а не как его уже готовый дискурсивный результат. Имеет место импровизация и карнавализация высказывания с целью акцентуации его смысловых границ. И за всем этим кроется тайное саоотрицание мысли, изначально предполагающей альтернативность.

Историческую типологию содержательности речевых жанров в свое время хорошо показал Μ. М. Бахтин на материале театрального слова. Так, в период до Нового времени «в речах трагических (высоких) героев… преобладают образы космической топографии (земля, небо, ад, рай, жизнь, смерть, ангел, демон, стихии)… комната (дворец, улица и т. и.), в которой действует, жестикулирует герой, не бытовая комната (дворец, улица), ведь она вписана в оправу топографической сцены, она на земле, под нею ад, над ней небо, действие и жест, совершаясь в комнате, совершаются одновременно в топографически понятой вселенной, герой все время движется между небом и адом, между жизнью и смертью, у могилы»[107]107
  Бахтин Μ. М. Дополнения и изменения к «Рабле» // Бахтин Μ. М. Эпос и роман. СПб., 2000. С. 248–249.


[Закрыть]
. Это хронотоп речевого жеста, вписанного в базовую сакральную картину мира – и каждое слово здесь отсылает к этому неизбывному контексту.

Но начиная с Нового времени (граница – Шекспир, принадлежащий к обеим эпохам) слово и жест «становятся выражением индивидуальной души, ее внутренних глубин. Если раньше жест воспринимался, «читался» экстенсивно в отношении к конкретным (и зримым) топографическим пределам и полюсам мира, между которыми он был простерт, вытянут (он показывал на небо или на землю, или под землю – в преисподнюю…), если, читая его, наш глаз должен был двигаться от полюса к полюсу, от предела к пределу, чертя, вычерчивая топографическую линию, осевые координаты жеста и человека, локализуя действующего и жестикулирующего с его душою в целом мира, то теперь жест читается интенсивно, т. е. только в отношении к одной точке – самому говорящему, как более или менее глубокое выражение его индивидуальной души; самая же эта точка – говорящая жестом душа – не может быть локализована в целом мира, ибо нет (осевых) координат для ее локализации. Единственное направление жеста – к самому говорящему, место же самого говорящего в последнем целом мира непосредственно, зримо не определяется жестом (линия его ведет внутрь, в глубины глубин его индивидуальной души), если это последнее целое и предполагается, то оно опосредствовано сложным мыслительным процессом, рукой его не покажешь (что именно и делал топографический жест). Непосредственно и зримо локализуется и осмысливается жест и положение, место человека лишь в ближайшем целом – семейно-бытовом, жизненно-сюжетном, историческом; он в большинстве случаев далек от полюсов жизни и смерти (отодвинут от них обычным, благоустроенно-безопасным бытом штатского буржуазного человека…)»; эта «предельная глубина внутреннего, говоря словами Августина, internum aeternum человека» оказывается «закупоренной» в хронотопе пошлого быта[108]108
  Там же. С. 252–253.


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации